PDA

Просмотр полной версии : Закон – тайга.



als6080
18.08.2013, 23:46
Закон – тайга. Глава 1
Помню, жрать хотелось так, что хлеб с салом таял во рту, как шоколадка, и со сладострастным бульканьем пролетал в молодую глотку. А глаза – глаза пожирали тайгу за рекой, прямо втягивали вид взасос. С кручи над пристанью обзор был как в песне, или в кино, или во сне-полусне, и не верилось, что все взаправду. Отчетливый зазор вылез между мной и реальностью. Клянусь, прямо сомнения одолели – я это или не я, и что такое я, зачем я, в особенности почему я – тут, хотя в общем-то был домашний юноша, если я правильно помню. Вывих какой-то получился с этим «я» – так давил кругозор. Остальное тоже.

За рекой, сколько видно, разлеглась тайга, все тайга и тайга, прямо как в книжках – бесконечность в натуре, с оторочкой туманно-синих гор где-то по-за горизонтом, ершистая мрачная зелень в темных полосах увалов и еще более темных, подвижных пятнах от некрупных облаков, плывущих по бледно-цветастому небу геометрически правильными, орнаментальными рядами. Примерно так. И еще мысль: сюда канешь, и с концами, как дождинка в ливень. Ни следа не останется. Тень памяти, в лучшем случае.

Прямо внизу, под кручей, торчала трухлявая, замызганная пристань; сбоку – кочкастый аэродром с коровьими лепешками; позади – пыльное, кондовое, нелепое забайкальское село. Там редкие людишки снуют по своим муравьиным делам. Ну и пусть их, мне не до них. Глаза, как магнитом, тянула дикая, пустая даль. Меня сюда волоком волокло во снах и мечтах, но наяву я тут слегка трусил или, скажем так, потерялся. Наверно, потому как был один. Я ж говорю – вроде я, а вроде и не очень я. Какой-то кисель из восторга, страха, предстартовой лихорадки и мелкой-мелкой дрожи за пазухой.

Такое только словами можно задавить. Слова глушат любую нервическую дребедень, про это я уже знал. Опиум для интеллигента. И я сказал себе: Tu l’as voulu, Серега. Мол, сам ты этого хотел, и теперь изволь, принимай хоть per os, хоть per anus, как говорят грубияны-медики.

Ну и хотел, ну и что. Не я ж это придумал – “дух бродяжий,” “охота к перемене мест”, то да се. Проще сказать, экзистенциальная открытость миру – но тогда я таких слов не знал. А мама вообще говорила: “загорелась в попе сера”. Наверно, вправду загоралась, потому каждое лето я уходил в горы. Как Алитет, или даже хуже. Не убегал из дому, нет, упаси Господь, дома хорошо, а просто тянуло за поворот, второй, третий, и чтобы виды шли чередой, как в кино, а в голове жужжит “Go-go-go-go-go-o-o!” или просто “О-о-о-о-о!”

В последний школьный год, когда этот гул в голове стал нестерпим, накопил карманных денег, наврал дома, как последний стервец, про восхождение толпой на Эльбрус, все очень правдоподобно, а сам – сюда. Наверно, я по натуре не стадный. Ночами, а то и днем все бредил, как бы сойтись лоб в лоб с тайгой, чтоб было ясно, одиноко и опасно. И на тебе: тайга – вот она, а я вибрирую, как овечий хвост.

Наверно, меня немного измочалила дорога. За неделю с лишним наслушался и нанюхался всякого. Врал соседям по купе, что еду к деду в Читу. Слава Богу, хватило ума не болтать про голубую мечту, хоть и подмывало трепливый мой язык. И без того разговоры были страшненькие. Послушать их, так вся тайга полна уголовников, выпущенных из лагерей Берией и просто беглых, и режут они честной народ на лоскуты. А когда не это, честной народ режется промеж себя. Пьет и режется, пьет и режется, вот и весь быт.

В Чите мне повезло, в Чите я почти сразу вскочил в смешной кукурузник, тоже из какого-то кино, и полетел вот сюда. Пассажиры там сидели на скамейках вдоль бортов, как десантники без парашютов, но с множеством оклунков. В полете все мои поджилки уже трепетали в экстазе и предвкушении, как у молодой лягавой по первополью, а публика проблевалась всласть. Внизу было много гарей и порубок, а над ними воздух прогревается не так, как над сырой тайгой. Летели сквозь воздух то холодный, то теплый, и отсюда болтанка дикая. Казалось, крылья вот-вот отвалятся. Я всю дорогу махал соседке в лицо газеткой, думал, она концы отдаст, вся позеленела, на радость грубым лесорубам – они скалились прям как призовые жеребцы.

Ничего, долетела, а моя везуха тут кончилась. Катерок только что ушел вниз по реке, где самая глушь и куда мне так хотелось. Когда будет следующий рейс, я так и не добился. Похмельная тетка в будке молчала, как глухонемой партизан, а потом буркнула: “Отъ..ись.” Я и отъ..ся, а что еще было делать? Очень может быть, что это только зачин такой, приглашение к диалогу, но я тогда на таком возвышенном уровне просто скисал. Молодой был, что с желторотика взять.

Меня второй раз укусил один и тот же слепень, я жахнул себя по физиономии. Слепень с жирным стуком упал на скамейку, а я поплыл, как на ринге. Рука у меня все же папина. Папа, когда был директором совхоза, посадил одного кумыка-ворюгу, а его брат решил отомстить. Подстерег отца в винограднике и кинулся с кинжалом, а папенька с перепугу махнули кулачком, из этого народного мстителя и дух вон. Не приведи Господь батя прознает про мою эскападу. Зажмет мою голову между колен да отгваздает по заднице, чтобы не мучил маму своими безобразиями. Был такой эпизод в далеком детстве, и поделом, хоть я и орал тогда, как резаный.

Последний кусок хлеба с салом проскочил с чмоканьем, и я сидел, облизывался и тосковал. Погода блеск, вид супер, а только делать что? Слепней давить?

В общем, я завис, и толчок пришел извне, будь проклят тот день и час.

Рядом со мной на лавку, не говоря худого слова, пришли и сели два мужика, одетых в таежную униформу – засаленные шапки-ушанки, хоть было начало июля, телогрейки, штаны, про которые только и можно сказать, что это – штаны, и резиновые сапоги. За плечами сидора. Значит, путники вроде меня.

Путники источали сложный букет: перегар, дым костра, застарелая грязь и пот и нечто от мочи. Вскормлены сырой медвежатиной, подумалось мне. Я тогда не знал, что сырая медвежатина – опасная еда, полная гельминтов и прочей дряни.

А чего я вообще знал. Был чудовищно молод, под завязку начитан и, соответственно, сказочно глуп. Будущие приключения в тайге рисовались мне по Джеку Лондону и “Дерсу Узала”. Ну еще был Миклуха-Маклай, но то вообще про Новую Гвинею, а других книжек тогда про это не было. А что, скажи на милость, тогда вообще было? Только-только врезал дуба величайший тиран всех времен и народов, но это потом его стали так называть, много-много позже, а тогда еще оставался один большой страх и множество страшилок помельче за каждым углом. Таежные страхи казались пустяками, а тайга издали вообще раем, где можно орать во все горло: “Да здравствует свобода!” – и никакая сука никому не капнет.

Вот так. А про запах мочи я подумал, что Дж. Лондон не писал о таком из деликатности, или было не принято, не comme il faut’но, но что так тому и быть. Главное, вскормлены сырой медвежатиной.

Один из этих людей тайги был повыше, похудощавее, тип лица кавказский, акцент тоже, хотя он почти не раскрывал рта. Ему бы очень пошла черная повязка на левый глаз. А вообще у нас с ним было много общего и по конституции, и в чертах лица (я как-то вычислил, что во мне одна восьмая грузинской крови). Даже носы у нас были похожи – у него не совсем кавказский клюв, у меня не совсем славянская картошка. Он, конечно, выглядел помощнее и погрубее. И потом, манера двигаться у нас была совершенно разная – на нем словно стояла печать “тюрьма и лагерь”, а у меня в движениях в те годы была легкость и даже грация прирожденного и хорошо тренированного атлета, простите за нарциссизм, но это уже я из старости любовно так смотрю.

Второй был пониже, пошире в кости, помясистей, рожа плоская, широкая, протославянская, а может, угро-финская. В общем, мордоворот. Во рту множество дыр и ломаных зубов, и я сразу окрестил его про себя Щербатым, хотя по пальцам было вытатуировано “ТОЛЯ.” На другой руке – восходящее солнце. Кажется, это значит: “родился за колючей проволокой”. У моего земляка татуировки не было видно.

Оба смотрелись как каторжники в отпуску, или расконвоированные, или еще что-нибудь вроде того. Глаза у них были очень сторожкие, ловили все, что происходит и вблизи, и подальше, хотя на меня они впрямую не смотрели. Только боковым зрением. Я еще подумал, что очень любопытные у таких людей оптические приборы – как у собак, приспособлены, чтобы следить за всем, что движется, за полетом мухи или путем стакана водки, и никак не годные для выражения мысли или изящных движений души. Правда, это были совсем не первые такие глаза, что мне пришлось наблюдать. В любой толпе их было полно.

От запаха этих клошаров все же хотелось встать и уйти. Но это было бы демонстративно-невежливо, и я остался, тем более что идти мне было особо некуда, а скамейка там была одна. Наверно, вечерами тут сидела молодежь или старичье, лузгала семечки или, скорее, щелкала кедровые орешки и ждала каких-нибудь событий – катера, почты, мордобоя по пьяни или еще чего. А может, песни пели, откуда я знаю.

Те двое достали водку, стакан, закуску – хлеб, лук, соль. Кавказец выцедил свою порцию молчком и принялся жевать. Мордоворот сказал: “Ну, будем,” медленно выглотал водяру, громко клацая горлом, занюхал рукавом, вылил остатки водки в стакан, протянул мне.

—Нет, спасибо, мне не хочется, – забормотал я, но он сунул мне стакан в руки, прохрипел: “Обижаешь, начальник”.

Я был инфантил, пыжащийся быть взрослым, интеллигентный мальчик из хорошей семьи, как я мог обидеть этих добрых людей? Опять же предлагал взрослый, а взрослых у нас в семье было положено уважать. Я выпил грамм сто этой мерзкой жидкости и задохнулся. Отец мой в те годы был уже директором крупного винзавода, в доме всегда было хорошее вино, отец с дедом выпивали рюмку водки перед обедом, просто так было заведено, а я не любил. Разве что изредка стопку на охоте за компанию, с морозцу да с устатку, но то ж была водка, мягкая, как мед, а не этот поганый “сучок”, ближний родственник тормозной жидкости. Я стремительно захмелел, и скоро ces deux clochards показались мне удивительно симпатичными людьми. Разве что немного неотесанными, как и подобает сынам тайги.

—Куда путь держим, паря? — покосился на меня Щербатый.

Меня в жизни никто не называл “паря,” и я прямо-таки захлебнулся в приливе чувств –- я был “свой”.

—Да вот, хочу прошвырнуться по тайге. – Господи, ну что за тон, ну не умею я разговаривать с народом, ну дико фальшивый тон, какой-то трусливо-независимый. Я аж покраснел наверняка, даже спьяну. В свои восемнадцать я краснел хуже девочки в пубертатном возрасте.

—Тайга большая.

—Ну, может, спущусь по реке, потом до Водораздельного хребта и назад.

—А че там, на хребте, медом намазано?

—Да ничего, просто так хочу прогуляться. Как турист.

—Хорош ..здеть, турист. В горы за одним ходят.

—За чем?

Щербатый не ответил, только пялился на меня, и от этого взгляда мне стало неуютно. Верить он мне не мог, потому что не верил никому, но и не верить нельзя было, до того я был невинный сопливый фраерок. Мог и вправду сказать правду. Кавказец вдруг встрял, авторитетно так:

—Совсем дурак, или под дурачка работаешь? В горы за золотом ходят. Тут золото моют в горах, понял, нет?

—Нет-нет, я не умею,— залопотал я. – И потом… это ж незаконно? Если частным образом?

—Закон – тайга, медведь – прокурор,— выдал Щербатый без запинки. Эту мантру я услышу от него еще не раз и не два; других заповедей он не ведал, только я об этом узнаю слишком поздно. – Не умеешь – научим. Если хочешь.

—А вы что, тоже туда?

—Тоже. Только тихо. Вякнешь – хуже будет.

—Да я.. – А что – я? Куда я? Как я? А тут бывалые мужики, таежники. Конечно, они блатные, свое отсидели, но я что, боюсь их, что ли? У меня второй юношеский по боксу, работаю по первому. Отмахаюсь, если что. А то и просто убегу, фигушки им меня догнать. И потом, у Горького босяки совсем нестрашные, такие все из себя романтичные. В школе тоже была мода на все блатное, запретное – жаргон, песенки, манеры, все понарошку, а тут взаправду, и ничего страшного. Тайга сейчас казалась страшнее. Я набрал воздуху и брякнул:

– Если возьмете, так я с вами.

—Ну что, Капказ, возьмем парня, что ли? — ухмыльнулся Щербатый.

—Возьмем. Почему не взять хорошего человека, — оскалил зубы кавказец. Явно он был главный в этой паре, и судя по кличке, действительно с Кавказа, там так и выговаривают – “Капказ.” Я ж говорю – земляк. Потом я не раз думал, что они меня все равно подловили бы где-нибудь – мы шли встречным курсом, можно сказать – а тут я сам им в руки упал, как груша. Но это все потом, а сейчас Щербатый велел:

—Тогда ставь бутылку. Гони монету, я смотаюсь.

—А сколько нужно? — Они оба заржали. Действительно я был редкий фраерок.

—Двадцать восемь семьдесят. Три червонца, если с закусью. – Я достал бумажник, неверной рукой отделил три бумажки, и Щербатый мигом явился с новой бутылкой и развесной килькой в масляном куске газеты.

Со второго стакана я закосел окончательно и только помню, что мне было ужасно жарко и весело, меня всего распирало и несло, я трепался неостановимо, все больше про мои прошлые походы и что настоящие мужики только в горах и тайге. Капказ только склабился по-волчьи и молчал, а Щербатый шлепал меня по спине да подначивал: “Во дает!”, “Ну турист, бля!” и прочее такое.

Потом мы долго шли глинистым мусорным берегом. Я много спотыкался и даже один раз упал, но сразу лихо вскочил, как ни в чем не бывало.

Понемногу начало темнеть, и они оставили меня в каком-то буераке. Там по дну журчал грязный ручей и тут же впадал в реку. Они приткнули меня в кустах, кинули свои мешки и велели не высовываться.

---------- Добавлено в 22:41 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:40 ----------

Закон – тайга. Глава 2
Их не было несколько часов. Я немного протрезвел, продрог и совершенно озверел от комарья. Хуже всего – навалились муки совести. Я чувствовал, что делаю что-то решительно не то и не так, и надо выворачиваться, но непонятно – как. Не мог же я удрать, не объяснившись, просто бросить их вещмешки и смыться. Так не делается, и потом, за такое могли и наказать. Оставалось потерпеть, а потом извиниться, попрощаться, подняться на кручу, поставить наощупь палатку в кустах или под деревом, если попадется, и перекантоваться до утра. А там видно будет. Не может быть, чтобы никто не собирался плыть вниз по реке.

Река и берег все вращались, я никак не мог решить, по часовой стрелке или против, а при резких движениях становились дыбом или наклонно. Голова гудела, и дико хотелось пить. Я не вытерпел, напился сырой грязноватой воды из реки, и меня тут же вырвало. Чуть ли не в первый раз в жизни. На душе было тоже наблевано.

Где-то далеко заполночь я услышал скрип уключин, потом из тумана над рекой вынырнула длинная узкая лодка-дощаник. Из нее выскочили мои новые знакомцы, и я не успел очухаться, как очутился в лодке. Щербатый подхватил вещмешки и мой пухлый рюкзак, а Капказ чуть не волоком потащил меня в лодку. Я успел только муркнуть что-то беспомощное, как мне сунули в руки весла:

—Давай греби, ты парень здоровый.

Лодку уже несло течением, и я послушно погреб. Щербатый упал на мешки в носу, а Капказ сидел на корме. За его спиной на высоком берегу в селе поднималось зарево пожара. Оттуда по реке отчетливо доносились заполошные крики и звон железа об железо: кто-то бил в набат. Так это, кажется, называется.

—Что это горит? – еле шевеля шершавым языком, спросил я. Мне долго не отвечали, только Щербатый хрюкнул, потом лениво процедил:

—Что надо, то и горит. – И через несколько гребков: — Ты, мудила, меньше спрашивай. Крепче спать будешь.

Где они взяли лодку, было ясно и такому дураку, как я – украли. Я и не спрашивал. И вообще замолк. Ясно было: я в западне. Влип в какую-то жуткую уголовную историю. Меня аж затошнило от страха, темный ужас рвал мысли в лоскутики, только одна возникала раз за разом – бежать, бежать, исчезнуть в тайге, как только представится возможность. Без разговоров и объяснений, как можно незаметней. Сейчас делать ничего не нужно, пусть все идет, как идет. Только выжидать. Какое ни какое, это было решение, но все равно меня била нервная дрожь, и очень хотелось домой, к маме и папе. Не о таких приключениях мечталось с книжкой на диване.

—Полей уключины, билять. Скрипишь на всю реку, – вдруг просипел Капказ и выругался. Мне всегда как-то особенно неудобно, когда по-русски матерятся нерусские. Я плеснул холодной водой на уключины. Действительно, скрип стал тише. Почему-то мне тоже хотелось быть как можно незаметнее, хотя из-за шума реки нас вряд ли могли слышать на берегу.

Течение было быстрое, на стрежне лодку стало качать и заплескивать, но я как-то справился. Минут через сорок я подгреб к правому берегу, и Капказ приказал спускаться вдоль него.

Руки у меня мозолистые, мозоли набил на гимнастических снарядах, но все равно местами ладони начали гореть. Видно, натер до волдырей там, где не было защитных мозолей. Я вспомнил, что в кармане брезентовой штормовки у меня лежит полезная в походе вещь – вратарские перчатки. Я положил весла и полез в карман, но тут же мне в подбородок уперлось лезвие финки, и Капказ зашипел:

—Греби, билять, зарэжу.

—Да я только перчатки…— каким-то противным, жалким голосом забормотал я, но тут же получил пинок в спину, потом еще. Позади меня Щербатый процедил:

—Греби, ссыкунок, а то Капказ тебе кишки выпустит и фамилию не спросит.

По подбородку у меня потекло теплое – видно, финка было отточена до бритвенной остроты. Я подхватил весла и заработал, задыхаясь от обиды и ужаса. Меня в жизни никто никогда не бил по злобе, я имею в виду взрослых. Мальчишеские драки или бокс – это совсем другое, а тут вот такое… Словно сквозь черную дыру меня всосал совсем другой, жуткий мир, где вживую происходят вещи – грабежи, убийства, пытки, Бог весть что – о которых раньше только читал или слышал или видел в кино, и тогда это было совсем нестрашно, потому что понарошку. Так, щекотание нервов… Как я лихо выходил из всяких передряг в обломовских своих мечтах, хоть в кино вставляй – а тут, на расстоянии вытянутой руки, сидела сама смерть с ножом вместо косы, а я мог только дрожать и делать, что велено, и ничего геройского, потому что иначе – красивая острая финка у меня в горле. Брызнет кровь, и мне конец. Мыслей не было, надежды не было, только дрожь в поджилках, холод в глубине живота, и дикий, неведомый до тех пор страх. И некому было подсказать мне, что это все лишь по первому разу, а с годами я научусь вполне прилично справляться с этим делом.

Туман стал плотнее и скоро стер темный берег, а я все греб и греб, час за часом. Уже давно светало – то было время коротких северных ночей, светало чуть ли не в два часа – но туман все не поднимался, за лопастью весла ничего не было видно, и только Капказ звериным слухом уловил шум притока, коротко пролаял: “Поворачивай,” и махнул вправо. В правой руке он все еще держал финку, ласково поглаживая ее левой.

Я повернул, кое-как преодолел бар, но дальше дело не пошло. Хоть я и махал веслами изо-всех сил, лодка стояла практически на месте. Приток был чуть ли не шире самой реки, с таким же мощным течением. Как они меня ни пинали и ни материли, тяжелая лодка продвигалась еле-еле, а временами ее несло назад. Капказ снова выругался, задергал шнуром, мотор заработал, лодка ходко пошла против течения, а я уронил руки на колени и смог отдышаться.

Туман наконец поднялся. Капказ держал как можно ближе к левому лесистому берегу и все время вертел головой. Видно, они все еще боялись погони, боялись, что их выдаст треск мотора. Значит, они крупно нашкодили там, на берегу. Я вспомнил зарево пожара, мешок в носу лодки – наверно, с краденым. Значит, их еще может кто-то догнать, остановить.

О том, как я докажу людям, что не с ними, а сам по себе, как объясню, что я вообще тут делаю, я старался не думать. Впрочем, мне могли и поверить: уж больно я был нежный, интеллигентный цыпленок со смешным, испуганным пушком на верхней губе. Но что об этом говорить; нас никто не догонял…

Было часов десять, когда Капказ свернул с основного русла в протоку, где течение было помедленнее, высмотрел небольшой песчаный пляжик и причалил. Они вылезли из лодки, я тоже шагнул на берег, но меня тут же сбили с ног и принялись свирепо пинать, норовя попасть в пах или в лицо. И куда подевался мой диванный героизм и второй разряд по боксу… Мне и в голову не пришло драться или как-то сопротивляться, я только механически прикрывал локтями убойные места, извивался на песке и истерически скулил окровавленными губами, “За что?” Наверно, я хотел сказать, за что вы бьете меня, такого чистого, хорошего мальчика, любящего сына, такого начитанного, такого лирического поэта, золотого медалиста, любимца нежных девушек, что я вам сделал дурного, у меня же и в мыслях не было ничего такого, и я к вам всей своей пьяной душой… Пожалуй, они именно так это понимали и оттого пинали с особым наслаждением, но скоро устали, а Щербатый даже закашлялся.

—Вставай, – сказал Капказ, лениво пиная меня в ребра в последний раз. Я поднялся на дрожащих, шатких ножках, размазывая по физиономии сопли, слезы, грязь и кровь. Они сноровисто обыскали меня, дыша мне в лицо перегаром и гнилыми, от веку не чищеными зубами, переложили в свои карманы все, что нашли. Деньги, документы и часы забрал Капказ. Потом меня снова сбили наземь. Я весь сжался, но бить больше не стали.

—Лэжи, — сказал Капказ. – Пикнешь – прирэжу. – Он не утерпел, ударил меня ногой еще раз, потом приказал Щербатому: — Харч, достань пожрать. Харч, тащи харч. – Видно, настоящая кличка Щербатого была “Харч,” а каламбур – верх капказского остроумия, и он довольно гоготнул.

Щербатый, или Харч, не знаю, как его теперь называть, вытащил из мешка в носу лодки хлеб, консервы, конечно, водку. Они легли на чуть влажный песок, вскрыли консервы и принялись жадно чавкать. Выпили водки. Как и вчера, Щербатый вылил остатки водки в стакан, протянул мне.

—Пей, не обижайся.

Что я был? Я был тварь дрожащая, корчащаяся от боли, сломленная, размазанная. Я тупо протянул руку за стаканом, но Щербатый быстро отвел его и ловко плеснул мне водку в глаза. Я взвыл от нестерпимой рези, а те двое дружно заржали. Они прямо катались от хохота, как в хорошем цирке, а меня сквозь всю эту жгучую муку не оставляло изумление, недоверие: этого просто не может быть, с кем угодно, только не со мной, со мной такого не может быть – а есть…

---------- Добавлено в 22:43 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:41 ----------

Закон – тайга. Глава 3
Урки скоро отяжелели от водки и еды и растянулись на потеплевшем песке переваривать, не снимая ни телогреек, ни сапог. Перед этим они связали мне руки за спиной куском веревки, найденным в лодке. Я слушал их ненавистный храп, а глупое воображение рисовало все то, что я обязан был сделать, но что теперь уже никак нельзя было поправить. Я же мог на стремнине перевернуть лодку – я бы легко выплыл, а они навряд, их резиновые сапоги налились бы водой, телогрейки намокли, и все это быстро утащило бы этих сволочей на дно, где им самое место. Того проще, я бы мог уйти из давешнего буерака, не дожидаясь их, и был бы сейчас вольной птицей, а не растоптанным слизняком. И самое главное, не надо было пить водку с этими скотами, ведь ясно было с самого начала, что эти скоты – скоты. Хамье и быдло, как дед говорит.

Но сквозь весь ужас и дрожь до меня уже доходило, что перебирать эти бесконечные “надо было”, “не надо было” – пустейшее занятие, упражнение для обалдуев, которые так всю жизнь и останутся обалдуями. Главное – всегда иметь внутри такой автомат, который скажет, как надо сейчас, в каждый данный момент и ни секундой позже. А у меня вместо автомата – жидкие сопли. Все ж таки я был сообразительный юноша и кое-какие вещи схватывал быстро, особенно если их вколачивать в меня ногами. Но что с того радости, когда выхода – ну никакого. Замуровали. Куда ни глянь, везде стена стенаний. Беспросвет.

У меня болело все – грудь, живот, руки, ноги, болело в паху, нестерпимо полыхало лицо: водка попала в глаза и в ранки и жгла словно паяльной лампой. Можно было сойти с ума, и я этого почти хотел. Тогда бы я был точно не я, и конец всему кошмару, в который влип этот некто, кого я по привычке называл “я”.

Пока что конца не было видно. Но все равно, измученный бессонной ночью и всем, что стряслось, я начал потихоньку забываться под теплым солнышком и только один раз вскинулся, когда кто-то неподалеку отчетливо сказал по-французски “Donc!” и потом еще “Donc!” с какой-то нелепо-повелительной интонацией.Я повел глазами. Оказалось, на ближнем мыске на вершине высоченной лиственницы сидел ворон и гордо крутил башкой. Он еще раз выкрикнул свое “Donc!” и замолчал. Я так и не понял, что он хотел этим сказать, но все равно мороз продрал по коже.

Потом опять пришло рваное, дерганое забытье, из которого на этот раз меня вывело чье-то громкое нарочитое покашливание: “Кхе-кхе.”

Я вздрогнул, сел, с трудом разлепил заплывшие от побоев глаза. На борту лодки сидел здоровый мужик, одетый как все в этих краях, только на голове у него была форменная фуражка – то ли егерь, то ли лесник. На боку полевая сумка, а в руках карабин. Рядом с ним собака – похоже, лайка.

Бандюги ошалело вскочили на ноги, но лесник повел в их сторону стволом и коротко бросил “Сидеть”, как собакам. Лайка обнажила зубы и негромко зарычала. Они осели, только Щербатый торопливо забормотал:

—Да ты че, начальник, в натуре, мы порыбалить собрались, нам вот и лодку дали…

—Кто дал? Серега Рябой?

—Ага, Серега и дал, мы с ним кореша…

—Так прямо сам и дал? — В глухом, хриповатом голосе – откровенная, грубая издевка.

—Да век воли не видать, мы ему таймешков обещали, половину, что наловим, его, — затараторил Щербатый, но лесник оборвал его.

—Нишкни, ты, гандон штопаный. Нету никакого Сереги Рябого. А мотор это Максима Пьяных, я его издаля по стуку узнал. – Щербатый посерел с лица, а лесник продолжал: — Па-апрашу документики. Только тихо. Достать, положить на землю, самим отползти назад на три шага. Нну! — Ствол карабина недвижимо упирался в точку ровно между Щербатым и Капказом. Меня он явно в расчет не брал, но я не обижался. Те двое вытащили какие-то бумажки, положили перед собой и как-то привычно отползли на коленях, словно им это не впервой. Лесник наконец глянул на меня.

—А ты че сидишь?

—У меня руки связаны, — взахлеб заспешил я. – Я не с ними, они меня избили, документы отобрали, все отобрали и вот – свя.. связали. — Закончил я на откровенном, противном всхлипе.

—Развяжи его. – Это – Капказу, тот был поближе. Он подполз ко мне на коленях сзади, тронул связанные руки, но тут же прихватил меня левым предплечьем поперек горла, притянул вплотную к себе, а правую руку выбросил из-за моего плеча. Хлестко ударили два выстрела подряд, как охотничий дуплет. Лесник широко раскрыл глаза, словно несказанно подивившись чему-то, нижняя губа его как-то странно оттопырилась, он выронил карабин и медленно, грузно повалился ничком на песок всей своей здоровенной тушей, а Щербатый метнулся вперед и всадил ему финку сбоку в шею, и сразу брызнула кровь, очень много крови. Все еще держа меня за горло, Капказ выстрелил еще раз из большого черного пистолета – наверно, ТТ – вдогонку убегающей собаке, но промазал, и она мгновенно исчезла в зарослях. Собаки смерть чуют и не любят.

То, что они делали дальше, мне до сих пор редко вспоминается без ощущения тошноты, как с дикого похмелья, а ведь прошло уж столько лет. Сначала они раздели труп, потом подтащили к воде, скинули телогрейки, засучили рукава и принялись его разделывать, словно тушу свиньи или теленка. Капказ одним пилящим движением вспорол живот от паха до грудины, выгреб на песок внутренности, потом швырнул их в протоку. Благодарение Богу, при виде этого я просто потерял сознание, но обморок продолжался недолго, всего несколько минут, наверно.

Звук хряских ударов вывел меня из забытья, и я увидел, прежде чем успел отвернуться, как Щербатый рубил топориком – моим топориком – мясо и кости, отделяя конечности и части торса, а Капказ швырял их далеко в воду. Я крепко зажмурился, но все равно меня вырвало, и спазмы продолжались долго, когда уже казалось, что и мои внутренности вывернуты наизнанку. А тут еще Щербатый подскочил и стал совать мне в лицо какой-то горячий кровавый кусок.

—На, сявка, нюхай, бля, чем расчлененка пахнет. И тебе то же будет, сучонок, харч кончится, на шашлык тебя пустим, понял, нет? — Он щерился во всю свою паскудную кривозубую пасть, он прямо дрожал от возбуждения, и это было чуть ли не страшнее только что виденного.

—Харч, поплыли. Собака, билять, ушла, шухер может быть.—Капказ внимательно осмотрел карабин, стер с него песок рукавом телогрейки, окрыл затвор, продул ствол.

—Не бзди в компот, Капказ. Нету тела – нету дела. Закон – тайга! — Щербатый поднял меня пинками, развязал руки. – Толкай лодку, с-сука!

Они уселись на свои места, а я, скуля и дрожа, столкнул дощаник в воду и забрался на свое место между ними. Пока Капказ дергал за шнур, нас снесло вниз по течению, и последнее, что я увидел на этой стоянке ужасов, был ворон, что намедни кричал по-французски. Он уже слетел с лиственницы на корягу в протоке и что-то азартно клевал. Меня снова вывернуло, на этот раз уже одной желчью: ворон раздирал человеческие внутренности, зацепившиеся за колодник.

Вид ворона, заглатывающего куски чего-то, что несколько минут тому назад было большим, живым человеком, сорвал какую-то последнюю резьбу в моей психике. Я впал в ступор. Я больше не скулил и не дрожал, я онемел, окостенел, глядя прямо пред собой широко раскрытыми глазами. Щербатый что-то орал, пинал меня ногами, даже подкалывал снизу финкой, но скоро ему это надоело – я ни на что и никак не реагировал.

Я был еле живой труп.

---------- Добавлено в 22:45 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:43 ----------

Закон – тайга. Глава 4
Не могу сказать, как долго я был в таком состоянии. Суток двое, наверно. Я не ел, не пил, мочился под себя, был снова избит, только я ничего этого не чувствовал. На ночь меня сажали спиной к стволу дерева и связывали заведенные за ствол руки так, что трещали плечевые суставы. Лицо, шея и руки у меня были все изъедены комарами, но и этого я почти не чувствовал.

На второй или на третий день, не могу сказать точно, лодка уперлась носом в порог или шиверу; преодолеть препятствие маломощный мотор уже не мог. А может, что-то в нем поломалось или бензин кончился, не знаю, ничего не знаю, могу только строить догадки. Дальше надо было двигаться пешком, и у них, как я понимаю, был простой выбор: либо заставить меня идти и тащить их груз, либо прирезать меня и тащить все самим.

Капказ нашел выход. Он приволок меня к реке, опрокинул на землю и окунул мою голову в воду. Я захлебнулся, закашлялся, начал вырываться; он поднял мою голову над водой за волосы, дал отдышаться, откашляться, потом снова, ругаясь по-своему, окунул меня. На этот раз я барахтался уже сознательно. Животный инстинкт жизни пересилил ступор.

Капказ в последний раз назидательно пнул меня под ребра.

—Вставай. Будэшь идти?

В ответ я только горько, тихо заплакал.

Когда из лодки все было выгружено на берег, они сильно толкнули ее к середине реки. Расчет был, наверно, на то, что дощаник вынесет в большую реку, прибьет где-нибудь к берегу и собъет с толку преследователей. Если они были, эти преследователи.

Потом они вытряхнули содержимое моего рюкзака и поделили между собой спальник, палатку, толстый свитер, тренировочный костюм и прочее из одежонки и легкого снаряжения. Мне досталось тащить рюкзак, набитый под завязку консервами, мешочками с крупами, хлебом, водкой – всего килограмм сорок, не меньше. Значит, я им нужен как шерп, мельком подумалось мне. И еще как запас мяса на случай, если продукты кончатся, добавил кто-то в темном углу. Среди жутких историй про уголовников, которых я наслушался в пути, была и такая: когда группа бежит из лагерей, они берут с собой кого-нибудь помоложе и пожирнее себе на прокорм. Когда запас еды кончается, его убивают и им питаются. Снова, в который раз, холодная черная жаба шевельнулась где-то у солнечного сплетения, но как-то слабо – я слишком одеревянел. Жаба так жаба.

Наверно, это было хорошо, потому как ни времени, ни сил на страхи и мысли не ставалось. По дороге или хорошей тропе я бы еще смог нести этот груз, но тут была тайга, и до меня в первый раз дошло, что это такое. До того я знал только леса Европы, Средней России и Кавказа, чистенькие, светлые, прореженные. А здесь была глухая чащоба, завалы гниющего бурелома, путаница сплошного, без просвета, подроста и сучьев. Под ногами болото либо скользкие, замшелые камни. Только иногда ноги нащупывали медвежью или лосиную тропу, но она всякий раз упиралась либо в реку, либо уводила вглубь тайги, и Капказ, двигавшийся впереди, начинал проламываться напрямик сквозь чащу. Ровных участков почти не было. Все время путь шел либо в гору, либо вниз, в падь, по дну которой шумел ручей либо речка. В таких местах было особенно трудно – заросли гуще, почва болотистей. Иногда я просто повисал на ветках, не в силах стронуться ни вперед, ни назад, ни в сторону. Я даже упасть не смог бы в этой гущине.

Щербатый двигался сзади и время от времени бил или подкалывал меня заостренной палкой, норовя попасть в промежность и сипя: “Шевелись, падла!” Но я уже плохо реагировал на эту добавочную муку. После нескольких дней голода, растерзанный, я словно плыл толчками в коконе боли и тошноты, сердце молотило нещадно, перед глазами все текло, мелькали оранжевые круги, а в гудящей голове крутилась одна дедова присказка: “Кто в тайге не бывал, тот Богу не маливался.”

Но это все вздор, зло не в тайге. Зло в этих двоих, страшное, последнее зло. Вот-вот я упаду, и мне перережут глотку, как тому леснику, а потом – как это он сказал? Расчлененка? И я буду уже не я, а бессмысленные, скользкие куски в реке – рука, нога, голова, часть торса, кишки… А потом – ворон, и росомаха, и прочее зверье, и что от меня останется? Одни обглоданные, разбросанные по тайге кости, и где-то мамины слезы. Я пугал себя этими картинками, но уже становилось нестрашно, подкатывало равнодушие и, похоже, давешний ступор.

Переходя еще один ручей, я поскользнулся на камне, упал лицом в воду и, придавленный рюкзаком, не мог подняться, сколько Шербатый ни трудился надо мной своей палкой-ширялкой. Наконец он бросил это занятие, присел под дерево, Капказ тоже. Я слышал, как Щербатый проговорил сквозь кашель:

—Может, дать сучонку пожрать?

—Дай,— безразлично буркнул Капказ.

Щербатому явно не улыбалось тащить трехпудовый рюкзак. Видно, в этой паре он был то, что уголовники называют “шестерка.” Капказ – “авторитет”, “бугор”, а шестерка при нем – прислуга за все, и с моей смертью Капказ и не подумает разделить с ним неподъемную тяжесть рюкзака. То-то эта щербатая сволочь забеспокоилась.

Он стащил с меня мешок, выволок за шиворот из ручья, потом достал и вскрыл ножом банку тушенки, сунул мне в руки: “Жри, бля.” Я тупо посмотрел на месиво в банке, потом перевел взгляд на Щербатого: “Как?” Я не мог сообразить, как я должен есть без ножа и вилки. Щербатый ничего этого не понял, только сунул мне под нос финку и засипел: “Жри, бля, убью!”

Я осторожно взял двумя пальцами кусок тушенки, не чувствуя вкуса, пожевал, проглотил, но меня тут же вырвало, а эти двое загоготали. Я их снова ужасно потешил. Блюющий клоун, вот кто я был. Тело мое, покрытое горячим потом, сотрясали спазмы, я тяжело, через силу дышал, и все равно каким-то уголком сознания я не мог не подивиться чувству юмора этих скотов. “Нелюди,” пришло на ум русское слово, значения которого я, наверно, до тех пор не совсем понимал.

Я поставил банку на мох, подполз на коленях к ручью, напился чистой, холодной воды, сполоснул разбитое, изъеденное комарами лицо. Вернулся на место, отломил веточку, наколол на нее еще один жилистый кусок тушенки и принялся тщательно его жевать. Удивительно, но именно тогда шевельнулось во мне то ли фамильное, вековое упрямство, то ли глухая ненависть, то ли желание выжить наперекор этим выродкам на двух ногах. Размозженный, обреченный вскорости стать мясом для этих упырей, я ел подобием вилки, как подобало воспитанному юноше. Назло своим мучителям.

---------- Добавлено в 22:46 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:45 ----------

Закон – тайга. Глава 5
Мятежный дух креп во мне всю вторую половину дня. Он держал меня, и я тащил ломающий спину груз и не падал. Я сдвинул рюкзак так, что тяжесть приходилась ровно на крестец. (Тогда была такая манера таскать рюкзаки, сейчас все по-другому: рюкзаки другие.) Тело само вспоминало выработанную в горах привычку отдыхать на ходу, расслабляя мышцы одной ноги, пока тяжесть приходится на другую, размеренно дышать и тратить на каждое движение ровно столько сил, сколько нужно, ни полграмма больше. И все равно к вечеру я вымотался так, что еле шевелил руками-ногами. Мое везенье, что урки, хоть и шли налегке, чувствовали себя не лучше, задыхались и кашляли. Оба, похоже, подхватили где-то тюремный туберкулез. Небось, и меня наградят, хотя о том ли мне сейчас суетиться.

Мало-помалу некто в моем забитом болью мозгу, кого я когда-то давно прозвал Сторожем, стал отмечать, что эти двое – такие же таежники, как я китайский богдыхан. Полные нули. Они еле проталкивались сквозь тайгу, спотыкаясь, с шумом, треском и матом, распугивая все живое на сотни метров вокруг. Они боялись потерять реку и следовали всем ее извивам – а ведь местами можно было бы спрямить путь и вообще идти подальше от воды, там, где не так болотисто, меньше хвойный подрост и даже встречаются безлесные проплешины.

И на привал они стали по-дурацки, в сыром комарином месте. Просто Капказ остановился там, где обессилел, и там и заночевали. Он вытащил палатку, расстелил ее на земле, повалился на нее, потом кинул мне мой топорик.

—Руби дрова, делай костер. Харч, паси этот билять.

Превозмогая боль и мертвецкую усталость, я принялся делать то, что всегда так любил делать и из-за чего был в горах вечный костровой, он же кострат: свалил сухостоину, вырубил из осины рогульки и поперечину, вбил рогульки в податливую почву, выгреб углубление для костра, уложил под низ бересты, сверху насыпал кучку “паутинки” – тонких, сухих еловых веточек. Потом построил над этим “колодец” дровишек. Взял котелки, набрал воды, повесил на поперечину. Я глянул на Щербатого: “Спички нужно”.

Он кинул мне коробок. Я с одной спички запалил костер, коробок механически сунул в нагрудный карман. Бандиты придвинулись к огню: тут не так жгли комары. То один, то другой выковыривал из волос вшей и кидал в огонь. Меня опять потянуло на рвоту, но обошлось.

Скоро поспело варево – макароны все с той же тушенкой. Они выпили водки и принялись жадно, обжигаясь, хлебать, свиньи супоросные. После них досталось и мне. Щербатый протянул мне остатки на дне трехлитрового котелка, я хотел взять, но он отдернул руку, смачно плюнул в суп, и они опять захохотали. Но я все равно взял. Тот комок, что давеча начал густеть во мне, становился все тверже, и там, в глубине, уже шевелились какие-то слова: “Ладно, гады, издевайтесь, как хотите, я все равно выживу, назло вам, шелудивым шакалам, а там увидим…” Что увидим, я бы не смог сказать, но нутром знал твердо: эти сволочи еще пожалеют, что связались со мной. Они ж не с одним со мной связались, за мной поколения бойцов, воителей из нашего рода, целая картинная галерея, а кто они? Вши тифозные, в огне трещащие, не больше. Ладно, сейчас их время, лишь бы они меня не убили, а там посмотрим… Зажму меж ногтей, только жидкое дерьмо брызнет.

Они заставили меня поставить им палатку, и я мельком подумал, что они и этого не смогли бы сделать толком. Потом, как и в прошлые дни, Щербатый посадил меня спиной к дереву и связал руки за стволом. Тут Капказ, сытый и хмельной, решил, наверно, что Щербатый не один такой умник. Он сам может придумать, как надо мной поиздеваться, и его издевки похлеще. Он сунул мне в рот ствол пистолета, взвел курок и прошипел: “Тебе конец, билять!” Потом спустил курок. Боек сухо щелкнул, в стволе не было патрона, но все равно меня подкинул пароксизм страха – щелчок показался оглушительным. Капказ довольно зареготал: “Обосрался, билять!” Щербатый подхалим прямо катался по земле от остроумия своего бугра. Все еще дрожа от ужаса, я и это занес в маленькую черную книжечку. Припомнится вам это, дай срок.

Пожалуй, то была самая жуткая ночь за все это время. Я был в полном сознании, к боли комариных укусов привыкнуть было невозможно, и так же невозможно было от них избавиться. Я вспомнил где-то читанное: так в Сибири мужики казнили провинившихся, особенно блудливых жен. Привязывали голого человека к дереву в тайге, и к утру он был готов, высосан досуха. Или сходил с ума. Даже одетый, я терпел муку смертную. От нестерпимой боли и зуда хотелось разбить себе затылок о ствол дерева, но все тот же твердеющий комок в душе давил эти мысли. Я вспомнил, что можно вроде бы умерить боль от укусов, если не пытаться сдуть или стереть комаров, но это оказалось чистым враньем. Боль не утихала, даже когда я сидел совершенно неподвижно и старался не дышать. Я кое-как подтянул колени, вытер об них лицо. Оно сразу покрылось кровавым месивом, а боль только усилилась.

Наконец пала обильная роса, комары почти исчезли, и пришло какое-то облегчение. Тут же стал прохватывать озноб, но все равно я стал забываться, и мне привиделась моя любимая бабушка, мать отца, стройная в свои семьдесят, словно смолянка. В полузабытьи я подумал, что вот бабушка умеет одним взглядом или словом поставить на место любое хамье, а меня хамы одолели, и некому поплакаться, что я потерял лицо, но ведь плакаться – это и есть терять лицо… Я понял, что начал путаться, но одно знал наверняка: я должен буду счистить с себя эту паршу или умереть, хотя умирать так не хотелось, умирать было так страшно, очень близко и очень страшно.

Плевать на смерть. Надо выжить. Вы-жить… вы-жить… вы-жить…

als6080
18.08.2013, 23:53
Закон – тайга. Глава 6
Кончилось все же тем, что я совсем сомлел и свалился в какое-то кошмарное сновидение, которое, слава Богу, не смог вспомнить. Помню только, что там кто-то трещал по-французски и никак не мог договорить фразу до конца, а все повторял “donc… donc…” Еще не проснувшись толком, я сообразил, что это не во сне, что это наяву кричит давешний ворон, и посмотрел на него с тоской – уж не по мои ли кишки он прилетел. Хотя почему кишки, они ведь глаза первым делом выклевывают. Наверно, росомаха, волки, или еще кто-нибудь отобрали у него добычу, и теперь он снова кружит в ожидании поживы, стервятник богомерзкий…

Несколько часов я все же, наверно, поспал, благо мучители мои сами отсыпались долго. Солнце уже давно пробивало тонкими лучами таежный полог, а они только-только зашевелились, зачесались и выставили на свет Божий свои срамные хари.

В то утро мне удалось хорошо поесть. Ces deux nigauds, эти болваны, они открывали больше жестянок, чем могли сожрать зараз, и мне досталось порядком. Щербатый развлекался тем, что выбивал у меня банки из рук. Капказа это тоже поначалу потешало, но потом он передумал:

—Э-э, пускай жрет. Он еще наше золото тащить будет. Много золота.

Золото? Какое золото? Которое роют в горах? Кто роет? Только не эти двое. Мне было вполне уж ясно, что никакие они не старатели. У них даже инструментов никаких нет. Их инструменты – финки и большой черный пистолет, а теперь еще карабин. Они – убийцы, грабители, расчленители, и если там кто-то где-то моет золото, эти шакалы могут только перебить старателей и завладеть добытым.

Все утро, надрываясь, как ишак, под непомерной ношей, я перебирал варианты, но ничего умнее не приходило в голову. До того я думал, что они всего лишь уходят от погони. Даже не думал, просто видел: они уходят в тайгу, удирают из мест, где их наверняка уже ищут за грабеж и убийство, и возможно, не одно. Но они шли именно вверх по реке, а река стекает с Водораздельного, и там, на хребте, вполне может мыть золото какая-нибудь подпольная артель, про которую бандиты как-то прознали. А может, они уже там и были. Не зря они так уверенно следуют руслу реки.

Секундочку. Откуда у меня в голове эти фразы – про то, что надо нажимать, а то “те уйдут с ручья, и тогда …дец, даром корячились…” Это, наверно, когда я в беспамятстве был, а подкорка все записывала, как самописец. Там было еще что-то менее внятное, какая-то тень воспоминания, но почему-то от нее шла уверенность, что догадывался я правильно. А это значит, что впереди снова кровь, трупы и, может быть, этот последний ужас – расчлененка.

Усталость оставляла мало сил для переживаний, и все равно в животе у меня похолодело. Я давно уже не верил в Бога, я был истый вольтерьянец и рационалист, но тут губы сами неслышно зашептали: “Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…” и так до конца, и еще раз, а потом несчетно раз “Господи, спаси и помилуй”, “Господи, спаси и помилуй…” Но потом я прекратил это; стало немного стыдно. Я сам всегда язвил над теми, кто кидался к Богу, когда припрет; и вот на тебе.

Во второй раз сегодня я вспомнил бабушку, ma bonne maman Julie, она же баба Уля, бабуля. В детстве я долго не мог сообразить, почему “бабуля” нужно писать в два слова, хоть и был умный мальчик, не то что mon cousin le шалопай, который никогда не забивал себе голову такими вещами. Бабуля была строга, как фельдфебель, школила нас так, что с самого раннего детства нам легче было говорить по-французски, за что и бывали нещадно биты соседской ребятней, и тогда она нас жалела от всей полноты своего безразмерного сердца. От нее у меня в голове и молитвы, и чувство долга, и все-все-все хорошее. Только с чувством собственного достоинства у нас сейчас ах как плохо, так плохо, хоть плачь.

Тут я почувствовал, что лицо мое и вправду все мокро от слез, но то были сладкие слезы, хотя какая сладость может быть в моем положении. Я весь истекал потом, сердце барабанило, ныла каждая жилочка, и еще оводы жалили немилосердно. Это была совершенно особая мука. Я уже знал по опыту, что с оводом можно справиться только одним способом – дать ему сесть и прихлопнуть, как только он начнет впиваться. Иначе он не отстанет от тебя, пока не насосется. Но воевать еще и с ними было за пределом моих сил. Сил никаких не было, ноги сами передвигались, как у зомби, а из всего мозга оставалось, наверно, несколько нейронов, которые этим заведовали. Все остальное онемело. Когда я почувствовал, что вот-вот ноги подкосятся и я рухну, Капказ остановился.

Подобие тропы, по которой мы двигались, уперлось в неширокий, но глубокий приток. “Стой здесь”, рыкнул Капказ, а сам пошел вниз по течению, потом вверх. Пока он так метался, я привалился к дереву, не снимая рюкзака, и замер как йог в асане смерти, расслабив все мышцы, какие только мог.

—Переправы нет. Снесло на х.., — сказал Капказ по возвращении.

Щербатый, сидевший без сил под сосной, только выругался. Скорее всего переправой было просто дерево, упавшее поперек потока, а потом его снесло ливневым наводнением. Ливни здесь сумасшедшие, горы все-таки, но какое мне до всего до этого дело…

Отдыхали минут пятнадцать, и наверно эти минуты меня спасли. Молодое тело восстанавливалось на удивление быстро. Вот только что казалось – до смерти рукой подать, а вот я уже тащу свой рюкзак на следующую Голгофу, и я знаю – буду тащить столько, сколько понадобится, чтобы эти твари первыми выбились из сил.

Мы пошли вверх по ручью и примерно через час набрели на место, где приток разливался широко и его можно было перейти вброд. Сначала на мне уселся верхом Капказ, и я, погружаясь иногда по пояс, перетащил его на другой берег. Потом рюкзак. Потом Щербатого. Этот гад держал финку наготове и, гогоча и матерясь, покалывал меня в грудь – она у меня до сих пор вся в тонких шрамах. Я часто оступался на скользких камнях, и мне страх как хотелось упасть так, чтобы мучитель мой трахнулся головой об валун, но то были досужие картинки. Капказ тут же пристрелил бы меня, как непокорного пса.

После переправы бока мои ходили ходуном, словно у лошади после скачки, и я весь дрожал – вода там и в июле ледяная. Но я уже был выше таких мелочей. Чего бояться, если по лесному делу эти урки – просто жидкое, теплое дерьмо по сравнению со мной, никогда в тайге не бывшим. На их месте я бы связал в устье притока небольшой плотик, погрузил на него рюкзак и одежду, спокойно переплыл на другой берег и сэкономил чуть ли не целый день ходьбы. А эти бандюги явно не умели плавать и вообще боялись воды. Да и где им было учиться, по тюрьмам да лагерям, что ли?

Тут меня что-то словно толкнуло, и я даже споткнулся. Они не умеют плавать – и что это значит? А то значит, что стоит мне как-нибудь ускользнуть от них, переплыть реку – плаваю я как пробка, — и конец, они меня никогда уже не достанут. Я смогу добраться до людей и рассказать им все-все. Может быть, мне даже поверят и снарядят погоню. Я пригнул голову, прикрыл глаза. Не дай Бог взглянуть на Капказа: такие, как он, живут и выживают за счет звериного чутья. Он мог и учуять, чем занят был мой бунтующий мозг…

Бунт бунтом, но вечером того дня я сорвался – и чуть было не поплатился за это жизнью. Когда Щербатый завел мне за ствол дерева руки и стал их вязать, я, в ужасе от мысли о еще одной пытке комарами на всю ночь, взмолился:

—Дяденька, послушайте, ну не надо меня привязывать, ведь комары… Я прошу вас… Ну куда я убегу… — Голос мой сам собой задрожал и сорвался в жалобный плач: — Я вас умоляю!

Я уже всхлипывал обиженно, по-ребячьи, дышал судорожно, как в истерическом припадке, чем, видно, доставил Щербатому неизъяснимое наслаждение, потому что он заржал, запричитал:

—Ой уссусь! Капказ, ты слышишь! “Я вас умоляю!” Ой уссусь!

Он действительно расстегнул ширинку и принялся поливать меня, норовя попасть в лицо, а я уже бился в истерике, кричал что-то, не помня себя:

—Как можно! Вы же люди, вы же люди, вы же не звери какие-нибудь! Как можно!

Тут неожиданно подскочил Капказ.

—Кто зверь? Я зверь?

Бедняга я, бедняга, не успел даже вспомнить, что “зверь” на фене – такое же ругательство применительно к инородцам, как “чурка”, “чучмек” или “черножопый”…

Удивительно, как он не убил меня. Удар носком сапога пришелся точно в подбородок, затылком я ударился о дерево и вырубился мгновенно, словно меня и не было.

---------- Добавлено в 22:50 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:48 ----------

Закон – тайга. Глава 7
Меня вынесло из тьмы на волнах тошноты. Нет, не так. Сначала не было “меня” как чего-то отдельного от тошноты. Во всей вселенной не было ничего, кроме круговерти тошноты, которая уносилась спиралью в вечность, где опять не было ничего, кроме еще большей тошноты. Хотелось сблевать, но не было тела, которое могло бы это сделать, или в теле не было достаточно сил, и вообще, что оно такое, это тело. Не знаю, сколько это продолжалось. Я соскальзывал во тьму на какое-то время, это вполне могла быть очередная вечность, потом снова выныривал в мире, в котором не было ничего, кроме тошноты.

Наверно, на автомате сработали какие-то ганглии, сократились какие-то мышцы, голова слегка пошевелилась, и затылок коснулся чего-то жесткого. Жгучая боль пробила голову, и кто-то отметил, что кроме тошноты есть боль, хотя они как-то сливались. Потом дошло, что боль держится в разных местах. Что-то разрывало мою голову на отдельные полоски муки, еще пожаром жгло лицо и шею, а где-то внизу сверлила особая боль в онемевших руках. Сознание прошлось по всем этим местам, но как-то слабо и безучастно, словно для отчета, не связывая их прямо с самим собой.

Прошел еще век, другой ряд ганглий сплясал где-то джигу, и глаза распахнулись. Разверзлись, если угодно. Поначалу все было хаос ярких разноцветных пятен, оранжевых кругов и дрожащих, сияющих звезд, наложенный на темные, пляшущие тени, но потом пляска теней устаканилась. Они уже дергались не больше, чем фигуры в очень старых фильмах, и в смутное поле зрения выплыли темные, медленно кружащиеся деревья, чуть более светлая палатка, слабо светящиеся угли давно погасшего костра.

Еще сдвиг, и глаза остановились на ботинках, на вытянутых вперед ногах. Я знал, что это мои ноги, но было невероятно трудно, почти невозможно разобраться в том, что значит “мои”,

кто такой этот “я”, и что я тут делаю, почему сижу в лесу под деревом. И не сижу вовсе, а плаваю на волнах боли и тошноты, словно отходя от наркоза после операции. Легче всего было бы решить, что все это кошмар и ничего более, но даже от легкой дрожи меня всего прошивало болью, и боль была такой реальной, что списать на кошмар совсем не получалось.

Потом: “Concentrate”, промолвил голос деда у меня в голове по-английски – но кому это он сказал? Кто этот “я”, к которому он обращался? Concentrate – кто? “Concentrate, Sergei”, снова промолвил строгий голос, и знание мгновенно захлестнуло меня высокой, стремительной волной. На несколько мгновений она даже стерла тошноту. Я – Сергей, Серж, Серега, Сержик, я знаю все про себя, я знаю, что убежал из дому в поисках занятных приключений в тайге, я помню весь ужас, который приключился со мной. Одного не знаю – откуда эта боль и эта тошнота, хуже, чем все, что случилось раньше. Я помню ночи невыносимой пытки комарами, но сейчас даже мириады укусов доходили, словно сквозь какую-то пелену.

“Concentrate”, проговорил голос в третий раз, и глаза мои остановились на палатке в десятке шагов от меня. Оттуда доносился громкий, похабный храп, и я с отвращением подумал: “Что за звери.” И тут все стало на место. Это слово “звери” подняло еще одну большую волну, и с ней пришло все, что случилось вечером. Наверно, мне бы надо было чувствовать ужас – ведь смерть снова была так близко; или дикую радость – ведь я все еще был жив. Но у меня в тот момент просто не было физической возможности чувствовать что-либо, кроме бесконечной боли и тошноты.

Вместо этого ум мой попытался, все так же вяло и безучастно, нащупать объяснение, почему я все-таки жив. В конце концов я решил, что спасли меня скорее всего толстый баскский берет из испанского прошлого отца – шикарная вещь, и почему только бандиты его у меня не отобрали – и капюшон штормовки, сбившийся на затылке. Иначе удар просто размозжил бы мне голову о ствол дерева, как спелый арбуз.

С огромным трудом я сглотнул. Меня снова поднесло совсем близко к грани тьмы. Не знаю почему, но было ясно, что тьма – это легкий выход. Все, что было заложено глубоко во мне, подсказывало – надо драться с этой тьмой. Но зачем, этого я еще не смог бы сказать.

В конце концов выручила меня случайность, пожалуй. Когда я плотно прижался к дереву, чтобы пошевелить искусанными кистями рук, я почувствовал, что веревка держится слабо. Я ведь лежал труп трупом, и Щербатый связал меня так, на всякий случай: куда, мол, эта падаль денется, если вообще очухается. Прав был, однако.

Я принялся ощупывать правой рукой узел на левой, потом с невероятным усилием поднялся на ноги: пришло озарение, не хуже эйнштейнова, что повыше ствол хоть самую малость, но тоньше, а веревка свободнее. Cкоро я освободил левую руку, и это было, словно я заново народился на белый свет, словно Христос голыми пятками прошелся по душе, как говорил забулдыга-сосед, опохмелившись. Я долго расчесывал кисти, потом снял веревку с правой руки, аккуратно, кольцо к кольцу, свернул ее и уложил в карман. Еще несколько минут разминал затекшие руки, растирал ладонями кровавую кашицу из комаров на лице, дотронулся до затылка – и зря. Там было мягко и так больно, что от прикосновения весь мой мир чуть не разлетелся на куски в агонии. Мысли в голове брели трудно, словно по колено в грязи, но потом одна проступила совершенно ясно: что же я стою тут, как пень трухлявый. НАДО БЕЖАТЬ.

В палатке все так же похабно храпели хамы. Глаза мои остановились на топорике, воткнутом в полено возле костра. Взять его, зайти с заднего торца палатки и рубануть сквозь брезент… “Если с первого раза промахнешься, Капказ тебя пристрелит”, трезво предупредил Сторож. Да, сначала придется выдернуть задний кол, чтобы понять, где головы, и тут он и начнет стрелять. Не пойдет. Какая жалость. Абсолютная, всепоглощающая жалость. Я бы заплакал от такой жалости, если б у меня в запасе было хоть немного слез.

Я отслонился от дерева, шагнул. Меня шатало, как пьяного, но что тут удивительного. Сотрясение мозга, так это называется. Противно, конечно, но термин медицинский и точный. Прекрасный термин. Со-тря-се-ни-е. Ладно, потом как-нибудь полюбуюсь. Сейчас надо уходить. Я прошу прощения, но мне надо идти. Убьют, так убьют. Que sera, sera. Вот в таком духе. Я знаю, что это песня, но сейчас не до песен. Страха не было – было не до страха. Страх – ненужная роскошь. Стараясь ступать неслышно и твердо, как предпоследний из могикан, я подошел к погасшему костру, поднял топорик. Мой томагавк.

Когда наклонялся, голова закружилась еще сильнее, и я чуть не рухнул на колени, где стоял. Однако выпрямился, постоял, покачиваясь, потом заставил себя еще раз наклониться и взять оба котелка, сложенных один в один. Я их сам вечером отмывал и сам здесь поставил. Не пропадать же добру. Потом я презрительно цвиркнул зубом, повернулся спиной к палатке и зашагал прочь, как пьяный гуляка по Красной площади.

Несколько шагов, и мне уже пришлось проталкиваться сквозь густой ельник. Такой густой, что я в конце концов сунул топор за спину, за пояс, стал на карачки и пополз. Всю дорогу я боролся с тошнотой и головокружением, глубоко и расчетливо дышал ночным воздухом через нос, и воздух пах грибами и свободой. Странно. До того тайга пахла только гнилью и смертью.

Так я и выполз на берег реки. На четвереньках.

В этом месте река катила свои воды мощно, но без особой суеты, потихоньку воркуя сама с собой, как стайка горлинок. После непроницаемой тьмы хвойных зарослей, из которой я выполз, речной простор казался наполненным текучим, дрожащим, сыроватым ипрессионистским светом. Противоположный берег терялся во тьме, но я был совершенно уверен, что он там, и что там мое спасение.

Я почувствовал, как тот берег довольно настойчиво тянет меня за нервишки, и вошел в воду. Вода доставала меня уже до колена, когда что-то меня остановило. Спички. Надо сберечь спички. Непослушными пальцами я вытащил коробок из нагрудного кармана, чуть не уронил в воду, похолодел, встряхнулся, слабо выругался, засунул спички под берет, нахлобучил берет поглубже и побрел дальше. Ноги скользили по камням, камни иногда переворачивались и грубо стукали по сразу замерзшим голеням. Течение уже свирепо толкало в бок, потом вообще снесло меня с ног. С облегчением я отдался потоку и поплыл неспешным брассом. В воде стало много легче, хотя сильно мешали котелки, надетые дужками на левую руку, но я и не особо боролся с течением. Куда вынесет, туда и вынесет. Я всегда обожал плавать. По семейной легенде я начал плавать раньше, чем ходить, и вода меня не выдаст. Надо будет, могу плыть так всю ночь. Ожог ледяной воды на пару делений убавил боль и тошноту, а больше мне ничего и не надо было.

Довольно скоро меня вынесло на узкую галечную косу, и я даже не больно запыхался, когда выбрался из воды. Я обернулся, посмотрел на покинутый мной берег – теперь он темнел еле видной полосой – и обозначил международный жест типа “А вот член вам, длинный и толстый”. Потом сел мокрой задницей на холодную гальку и принялся неторопливо развязывать скользкие шнурки ботинок. Снял, вылил из них воду, снял толстые шерстяные носки, выжал. Потом начал раздеватья догола, медленно, словно у меня не было иных забот, кроме как выжать досуха одежду, скручивая ее в жгуты, встряхивая, снова скручивая. Все как в замедленной съемке.

При этом я все негромко приговаривал: “Вот вам, гады, вот вам, сволочи, съели, скоты? Посмотрим теперь, кто кому будет мочиться в рот”, и всякие другие заклинания – canailles, негодяи, выродки, звери, хамы, merde, merde. Но все это было так бледно, никчемно, по-детски и так близко к истерике, что я в конце концов велел себе заткнуться. Однако внутри все продолжало клокотать. Теперь мне стало нестерпимо жалко, что я не попробовал все же помахать топориком. Хоть одного бы уделал. Однако Сторож только презрительно кривил губы. Действительно глупо. Легко быть героем – на этом берегу.

Вдоль реки подувал ветерок, на косе почти не было комаров, и мне хотелось посидеть там подольше, обняв колени и пытаясь согреться. Но ночь уже истончилась, вокруг серым-серо, и надо уходить. Уходить на охоту всегда лучше на рассвете.

Я встал, оглянулся. Недалеко, там, где начиналась коса, негромко плескался некрупный приток, скорее ручей. Я понял это, как указательный знак от самого Господа Бога и поплелся прочь от реки вдоль берега ручья, а больше по руслу, иногда оступаясь по колено в воде. Так я прошел с полкилометра, а может и больше, и тут увидел, что лес уже совсем не тот, что вдоль реки. Много березы, осины, лиственницы; наверно, тут когда-то была гарь. Какой я все же умный, понимаю, где гарь, где не гарь, ну просто очень сообразительный, аж плакать опять хочется…

Близ ручья я заметил выворотень. Видно, огромная ель упала уж давным-давно, бедненькая. Чудовищные вывороченные корни и толстые обломанные сучья ее все еще держали ствол навесу, так что я мог забраться под него, лишь слегка пригнувшись. Я решил, что это еще один указатель от Господа, и кротко прошептал: “Спасибо”. Здесь, под этим стволом, у самого комля, я и разбил свой первый бивак. Тут я наверно перешел на некоторое время на автопилот. Когда в следующий раз я вынырнул из тумана тошноты, я увидел, что уже нарубил порядком лапника, надрал коры, покрыл толстый слой лапника корою, и ложе было готово.

Несколько бесконечных мгновений я стоял над постелью, противясь желанию, которое кричало из каждой моей клеточки, сверху, снизу, сбоку, изнутри – свалиться на эту постель, отключиться. Но я знал, что так дела не делаются. Прошел несколько шагов и замедленными движениями, с часовыми остановками, наломал с поверженной ели сушняка, оттащил его, куда следует, и сложил два костерка по обеим сторонам постели.

Мне было все так же дурно, болели ранки и ссадины на лице и по всему телу, болели избитые кости, при каждом шевелении сильнее кружилась голова. И все равно, лежа между этими двумя кострами, я испытал наконец тихое блаженство. Пришла уверенность, что я ушел-таки от доли, которая была хуже смерти. Так я, по крайней мере, сейчас думал. Для безумной радости и ликования у меня не было сил. А может, дело было в другом: как только я начинал думать про свой плен, а в особенности про захвативших меня скотов, меня всего заливало кислотной смесью стыда, унижения, ненависти, чистого ужаса, других каких-то ингредиентов, ни черта не разберешь. Мысли торопливо убегали от этого сюжета, но через некоторое время я снова заставал их на том же месте.

И все же последнее, что я успел подумать, перед тем как меня засосала темная воронка, было нечто вполне недоуменно-толстовское: и почему это люди бывают столь чудовищно, клинически злы, когда много лучше, приятнее и спокойнее быть милым и добрым? Чего привлекательного в том, чтобы быть вонючим скотом и убийцей?

---------- Добавлено в 22:52 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:50 ----------

Закон – тайга. Глава 8
Отключился я мгновенно, но потом несколько раз просыпался, то от кошмаров, то от боли, и каждый раз сонно поправлял свои костерочки, недоверчиво косясь на тихо шумящие темные тени вокруг. Оттуда мог подкрасться зверь, и моя единственная защита от него – топорик да жалкий жар и свет костра. Мне должно бы быть страшно, но почему-то в ужасных зверей не очень верилось. Все зверство мира, похоже, замкнулось для меня на тех двоих за рекой, а здесь им меня не достать.

Уже на заре меня вплотную свалил самый сладкий, зоревой сон. Во сне я куда-то плыл, и волны были милые, точно такие, на которых я любил качаться в детстве на Каспии, лежа на спине. Просыпаться не хотелось, и некоторое время я скользил по грани, вверх-вниз, а пробудился, наверно, оттого, что неловко повернул голову и придавил шишку на затылке. К тому же с неба снова раздавалось колокольное Donc! Donc!

Кривясь от боли, я приподнялся, поискал глазами. Ворон сидел совсем близко на березовом суку, нахохлившись, словно только что вылетел из головы Эдгара Алана По. Я сердито буркнул: “Qu’as tu donc?” Чего, мол, тебе? Чего распинаешься? Но он не ответил. Собеседник он был никакой. Да и вообще он не по этому вопросу. Ему бы глаза мне выклевать – самый смак. Но это уж дудки теперь. Я, болван-колобок, от дедушки ушел, от бабушки ушел, от мамы с папой ушел, дурилка стоеросовая, потом я ушел от пары исчадий прямиком из лагерного ада, а от тебя, глупая жадная птица, я и подавно уйду.

Я пощупал затылок. Опухоль нисколько не спала. Есть такое слово – гематома. Если снаружи черепа, то ничего, поболит и рассосется. А если в мозгу, то хуже: опухоль расползется, и могу тут под деревом и окочуриться. Как представишь, так холодно и жутко до жидких соплей. А может, обойдется. Или того краше, музыкальным гением стану, вроде Моцарта. Его служки зальцбургского архиепископа за вздорный характер с лестницы спустили, бац – гематома в мозгу, и пожалуйста – музыкальный гений. Есть такая теория. Ах, до теорий ли мне, до музыкальной ли гениальности. Выползти бы отсюда – хоть червяком, хоть мышкой, и к чертям музыкальную гениальность. С этим потом разберемся.

Надо какие-то меры принять, что ли. Намочить берет в холодной воде ручья и так и ходить. Хотя ходить особо никуда не следовало, все ж таки сотрясение мозга. Все тело по-прежнему болело, к тому же за время сна оно совсем одеревянело. Хотелось есть: наверно, дело шло к полудню. Но голод был несильный, просто молодой организм требовал свое. Надо шевелиться. Ну и что с того, что голова болит. Зато жопе легче – так, кажется, селяне говорят.

Я встал на колени, выполз из-под ствола приютившей меня поверженной ели, выпрямился. Ноги более или менее держали. Я постоял немного, чуть пошатываясь. Деревья и подрост стояли вокруг плотной, но вроде бы мирной стеной. Только кедровка предательски трещала неподалеку. Голос – как у нашей математички. “Убью, сволочь”, слабо зарычал я, потом, немного испугавшись собственной ярости, добавил потише: “Кричи, кричи, мерзавка, как раз в суп попадешь”.

Я сделал шаг, хотел отойти отлить, но вернулся, поднял топорик и решил не выпускать его из рук, куда бы ни шел. Черт его знает, кто тут за этими зловещими кустами, кого навела на меня эта визгливая тварь. Ладно, я еще с ней разберусь.

До грибного сезона было еще почти месяц, однако то ли год был урожайный, то ли с погодой повезло – молоденьких грибов было полно. Не отходя далеко от лагеря, я за полчаса набрал полный котелок крепких, славных грибков. Красноголовики кое-где росли едва ли не сплошным рыжеватым ковром, только знай выбирай те, что почище да помясистей. Спасибо деду, он меня натаскал в свое время в грибной охоте. Да и поневоле научишься, когда есть иногда вообще нечего, кроме грибов. Я и трюфели насобачился под землей разыскивать, как свинья – там есть один трюк, но я про него лучше промолчу. А еще мы ловили мелких птичек: скворцов, дроздов, и прочее, даже воробьев, а если повезет, так голубей и горлинок. Да, веселенькое было время. Ничего не попишешь – война.

Я пошел к ручью, вымыл и почистил грибы. Половина пошла в суп, половину я нанизал на шампурики для жаревки. Там же, около ручья, нарвал чуть ли не охапку черемши. Тут ее была пропасть, хоть косой коси. От одуряющего ее запаха замучили сладкие детские воспоминания. Вот ты берешь на целый день кусок хлеба и щепотку соли, лезешь в горы рвать эту самую черемшу – вкуснее хлеба с черемшой и быть ничего не может. Лезешь, лезешь, глядь, и вылез на плоскую полянку, где маки сплошным ковром, как клумба, и ты в них падаешь прямо мордой, а лет тебе, скажем, девять или десять, и ах, как же хорошо, и нет вблизи никакого зла, нигде ни крошечки. Ну разве только большие мальчишки-аварцы могут наскочить. Но я побегу пожалуюсь Шамсият, она сама аварка, она у нас живет, ей уже пятнадцать, она им задаст чертей…

Ну ладно. Смахнем слезу и займемся делом. Кроме черемши, я наковырял еще корней лопуха. Тоже полезная еда. Можно и в суп, а можно нанизать между грибками на шампурики, все приправа какая-никакая. Нарвал крапивы помоложе, весь обстрекался, зато суп гуще будет, если ее покрошить помельче топориком.

Потом вернулся в лагерь, соорудил таганок над одним из костров, повесил оба своих котелка – один под суп, другой под чай. В том месте было сколь угодно брусничного листа, хотя сама ягода никуда не годилась, зеленым-зелена. Значит, грибной суп на первое, грибной шашлык на второе, брусничный чай на третье. Полный комплект. Долго на этом не протянешь, но недолго можно. Протянешь, сколько будет надо, зло поправил меня Сторож. Я не стал спрашивать, сколько будет надо. Это все потом, потом.

Самое трудное было ждать, пока суп остынет. Чтобы отвлечься, я принялся жарить над углями свой шашлычок из грибов с кореньями. Почти всю свою недолгую жизнь я воспитывал себя; сначала, правда, дед с бабушкой, а потом уж я сам. Я дисциплинированно дождался, пока суп не остыл настолько, что его можно было пить со смаком. Потом принялся за грибы – пареные и жареные. Тщательно пережевывая чудную мякоть, заедая ее пахучей черемшой и запивая чаем, я наелся от пуза, да и на потом осталось. Я еще прожевывал последние куски, когда меня неудержимо потянуло в сон, и уже сквозь дрему подумалось: появись сейчас передо мной медведь, что я смогу? Только сонно хлопать на него глазами, и кушай меня с маслом.

Проснулся я в том же положении, в котором отключился – лежа на спине, и потому первое, что я увидел прямо над моей головой, был толстый ствол ели, с которого я отслоил все кору. Это было хорошо, потому что испуганная неразбериха проскочила в момент: я вспомнил, как сдирал кору, а вслед за тем и все, что было до того. И все равно на несколько секунд меня окатил ледяной душ страха, от которого все внутренности сжались, но я скоренько задушил это все словами. Послушай ты, холодец дрожaщий, сказал я себе, это ж то самое, чего ты хотел, прям-таки жаждал, как поросенок свинячей титьки. Из-за этого ты проехал тысячи километров, вот тебе тайга, вот ты в этой тайге, один, никто не мешает. Вот и давай, дерзай, какого тебе еще лешего. Ну хорошо, потеряно снаряжение, все или почти все, но это ж вполне могло случиться и на порогах, или если б пришлось удирать от косолапого. Да мало ли что. Все остальное при тебе, знаменитая твоя сила воли, лесные навыки, мозги, так что вставай и сияй, и к черту нервы. Нервы – это такие очень тонкие беленькие веревочки, ганглии-манглии. Как скажем, так они и будут работать.

Конечно, дело не только в снаряжении, чего уж там. Тут надо прямо смотреть правде в глаза. Все мое тело болело, словно его пропустили через мясорубку, или как будто два бандита пинали его несколько суток почти без перерыва. Не говоря уже о комариных процедурах. Я мельком подумал, не повредили ли эти паскудные насекомые мои барабанные перепонки, когда набивались в уши. Со слухом у меня было худо. В ушах постоянный шум, но это могло быть и от того удара ногой по бороде, да и мало ли меня били. Жалко, если это не пройдет. Раньше у меня был абсолютный слух. Жаль, очень жаль. Много чего можно было пожалеть, да жалелки на все не напасешься. Потом как-нибудь.

Сейчас надо сосредоточиться на приятном и полезном, если такое есть. Как не быть. Я потянулся, лежа на своем роскошном ложе, и обнаружил, что некоторые места болят меньше, чем остальные. Уже отрадно. Я пощупал живот, бока. Нет разрывов печени, селезенки, кишок. Если бы такое было, я бы давно скукожился. Внутренностям, конечно, досталось, но ведь работают же. Поломанных костей нет, или почти нет. Как дед говорит – были бы кости, мясо нарастет. На том стоим.

Конечно, есть вещи похуже изуродованного тела. Скажем, большая кровавая рана в моем самоуважении и родственных областях. Что ж, на это дело мы наложим комендантский час. Табу. Вход воспрещен – пока мы не очухаемся как следует. Не будем лазить языком в больной зуб, а сосредоточимся на солнечной стороне улицы: я удрал от этих каннибалов, я выиграл последний раунд, и вот – СВОБОДА, братцы! Liberté, можно сказать! Мы вольные птицы, пора, брат, пора… Вольные, как этот оглоед Nevermore – сидит вон, пасет меня, ждет, когда я окачурюсь и протухну. А вот еловый дрын тебе в одно место, пташка Божия. Продернешься покамест.

Ладно. Сколько можно лежать и хорохориться. Много не вылежишь. Я пополз из своей берлоги. Было уже хорошо за полдень. Тут, где лежала ель, был островок солнечного света и даже слегка припекало, но стоило отойти на несколько шагов, как тебя охватывала сырость и полумрак. Мрачноватое это дело, тайга. С непривычки даже на нервы действует, но сейчас не до того.

Снова захотелось есть, и я неспешно пожевал кой-чего. А потом надо было благоустраивать на ночь бивак. Поддерживать огонь в двух кострах было хлопотно, да и ни к чему: одежонка моя давно вся высохла. С наветренной стороны можно сделать заслон, он же отражатель тепла, как делают индейцы в книжках и таежники в жизни. Я натаскал к своему лежбищу кучу сучьев, благо этого добра тут было навалом, и аккуратно построил из них слегка наклонную стенку – один конец вдавил в землю, другой упер в ствол лежащей матушки-ели, давшей мне приют. Потом для верности покрыл заслон лапником в несколько рядов, пушистым концом вниз. Теперь мне не страшен ни ветер, ни дождь, хотя на дождь и непохоже. Добавил лапника и под ложе; оно теперь приятно пружинило.

Я полежал несколько минут, пытаясь справиться с тошнотой и болью, разбуженной всей этой суетой. Но раз уж я начал, остановиться было трудно. Столько всего надо сделать, а раз надо, то сделаем, и плевать на дурноту и боль. Не сахарный.

Первым делом надо было вооружиться. Топорик, конечно, хорошо, лучше не бывает, но не дай Бог действительно придет Его Вонючее Величество Михайла Иваныч. На этот случай нужна рогатина, хоть самая немудрящая. Что я с нею буду делать – это, конечно, еще вопрос, но ведь предки мои ходили на медведя с топором и рогатиной, и не настолько уж я мельче или дурнее их. Изловчусь как-нибудь, не на колени ж перед зверем падать. Хватит, нападался…

Я отправился на поиски подходящего дреколья, но ровного сука или деревца с торчащим вбок отростком долго не попадалось. Отросток – это чтобы рогатина не уходила вся в тело зверя. Я про это читал, и дед объяснял, только теперь, когда мишка мог быть за любым стволом, вообразить себе все это было непросто. Как это – ударить его в убойное место да еще держать на расстоянии меньше метра от себя, держать, пока он не издохнет? А он что, во фрунт станет и будет спокойно отдыхать? Он же будет ломить и царапаться, у него ж лапа, небось, длиннее рогатины, он же ж меня измордует всего этими лапами… Ладно, паки и паки скажу – не будем о грустном. Бог не выдаст, медведь не съест. Может, пожует да выплюнет.

Я отошел от бивака уже порядком, когда меня насмерть перепугали два рябчика. Они с треском вылетели из-под ног и тут же сели на ветку березы шагах в десяти-двенадцати, поглядывая на меня бусинками любопытных глаз. Я уж замахнулся метнуть в них топорик, но опомнился. В такой адской чащобе потерять эту драгоценность легче легкого, а без топорика я тут буду, как младенец с голой попкой. Нагнулся, попробовал нашарить камень, но под руками был сплошной мох. Попалась палка, кривая и гнилая; не бумеранг, в общем. Я все же швырнул ее, она со стуком ударилась о ствол дерева, переломилась, а рябки улетели, только трепет крылышек в ушах еще отдавался секунду-другую, да сердце мучила изжога – такая добыча ушла.

Ладно, чего грустить, надо делать выводы. А вывод такой: мне нужна не только рогатина, а еще и knobkerrie – метательная палка с тяжелым набалдашником-корневищем на одном конце. Как у готтентотов. А у нас на юге это дело называют мутовкой: такая сосновая палка с коротко обрубленными сучьями. Когда летит, то крутится. Крестьяне пользуются этим снарядом, чтобы сшибать перепелов на гречишных полях. Когда гречиху убирают, перепела бьют мешками. Очень он это дело любит – в гречихе жировать. У меня с тринадцати лет свое ружье, но я все равно любил ходить на перепела с мутовкой. Тут свой особый смак и шик. И какого дьявола мне не сиделось дома, сейчас готовился бы к охоте на перепелов. Через несколько недель откроют сезон, ходил бы по лесу, тренировался… Правду папенька говорят: дураков не сеют и не пашут, они сами растут.

Я вернулся в лагерь с заготовками для рогатины и мутовки и весь остаток дня и целый вечер строгал деревяшки топориком. Пришлось еще сходить к ручью, поискать кусок песчаника, чтобы отточить топор по-серьезному. Возиться с деревом я всегда любил, мне нравилось водить рукой по гладкой плоти хорошо оструганного дерева. Инструмент у меня, правда, не очень ловкий – а каково было бы без него? Зубами, что ли, орудовать? Рогатину я заточил на три грани, как русский штык или наконечник скифской стрелы. Дед говорил, что и современная наука не придумала более удачной формы. Когда острее уже затачивать было бесполезно, я подержал жало рогатины над жаром углей – для прочности. Закаливать ведь можно не только сталь или там психованных революционеров, дерево тоже закалке поддается. Главное – не передержать.

Несколько раз пришлось прилечь, когда особо донимала дурнота, но возился я увлеченно, как мальчишка, забыв о времени, особенно когда представлял себе, как насажу на острие рогатины одного из этих подонков. Всадить бы кол в печень да еще повернуть там, и дух вон из гадины… Или сбоку, из-за кустов, под ухо, в яремную вену, чтоб кровь фонтаном… Или сзади оглушить нобкерри, а потом пришпилить лежачего к земле как вурдалака… Но это все дурь, дурь, табу, не надо пока об этом. Свихнуться можно.

О чем надо? О еде, о чем еще. Грибы – это хорошо, но если жевать их с утра до ночи, можно дожеваться до тошноты. Тут есть рябчики, тетерки, опять же копалухи. Глухаря, этого слона меж птиц, палкой убить невозможно, а вот самку его копалуху – пожалуй. Однако за всем этим можно проохотиться с мутовкой целый день и вернуться ни с чем. Дома, готовясь к сезону перепелиной охоты, я бродил по лесистым склонам Бештау и упражнялся в метании мутовки в цель, даже влет – кидал левой рукой вперед консервную банку, а правой швырял в нее палку, и результаты были хорошие. Но одно дело сшибать консервные банки в чистом лесу, на просеках, а другое – попасть в азарте в живую, стремительную дичь в этих диких зарослях, где и замахнуться трудно. Н-да. Размечтался, понимаешь. Сам еле ножки с места на места переставляю, голова спиралью крутится, а туда же, на охоту собрался. Нет, нужен верняк, нужна тихая охота. Нужна рыба.

Рыба в ручье была, это точно – я видел черные спинки меж камнями у дна в прозрачной воде. Но как ее добыть? У меня была булавка – сойдет вместо крючка. Из куска веревки, которой меня связывал Харч, он же Щербатый, он же падаль вонючая… Из веревки можно добыть нити и ссучить их в лесу. Жирный овод пойдет на наживку. Но все это ненадежно, один обрыв или зацеп, и прощай моя снасть.

Тут я вспомнил, как мальчишками мы ловили усачей, пескарей и прочее в быстрой речке Юце под Пятигорском, и почувствовал, как рожа моя расплывается в улыбке, хоть и было больно избитым губам. Пацанами мы проводили весь день на речке, купались до дрожи, до посинения, а уж если затевали рыбалку, то забывали все на свете. Бабушка начинала переживать, уж не утонули ли мы, а дед страх как не любил, когда его драгоценная супруга волнуется, и гнал нас домой хворостиной. Это было ужасно больно – хворостиной по голому седалищу. Только доставалось все больше мне; кузен, хоть и шалопай, но всегда умел удрать вовремя, а я садился за стол на ползадницы. Зато бубуля меня больше жалела.

Тут я заметил, что давно хлюпаю носом, а глаза ничего не видят из-за слез. Видно, нервишки на пределе, если жидкость так легко сочится.

Ладно. Слезы, говорят, приносят облегчение. Слабо улыбаясь, я представил, как сказала бы бабушка, гладя меня по головке: “Ничего, крепче спать будешь”. Оно, конечно, хорошо, когда тебя так любят, растешь как в пуховом гнезде любви, только потом очень затруднительно. Выныриваешь в бурном море жизни, если говорить кучеряво, а тут такое дерьмо в телогрейке плавает, и хрясь тебя сапогом по сопатке. Вот и вся любовь.

Ну хорошо, а что делать-то? Мораль какая-то должна быть? Очень я любил из всего выводить мораль, был настоящий ink-stained youth, как Джером Джером говорил – “юноша, испачканный чернилами”. Все выписывал мудрые мысли из книг и даже Правила Жизни составлял. Не допер только самое простое записать: держи левую повыше, не подставляй хлебальник всякой сволочи.

Тоскливо все же засыпать на такой ноте.

---------- Добавлено в 22:53 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:52 ----------

Закон – тайга. Глава 9
Во сне я гонялся за кем-то невероятно лохматым и колол его рогатиной. Спал, как и вчера, вполглаза, каждые полчаса просыпался, подбрасывал сухих сучьев в огонь, снова проваливался в сон, а там продолжение сериала, только никак я не мог этого лохматого добить. То ли слабо бил, то ли рогатина была тупой, но супостат только кривился, уходил невредимым и даже ухмылялся, бурча: “Allons donc!” – что-то вроде “Да брось ты!” В полусне мне померещилось, что это опять мой старый знакомый Nevermore. Я сонно выглянул из своего полушалаша, но ворона нигде не было видно, и мне стало немного грустно, хотя крик его был куда как зловещ, да он и выдать меня мог. Может, попробовать его приручить, если прилетит? Может, он держится поблизости от меня совсем не с такими уж гнусными намерениями? Может, ему тоже одиноко, грустно и голодно? Но мне пока нечего ему предложить. Грибы он не будет клевать даже из вежливости.

Ничего, Бог даст, сегодня мы попируем, и г-ну Ворону еще останется. Знаем мы, как легко они находят место, где можно чего-то пожрать, даже из поднебесья. Необъясненная наукой способность. А что питаются они дохлятиной, так это ж jedem das Seine. Или suum cuique, если по-латыни. Очень я любил ввернуть чего-то такого по-латыни, подразнить какую-нибудь особо тупую училку. Интеллигентно ****ганил, слизняк противный.

Мои ссадины, синяки и ранки начали подживать, опухоль на затылке немного спала, хотя тронуть еще не дай Бог – боль насквозь прошибала. Под глазами, наверно, синяки как блюдца. Особенно болели ребра: наверно, перелом или трещины. Сцепив зубы, я попробовал несколько раз отжаться, потом присесть, потом заработала привычка нескольких лет, и я прошелся по всем группам мышц. Размялся до легкого пота – скорее от боли, чем от натуги. Конечно, боль нестерпимая, конечно, хорошо бы на пару месяцев в больницу, но это для сосунков, а мы, таежники, можем еще и не такое вынести. И надо набирать форму. Какие у меня еще могут быть шансы выкарабкаться? Никаких. Или держи форму, или ложись ногами к востоку. Закрывай лавочку.

Напившись чаю все с теми же жареными грибами, я отправился на рыбалку. Немного повыше лагеря ручей разделялся надвое узким длинным островом на две протоки, имевшие вид тоннелей. Деревья смыкались над ними кронами, и это было очень красиво, но до красоты ли мне. Я выбрал ту протоку, что чуть поуже и помельче и осторожно, стараясь не распугать рыбу, заготовил у верхнего и нижнего ее концов кучи камней, толстых сучьев, пеньков и земли. Конечно, в одиночку это будет труднее проделать, чем с ватагой мальчишек, но попробовать стоило. Я чуть не надорвал пуп, когда ворочал один особо крупный валун, зато он мог перегородить почти половину протоки.

Наконец, я нагреб две здоровенные кучи всякого материала и присел отдохнуть и переждать головокружение. Силы мне понадобятся –следующие минут двадцать будут очень суматошными.

Первым делом я устроил запруду у нижнего конца протоки: быстро-быстро сдвинул все заготовленное в воду. Плотинку стало тут же размывать, я в спешке вырубил топориком еще кусок дерна и залепил дыру. Потом, тяжело дыша, помчался к верхнему концу и принялся лихорадочно сооружать вторую плотину. Она дложна быть еще плотнее, чем нижняя – вся вода должна уйти в параллельную протоку.

Наконец, остались только тонкие слабые струйки, сочившиеся местами сквозь мою верхнюю дамбу, и я метнулся назад к нижней запруде. Там рыба уже вовсю скакала через верх, и я принялся молотить ее своей палицей как теннисной ракеткой. В диком волнении часто промахивался, но несколько оглушенных рыбок все же полетело на берег.

Настоящая охота началась, когда от протоки осталась только цепочка ям, наполненных водой, под более высоким берегом. Я осторожно подходил к ним, высматривал рыбу покрупнее и бил острогой. Часто рыба забивалась в пещеры под самый берег. Я ширял туда тупым концом рогатины, рыба выскакивала и пыталась уйти из ямы чуть ли не посуху, и нередко ей это удавалось: в азарте я много промахивался, когда бил палкой. В кино бы этого не допустили, там все всегда попадают во все, что надо.

Вода начала размывать верхнюю плотину. Я бросил возню на ямах и стал метаться по берегу, собирая то, что добыл. Часть рыб, даже пробитых острогой, билась во мху, норовя соскочить в воду, но я не для этого старался. Я стукнул по башке несколько наиболее активных скакунов, потом собрал всю добычу в кучу и присел отдышаться и полюбоваться уловом.

Я никогда в жизни столько не ловил – и на тебе, некому похвастаться. Досадно было, что в пойманном я узнавал только окуней, щук и налимов, да еще, по описанию, хариусов. Остальные были, видно, местные – кумжа какая-нибудь, или еще что. Но это все пустяки, не в имени дело, как говорится, what’s in a name. Главное – сбылась моя мечта с самого давнего детства, когда мы еще жили в горах, не театрально-курортных вроде Машука или Бештау, а настоящих дагестанских. Тогда я часто уходил к речке один, друзей там не было, и был я одинокий мечтатель, им и остался на всю жизнь, но это так, к слову. Одна мечта была такая: одному наловить много-много рыбы и принести домой, деду с бабкой. И вот глянь, я один и наловил много-много рыбы, но куда ее нести и по какой кривой я сюда попал, аж не верится. Как в каком-нибудь дурацком романе Виктора Мари Гюго.

Долой скулеж, однако. Отъемся за все эти несчастные дни, и то дело.

Надо чистить рыбку. Без ножа трудно, но я отщепил узкую длинную щепку от лиственницы, твердой, как железное дерево, заточил ее, как мог, и обходился ею. Рыбу покрупнее предстояло закоптить, так что чистить с нее чешую было не нужно. Все легче. Потом я соорудил кукан из лозины, нанизал на него улов и потащил в лагерь.

Только я отошел от ручья, откуда ни возьмись прилетел ворон и, возбужденно куркая, опустился на берег. Я сам оставил ему аккуратную кучку рыбьих внутренностей, но все равно стало муторно. Трупоед чертов.

Весь остаток дня ушел на возню с рыбой. Я сразу сварил чудную уху из голов и хвостов; в другом котелке пожарил, точнее потушил, мелочь с грибами. Правда, все было без соли, но так оно, говорят, полезнее. Вот, скажем, туареги – совсем не едят соли, а бегают по Сахаре, что твои козлы. И потом это ж ненадолго. Вернусь домой, уж я там отыграюсь на солененьком. Посолонцую от души.

Я наелся до состояния удава, мог только лежать и переваривать, но скоро взыграла совесть: надо ж коптить остальную рыбу. По такой погоде она могла быстро испортиться, и на черта ж было так убиваться с этой ловлей.

Как делать походную коптильню, учить меня не надо. Мы с дедом делали это не раз и не два, когда уходили добывать чего-нибудь съедобного слишком далеко от дома – с ночевкой, а то с двумя и больше. Я вбил в землю четыре кола по углам квадрата, в середине выкопал ямку с канавкой-поддувалом и разжег там костер. Когда огонь прогорел и остались только жаркие кедровые угли, я обтянул колья полосами коры, закрепив их самодельной веревкой из измочаленных стеблей крапивы. Получилось нечто вроде мешка без дна, поставленного стоймя. Внутри мешка я повесил рыбу на палочках, продетых сквозь жабры, потом просунул через поддувало на угли ольховых щепок и веток. Ольха лучше всего подходит для копчения, это я помнил твердо. Теперь надо было только присматривать, чтобы ольховая мелочь не горела, а лишь дымилась.

Я лег на спину, расслабил ноющие, побитые мускулы и уставился на вечереющее небо. Отсюда, из чащи, был виден только небольшой кусочек, но тем дороже он казался. Как верхний просвет забранного стальным листом окна тюремной камеры – отсидевшие рассказывали про такое. Там, в этом просвете, синева сгустилась почти до темноты, и скоро в ней замерцали слабенькие точечки звезд. Свету от них не было никакого, но все равно приятно и вроде чуть теплее. На душе, наверно, теплее, если она вообще есть, эта душа, а не просто слово такое. Да нет, у меня точно есть, раз болит, и я как-то полагал, что у всех других тоже. А вот оказалось, находятся такие, у них вместо души туалетное очко…

Опять меня занесло в запретную территорию. Нельзя мне еще туда. Там сразу становится жарко и потно. Пусть затянутся эти раны, а то вот так и буду кровоточить внутри. Так душе недолго и загноиться, а этого никак нельзя. Дух должен быть светел и крепок, если я вообще хочу выбраться из этой таежной пьесы абсурда в здравом уме и трезвой памяти. Главное – сохранить хоть какое-то чувство юмора и пропорций. Отвлечься бы надо.

Вот смотри – звездочки. Это ж офигеть можно, до чего до них далеко. Только в фантастических романах придумывают, как до них добраться, и способы один дурнее другого. “Аэлита”, скажем. Читать, конечно, забавно, а на поверку одна труха ненаучная. Притом Марс – это ж рукой подать, а ты возьми какую-нибудь туманность Андромеды. Невозможное же дело. До нее этих световых лет несчитанно. Еще тыща лет пройдет, и все так и останется – она там, мы тут, и никаких мостов. В таком масштабе вот это лупоглазое “я” – совершенно неразличимая микроскопическая точка плесени на почти такой же неразличимой точке – Земле. А туда же, сплошные страсти, переживания и обиды. Подумаешь, обидели мальчика. Это ж вроде как одна блоха другой ножку укусила.

Тут я возмутился. Блоха – не я, я – не блоха. И если уж на то пошло, “я” – это то, что я смогу сделать, а всю эту космическию дурь сплюнуть и растереть. Иначе что выходит – всякое быдло будет меня пинать в промежность, а я в ответ любезно-космически скалить зубы, как бухой Будда, так, что ли? Нет, гады, если вы на это надеетесь, так целуйте пьяную обезьну в зад. Мы пойдем другим путем. До того другим, что вам в дурном сне не снилось.

Я чувствовал, что подкипаю всерьез, что я опять далеко забрался на запретную территорию, но скоро нечувствительно успокоился. Все ж таки я как следует вымотался, и на душевные фейерверки по-настоящему не было никаких сил.

Я начал придремывать, но Сторож уже заступил на смену и будил меня самым регулярныи образом. Я вскидывался, оглядывался вокруг с несколько чокнутым видом и поправлял костер, свою бледную защиту от химер, зверья и комаров. Заслон-отражатель работал отменно, он грел бок так же, как с другой стороны костерок. Все ж таки большой умница это придумал. Наверно, тот, кто изобрел колесо. Ему, пожалуй, повесили звезду Героя Первобытного Коммунизма на шею, из чьего-нибудь безносого черепа выточили… А может, самому череп проломили – больно умный выискался. Скромнее надо быть в личной жизни.

Еще я подкидывал щепок в коптильню, и они дымили, как заведенные. В конце ночи, когда хвосты как следует прокоптились, я перевернул рыбины головой вниз: нанизал их на шампурики, проткнув около хвоста, и снова примостил каждую внутри мешка. Между рыбками я ухитрялся заснуть, сидя на корточках, но потом продолжал дело с той точки, где остановился.

К утру меня сморило намертво, и я проспал часа два. Проснулся как ошпаренный, словно опаздывал на экзамен, но все было спокойно, ольховые веточки еще дымились, а в воздухе стоял умопомрачительный запах свежекопченой рыбы.

“Кушать подано, сэр,” пробормотал я, подставляя физиономию любопытному солнечному лучу.

als6080
18.08.2013, 23:59
Закон – тайга. Глава 10
автрак был à gogo, как выпивка в некоторых парижских барах, про которые тайком рассказывал дед, когда я уж явно повзрослел. Что называется, от пуза. Рыбка прокоптилась до сказочно нежного состояния, и приправа у меня была отменная – черемша и волчий аппетит. Я опять наглотался, как питон, испил чайку, завалился на свое ложе, закинул руки за голову и наконец, глядя на кусок далекого синеватого неба, по которому изредка скоренько шмыгали мелкие облака, отпустил вожжи и позволил себе думать без границ. Было то самое утро, которое вечера мудренее, и надо было решать, что делать и как быть. Вот я и поднял барьер, перестал давить воспоминания – и лучше б я этого не делал. Навалилось такое, что не приведи Господь. Прямо приступ какой-то. Точно – приступ. Delayed reaction называется. Запоздалая реакция. Когда-нибудь все равно настигла бы.

Картинки недавнего прошлого заструились перед глазами длинным, изнуряющим рядом. На полное брюхо переносить все это было легче, но все равно я заерзал, задрожал и покрылся потом. Сердце заколотилось, дышать стало тяжело, навалилась тошнота, я скулил и постанывал, когда память выносила на поверхность что-нибудь особенно мучительное: как эти гады играли моей головой в футбол на том пляжике, где потом убили лесника и разрубили его тело на куски, или как Щербатый угощал меня заостренной палкой, покрикивая, как на тягловое животное. В глазах темнело, когда я вспоминал его плевки и другие животные шутки, особенно ту выходку с поливанием меня мочой. Этого я уже не мог вынести и чуть не до крови укусил себя за руку. Вот уж действительно глупо. Как будто мало у меня где болит. Куда ни глянь, где ни пошевелись, везде боль.

В конце концов я притушил это дело. Просто заорал на себя – кончай, мол, сопли жевать, мазохистские слезы по роже размазывать. Нам всем надо сосредоточиться, рационально построить стратегию и тактику, как вылезти из этого дерьма. Душевные мучения потом, на диване, меж пышных грудей. А сейчас гонг, и – окрыситься! Уже давно все пусто, все сгорело, И только Воля говорит: “Иди!” Иди так иди – только куда?

Конечно, мудрее всего было поступить так, как я и мечтал сделать, пока был в плену: спуститься вниз по реке – для этого можно было связать небольшой плотик; так быстрее и безопаснее, – найти людей, добраться до милиции и рассказать все, как дело было.

Две причины заставляли меня мучиться в нерешительности, два железных крюка, на которых меня подвесили за ребра. Вот я и качался на них туда-сюда, словно в каком-то темном застенке.

Первым делом я до дрожи боялся всего советского и официального. Даже общение с почтовыми работниками заставляло всего сжиматься внутри – вот-вот нахамят. Причина простая, хотя какие тут надо искать особые причины, и так все ясно. Дед и бабушка у меня из “бывших”, но из тех, кого как-то пронесло мимо ВЧК. Дед вовремя извернулся, добыл фальшивые бумаги, они рано забились в глухую глушь на окраине империи и замерли, ну чисто простые советские крестьяне. Дед возился с пчелами, бабушка учила детишек и писала портретики и пейзажики, “совсем как на фотографии,” как говорили наши милые соседи. Жили мы вполне сносно, то-есть не совсем умирали с голоду даже в самые худшие годы.

Родители мои отсутствовали, но тогда практически ни у кого не было комплекта родителей. Это было нормально, хоть временами очень грустно, аж выть хотелось. Толком я познакомился с ними уже лет десяти, в Германии после войны, куда они меня затребовали: отец прислал за мной адъютанта.

К тому времени дедушко-бабушкино воспитание уже въелось в кожу и под кожу. Мне передались не только хорошие манеры в хорошем обществе, натуральный французский, приличный английский и некое универсальное чистоплюйство, но и стойкий, неистребимый страх перед “хамской властью” во всех ее видах и проявлениях. Я, конечно, тоже мимикрировал, как мог. Со временем приучился почти естественно изъясняться крестьянским матерком, сначала на людях, а потом, по мере вымирания нематерящегося класса, все чаще и про себя. Но перед рабоче-крестьянской властью я был нуль дрожащий. Как и другие-прочие рабочие и крестьяне.

Сейчас вот я боялся до колик, что меня беспаспортного, не разобравшись, не поверив моим россказням, швырнут в каталажку к таким же уголовникам, от которых я ушел, и изнасилуют они меня, молодого и красивого, в первую же ночь. Ни за понюх табаку сделают из меня “маню” для своих педерастических утех. Максим Горький о таком не писал, но устный шорох все такое был. Я весь похолодел и скрючился, когда об этом подумал. Тогда одна дорога – в петлю.

Что еще? А очень просто – какой-нибудь сибирский лапоть в погонах решит, что я беглый политический или, того пуще, шпион. То-то ему навар будет. Прям наше родное советское кино про отвратительных диверсантов и вредителей, кои прыгают с парашютом, прячутся по лесам и с диким акцентом говорят друг другу “Хэллоу, Боп”. Ничего хитрого. Друзья мои комсомольцы всасывают этот гнойный бред с горящими глазами. Документы мои у бандюг, а без бумажки ты букашка, это – абсолютная истина, как евклидова геометрия. Я представлял себе тупую рожу какого-нибудь районного Мегрэ в здешнем медвежьем углу, мой лепет насчет невинного желания “прошвырнуться по тайге”, и мне стало дурно. Засадит в кутузку, как пить дать, засадит. И ключи потеряет.

Была и вторая причина, второй крюк – пожалуй, позанозистей. В первый раз в жизни меня, лично меня, не дедушку с бабушкой, не всю их расстрелянную родню, обидели так жестоко, до самой печенки. Растоптали, обгадили, опрыскали мочой, смешали с дерьмом – и что ж мне, бежать кому-то жаловаться?

Я уж и не помнил, когда я скулил и жаловался. В детском саду, наверно, хотя я в детский сад и не ходил вовсе. Так уж получилось, что я вырос и нежным, любящим мальчиком, и бешеным зверенышем. То одно, то другое. В горном селении я был чужак, так что с малолетства приходилось много драться, и очень жестоко. Тамошние башибузуки не знают fair play, честной игры, бьются истерично, кусаются и все норовят голову камнем проломить или ножом полоснуть. Дед меня рано стал учить русскому бою и всему, чего когда-то нахватался у японцев. Это все полезные вещи, но я как-то сразу почуял, что в драке не искусство главное, а свирепый дух. Если враг видит, что ты ни за что не сдашься и готов биться хоть до смерти, у него непременно сфинктер заиграет, и он норовит с тобой подружиться. Да еще мне повезло – можно сказать, досталось бесплатно, с генами: посреди визга, крови и пыли, в самой моей серединке всегда сохранялась холодная, почти безразличная точка, и от нее команды – ногой, локтем, головой, пригнись, коленом, в пах, кувырок, снизу по горлу. Только все без слов, молнией в голове ровно тогда, когда нужно, или за миллисекунду до того.

Потом были уличные битвы в Германии, с выкормышами гитлерюгенда, но там все больше толпа на толпу, и почему-то с нашей стороны дрались еще литовцы, какие-то DPs, перемещенные. Там мне во второй раз голову проломили. А уж вернулись в Союз, не бить меня было совершенно невозможно: болтал на всяких языках, писал и читал на вечерах аполитичную лирику, музицировал, отличник, девки гирляндами на шею вешались, нос вечно кверху, рот кривится в снисходительной усмешке – как же меня не метелить?

Только дудки, особо бить меня не получалось. Бойцы быстро усвоили, что со мной связываться себе дороже. Я никому не давал спуску, хотя и приходилось умываться красной юшкой по самые ушки. Герой из меня никакой – иногда я ночами не спал, потел и дрожал от страха перед какой-нибудь генеральной дракой, подмывало убежать и спрятаться. Однако в момент истины, как в бое быков, откуда ни возьмись, налетала волна холодного бешенства, и я пер рогом на врага, невзирая на численность и габариты. Дед говорил, что это во мне хевсурская кровь просыпается. Ну, насчет моей крови ему лучше знать.

Хевсурская или еще какая, но сейчас моя кровь точно кипела. Я иногда дергался и взмыкивал от ненависти, до того обжигали позор и стыдобище. Без конца мелькали картинки, и сколько я их ни давил, боль не проходила. Воображение шибко богатое. Наверно, это было как укус змеи. Если я хотел вытравить из себя этот яд, я должен был наказать этих тварей за все, что они содеяли со мной. Мерой за меру, только в кубе.

Про себя я, пожалуй, знал – еще до того, как отпустил вожжи, чтобы принять решение – что все мои колебания и рассуждения – это так, гарнир для пущей важности. Все решено подспудно. Убежать я мог только, если я там, внутри, сломался, но я посмотрел и увидел – нет, не сломался, а очень даже наоборот. Значит, пойду преследовать этих скотов – для чего? Чтобы ударить рогатиной из-за куста, как мне недавно мерещилось? Нет, в ясном свете дня было понятно, что это вздор, что я так не смогу, и все. Физиологически, что ли. Но и просто умыться и слинять не в моих силах, это определенно.

Опять вспомнилась бабушка, как она мне все растолковала про “мне отмщение, и аз воздам,” еще когда проходили “Анну Каренину”. Дура-училка ничего вразумительного про эпиграф сказать не могла, мекала какую-то несуразицу, да и откуда ей чего знать, библию ж не читала. Эт ведь не приведи Господь, библию в те годы читать или объяснять; можно было и на лесоповал всеми костьми загреметь. А бабуля показала мне это место из послания к римлянам апостола Павла, там, где про отмщение: “Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию”.

Так вот, меня это решительно не устраивало. Накакали на голову мне, а разбираться с этим будет боженька, с которым я лично, прямо скажем, незнаком. И когда это все будет, после дождичка в четверг? А я тем временем мучайся, ходи с этой сранью в голове, так, что ли? Кто хочет, пусть играет в эти игры. Без меня. Как говорили ребята в альплагере, мне оно не климатит.

Допустим, рогатиной в печень у меня не получится, разве что в порядке самозащиты, хотя какой дурак решит защищаться от пистолета и карабина рогатиной. Но ведь необязательно бить из-за куста копьем. Стоит мне стащить у этих ублюдков мешок с провизией, и они подохнут в тайге с голоду, а я уж им помогу, чем смогу, от души. Таежники из них, как из дерьма пуля, это я знал твердо. Да мало ли что еще можно придумать. Можно камень с горы на них спустить, или еще что. Нужно только идти за ними мстительной тенью, а представится какой случай – не упустить его.

Упущу либо струшу – и по гроб жизни не смогу смотреть в глаза ни отцу, ни деду. У нас ведь в роду все воины, до седьмого колена и глубже. Про всех легенды, а про слизняков легенд не складывают. И не мне быть первому, даже если придется обкакаться от ужаса.

Только – Боже, дай мне силы. И еще, Боже, подкинь везенья. Как оно мне все пригодится.

У бандюг, конечно, крупное преимущество передо мной: они могут убить не глядя. Им это так же легко, как раздавить червяка или отрубить голову курице. Какой черт “легко” – им это в охотку, они сделают это с наслаждением, с упоением даже. Убийство для них – самый смачный момент жизни. Убил – значит, король, и тебе от других урок уваженье, а среди фраеров – дрожь. А про себя я вовсе не был уверен, смогу я вообще убить человеческое или квази-человеческое существо или нет. Даже под страхом смерти, даже защищая свою жизнь, даже если вопрос стоит так – или ты убъешь, или тебя убъют. Я просто не знал, смогу или нет.

А ведь похоже, придется прояснить это дело.

---------- Добавлено в 22:56 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:55 ----------

Закон – тайга. Глава 11
Пока я тут отходил душой и телом у ручья, бандиты ушли вперед на два дневных перехода, но меня это мало волновало. Я знал, что они подолгу валяются утром, идут медленно, нелепыми зигзагами, рано становятся на ночлег выпивать и закусывать, двигаются часов шесть в день, от силы семь. Теперь им еще придется тащить груз, шерпа у них больше нет. Шерп вот он, с большой бациллой мщенья в душе. Я смогу идти налегке хоть десять, хоть двенадцать часов в день. Дома на охоте я мог рыскать по степи с четырех утра до десяти вечера; правда, ухаживался вусмерть, еле ногами шевелил, когда шел домой. Здесь надо с этим полегче, в расчете на долгую охоту. Опять же мне не надо будет мотаться в поисках брода через притоки, я и вплавь переберусь. Все это вдохновляло, и я уже был готов копытами землю рыть. Первым делом надо выяснить, что там впереди и вокруг.

Я огляделся. Неподалеку поваленное бурей дерево оперлось кроной о ствол векового кедра, высившегося над всей окружающей толпой дерев на манер Лемюэля Гулливера среди лилипутов. Пожалуй, самое то, что нужно. Я вскарабкался по наклонному стволу, сколько мог, потом перебрался на кедр – тут я чуть не сорвался и некоторое время провисел, мертвой хваткой уцепившись за ветку. Выше, выше, и наконец я влез на самую вершину, которая медленно ходила под ветром из стороны в сторону, и мне стало немного жутко. Было такое ощущение, что весь мир покачивается туда-сюда. Я страх как любил лазать по деревьям, высоты боялся мало, но здесь было уж очень высоко и шатко. Да и слабоват я еще был, как бы головка не закружилась.

Зато вид отсюда был, как с низко летящего самолета или с колеса обозрения, аж сердце замирало. Казалось, виден весь мир, и он весь состоял из сплошной, без прогалинок, увалистой тайги. Река отсвечивала только поблизости, вдалеке ее не видно за деревьями, но долина четко очерчена полосой темной еловой хвои. Подальше от реки отливала светло-зеленым лиственница.

Впитывая чудный вид, я подумал – вот забытый Богом край в самом прямом смысле, словно боженька нарисовал этот подготовительный этюд перед тем, как изобразить Кавказ или Гималаи, а потом приступил к шедеврам, засунул этюд в угол и забыл про него. И все для того, чтобы будущий докучливый исследователь вроде меня разыскал его и убедился, что и он – всем шедеврам шедевр.

Увы, времени для праздномыслия не было, хотя я это очень любил. Надо было соображать, что и как. Прямо на восток поднимался кряж, казавшийся отсюда невысоким, и этот кряж отжимал реку далеко вправо, на юг. Упираясь в противоположную от меня сторону увала, речка, похоже, описывала солидную петлю. Если не суетиться, не сбиться с пути, то можно пересечь полуостров по кратчайшей и скостить порядочный километраж. Надо только держать строго на восток, и рано или поздно я упрусь в реку. При хорошей скорости можно даже опередить это зверье: им-то придется переть по внешней стороне дуги. Но выходить надо немедленно, иначе я мог потерять их в тайге навсегда. Что само по себе и не так плохо. Просто у меня другие планы.

Я медленно, с расстановкой спустился с кедра, перелез на поваленное дерево и аккуратно сполз по нему на землю. Дальше надо было поторапливаться. Я уложил свой запас копченой рыбы в берестяной куль, переложив тушки крапивой, чтоб не испортились, и увязал куль так, что его можо было нести через плечо. Потом подъел все, что оставалось в котелках, хотя брюхо и так готово было лопнуть, и вымыл посуду. За два дня я как-то привык к этому месту; оно все же было для меня удачным, и покидать его не очень хотелось. Но вряд ли кто-нибудь или что-нибудь могло бы меня сейчас удержать. Я чувствовал себя во власти неостановимой силы, готовой гнать меня вперед и вперед, сколько понадобится. Завода хватит надолго, а не хватит, еще подзаведем. И было еще знакомое возбуждение, как в раздевалке перед выходом на ринг.

Я навьючил на себя поклажу, сунул топорик за спину, подхватил дубинку в правую руку, рогатину в левую, звонко промурлыкал духоподъемное начало “Марсельезы” — Allons, enfants de la Patriiii-e, Le jour de gloire e-est arrivé – и тронулся в путь. Где-то удивленно вскрикнула птица. Недоверчиво так возопила и даже подозрительно, но я решил не обращать внимания на эти глупости.

Здесь, в светлой тайге, тропинок было много больше, чем в хвойных зарослях ближе к реке, и легко было выбирать те, что вели вверх, на восток. Правда, тропы все звериные. Непохоже, чтоб тут когда-либо ходили люди, хотя должны были бы, не так ведь и далеко от жилья. Должны же хоть охотники здесь бывать, или они только осенью и зимой в тайгу выбираются на промысел? Хотя чего тут не понять. Народ здесь в основном на лодках передвигается, лошадь по бурелому, болотам да оврагам не пройдет, пешком ноги ломать дураков нет, а если речка порожистая, так по ней никто и не ходит. Какой хозяин будет тут мотор да винт гробить, когда есть масса других, более приятных рек.



Вот потому и ни одного человеческого следа, только лосиные да еще медвежий. Я как увидел след косолапого, так и похолодел: в эту лапу умещались обе мои, носок к пятке. В тайге следопыт из меня никакой, и я не в силах был определить, свежий след или не очень. Только пялился, как Робинзон на след Пятницы, а душа в пятках. Вроде когти видны, значит, след нестарый; но так можно лисий след на снегу вычислять, а тут такие коготки, что их хоть месяц будет видно.

Впрочем, особо заглядываться на следы было недосуг. Все время приходилось следить, как бы не выбить глаз сучком, и постоянно пригибаться. Звери тут ходили, конечно, здоровые, но не в мой рост, и тропа большей частью напоминала низкий тоннель. И все равно было много легче, чем тащиться берегом реки сквозь непролазные дебри, на которых иногда повисаешь так, что ни взад, ни вперед. Но я уже про это говорил.

Держать верное направление оказалось труднее, чем представлялось. Я твердо знал, что стволы деревьев покрываются мохом с северной стороны, но тут, почитай, все деревья поросли им совершенно вкруговую, и приходилось ориентироваться по солнцу, а солнце большей частью виделось как бледное, рассеянное воспоминание за сплошным переплетом ветвей. Можно бы рулить по звездам, только время было дневное… Такая непруха. В общем, когда отдалился, а потом и смолк шум реки, я почувствовал себя довольно сиротливо и даже слегка завибрировал, но тут Сторож меня одернул: без паники, всегда можно вернуться к реке, идя вниз по ручью, а ручьев тут хватает. На что Антисторож пробурчал: ну да, а времени-то сколько уйдет, весь план перехвата полетит к чертям. И это тоже правда. В конце концов я решил довериться инстинкту и лезть вверх по склону, не слишком отклоняясь ни влево, ни вправо, и будет то, что нужно. Авось.

Все было бы хорошо, но склон кряжа пересекали глубокие овраги, даже можно сказать узкие ущелья, густо заросшие по самые края, забитые буреломом и заболоченные по дну, и тут приходилось особенно туго. Добро у меня в таких местах открывалось как бы второе дыхание – наверно, потому, что все это напоминало кавказские урочища. То был дьявол, которого я знал. Даже карабкаясь вверх по отвесному склону, иногда срываясь, я знал, что выберусь. Где наша не пропадала.

Утром, продумывая план кампании, я рисовал себе такие картинки: вот я иду по тайге, впереди то и дело вспархивает дичь, я мечу свою мутовку и хоть один раз из десяти уж точно попадаю. Из этих мечтаний получился полный пшик. Дичь была – и рябки, и тетерева, и даже глухари, а один раз в осинничке и зайчик проскочил, – но оказалось, что с метательной дубинкой в тайге ловить нечего. Я швырял нобкерри, и вроде сильно и точно швырял, но она, вращаясь, обязательно задевала за ветки и попадала совсем не туда, куда нужно, а то и падала наземь, стукнувшись о крепкий сук. Скоро я начал беситься, тем паче, что попадались в основном матки, отводящие от выводка, и внаглую перепархивали совсем низко и близко, изображая подранков.

Значит, если я не хотел остаться ихтиофагом, пожирателем одних рыб, мне определенно нужен лук и стрелы; ведь именно так я собирался добывать себе пищу в тайге – ружья у меня с собой не было. Еще дома я заготовил крепкий шнур для тетивы, и он до сих пор лежал у меня в потайном кармане: эти скоты его не нащупали, когда меня обыскивали. Кстати… Кстати, с хорошим луком можно и на двуногое зверье поохотиться, не только на пухленьких рябков. Стрелять издалека – совсем не то, что бить рогатиной вблизи; на это меня могло хватить, со всем моим сопливым гуманизмом. Или трусостью, кой их черт разберет.

С гуманизмом этим точно надо было кое-что прояснить. Все виделось тускло и неясно – наверно, потому, что я был совсем сопляк и мне еще много предстояло узнать, не из книжек, а из корявой реальности. Правда, я уже твердо знал, что такое бесчеловечность. В конце концов, десяти лет не прошло, как закончилась мировая бойня, трупным запахом из-под развалин все еще несло, миллионы и миллионы полегли, и среди них совсем невинные, совсем не вояки. Я сам в Минводах шести лет под бомбежку попал. Мне повезло, а кому-то другому, такому ж, как я, совсем не повезло, одна воронка осталась да сандалик отлетел туда, где мы с мамой прятались, а в нем ножка. И это мог быть я, совсем невинный я, погиб бы как мошка. Вот это была бесчеловечность. То, что со мной сделали, и еще собирались сделать – это было бесчеловечно. Тут все вроде ясно.

Но дальше начинался туман. Вот если мне этих ублюдков наказать, которые в крови по самое дальше некуда, если мне их наказать окончательно и бесповоротно – это тоже будет бесчеловечно, или как? Гуманнее будет, если я побегу к дяде милиционеру, и пусть он подставляет свой лоб под пули вместо меня; так, что ли? Это что, гуманность? Или законность? Или что? Нет, ребята, мне этакая юстиция на фиг не нужна. Я потерпевшая сторона, и раз вам слабо меня защитить, я уж сам как-нибудь… Дедовским способом. В райотдел мне бежать некогда, пока добегу – ищи ветра в поле, а получится, что бежал из чистой трусости. И я сам первый так скажу.

Я до того въехал в эту метафизику, что чуть на задние ноги не сел, когда у меня из-под ног вспорхнула небольшая сова и села прямо передо мной на ветку. Я замер, и она замерла, только развернулась головой на сто восемьдесят градусов и пялилась на меня огромными, в пол-лица, слепыми глазищами, но вид у них был зрячий и даже проницательный, и это была какая-то нелепая фантастика, особенно то, как туловище ее было развернуто вперед, а голова строго назад. Так мы играли в гляделки с минуту, и никак я не мог придумать, что с ней делать. Сшибить ее было бы пара пустяков, но зачем мне это было нужно, еда у меня была. А с другой стороны, может, это мне просто один раз с рыбалкой повезло, и на том лафа кончится, и побреду я наголодняк. Тут я вспомнил, что совы в осовном мышами питаются, и не буду я совятину есть ни в коем разе. Так я ей и сказал – лети, мол, подруга, по своим совиным делам.

Она и полетела, да так тихо, неслышно, как будто я стоя спал и мне все это привиделсь.

Я потопал дальше, бормоча про себя сказочку про то, как The Owl and the Pussy-cat went to sea In a beautiful pea-green boat, заменяя забытые слова мычанием или сочиняя новые. Прошло несколько минут, прежде чем я заметил, что иду и криво улыбаюсь. Эта забавная сова напомнила мне про одну мою заморочку, из-за которой мне частенько не везло на охоте – способность надолго задумываться до потери всякой ориентировки. Что-то щелкало в моей эмоциональной машинерии, и меня уносило потоком сознания или мечтаний черт-те куда, так что не один заяц и не одна птица заставали меня врасплох и избегали неминучей смерти. Батя в таких случаях бурчал: “У тебя лиса из-под задницы ушла”.

Но случались и трансы совсем другого сорта, когда какой-нибудь запах, или вид, или звук, или прикосновение летучего ветерка, или отблеск сияния на какой-нибудь поверхности могли закоротить контакт между мною и миром и я вываливался в другое измерение, меня выносило из моей собственной оболочки – жаль, не могу сказать, куда. В такие минуты, иногда секунды, я был вроде как человеко-дерево, или человеко-скала, или человеко-бриз, и с абсолютной, ясновидческой точностью знал, что вокруг происходит и вот-вот произойдет, и иногда вскидывал ружье раньше, чем вспархивала дичь. Но это списывали на везуху, а я крепко хранил тайну – никому никогда ни слова. Может, потому, что не верил ни в телепатию, ни в модное пятое измерение и прочую чушь на постном масле, а толком объяснить себе эти выпадения не получалось.

Сейчас было ясно, что мне надо держать ушки на макушке каждую секунду, если я хочу выжить среди опасностей, которые тут за каждым углом, даже если никаких углов нет. Больше, чем когда бы то ни было, мне нужна эта моя тайная способность, и сова – намек, что она вполне может вернуться. Если я могу впадать в транс одного рода, другой тут тоже где-то поблизости. Всего пару дней тому назад, когда я тащился с многопудовым грузом на горбу, не могло быть другого предмета транса, кроме как смерть, мгновенный обрыв тонюсенькой нити. А теперь ко мне возвращались кусочки самого себя.

Я даже заново учился улыбаться.

---------- Добавлено в 22:58 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:56 ----------

Закон – тайга. Глава 12
Было уже далеко заполдень, когда я выбрался на плоскую вершину кряжа. Это место еще больше напоминало настоящие горы; из земли выбивались замшелые скалки, и я вскарабкался на одну из них, похожую то ли на шлем, то ли на тюбетейку. Камень этот возвышался над окружающими деревьями, и вид был даже повеселее того, что я разглядывал утром с кедра. Да и дышалось тут совсем не так, как внизу: подувал свежий ветерок и относил комарье; это само по себе было чистое блаженство. Бормоча что-то подходящее – “Вот взобрался я на вершину, Сижу здесь радостен и тих…” – я сел на нагретый солнцем камень, потом, захлебываясь слюной, достал свою вкусную копченку с черемшой и принялся жевать.

Отсюда было видно, что маршрут я выбрал в основном правильный. Прямо от этой точки начинался довольно крутой спуск, и у подножья горы четко видно было, где темнолесье речной долины поворачивало вправо и начиналась та петля, которую сейчас обходили – или уже обошли – мои враги. Судя по тому, как далеко на юг уходила река, обогнать меня они не должны, но кто знает. Может, Капказ действительно решил поспешать, чтобы не упустить золотодобытчиков. А могли и просто водку допить, и теперь им и делать особо нечего, кроме как переть и переть. Все могло быть.

В небе над речной долиной, под белым пышным облаком, почти вровень со мной, кружила какая-то темная точка. Очень может быть, то был Nevermore, но мало ли кто тут может трепыхаться в небе в такой погожий денек. Орел какой-нибудь, или коршун. Хорошо, небось, быть орлом. Кой черт орлом – живым бурундучком, и то славно. Куда лучше, чем кормом для червей или двуногих трупоедов. Удавлю гадов.

Ладно, что толку до времени греться. Следи лучше за летуном; если это ворон, он может пригодиться. Нет, без бинокля не разглядеть. Я скрипнул зубами. Бандиты увели у меня, кроме всего прочего, отцовский цейссовский бинокль-восьмерку, совершенно бесценную вещь – из-за нее одной стоило это ворье наказать каким-нибудь средневековым способом. Ну как я покажусь отцу на глаза без бинокля, который он где-то взял трофеем и протаскал всю войну? Он же мне даже ничего не скажет, отвернется только, а мне только и останется, что пойти да повеситься в туалете.

Темная точка ходила кругами над одним и тем же местом, и довольно низко; все ж таки очень похоже на моего ворона. Если так, и если он кружит над этими тварями, а не другой какой-либо добычей, к вечеру пути наши, пожалуй, могут пересечься.

Я дожевал рыбку, вытер пальцы о траву, завалился на спину, на теплый камень, и некоторое время провожал глазами округлые, по бокам слегка лохматенькие белые облака, дрейфовавшие, одно за другим, куда-то на юго-запад. Поэзия высокой пробы. Тучки небесные, вечные странницы, пес бы вас побрал, до чего тут с вами хорошо, век бы никуда не уходил. Какая-то струнка внутри заныла в тональности ля минор. Солнце палило совершенно нахально, размораживая смерзшийся ком внутри. Меня начало покачивать, словно вот-вот могло унести попутным облаком в голубую даль. Где-то по окраине сознания крабом поползло забавное желание – хорошо бы сюда еще спутницу под бок, предпочтительно спортивно-оздоровительного склада ума. Но это уж решительный бред, такого не бывает. Тут бы самому ноги унести.

Но все равно чудно. Даже пахнет, как на родине, или в тех местах, что я привык считать более или менее родиной. Чебрецом пахнет. Я пошарил в расщелинах – действительно, здесь рос чебрец. Я набрал несколько пригоршней и зарылся в них носом, захлебываясь томным, роскошным запахом. От чего-то он помогает; кажется, от кашля. Лес и луг от всех недуг – как-то мне попался такой лозунг в аптеке. Вечером заварю чаек на всякий случай. Надо еще подорожника набрать, приложить к моим разнообразным ранам, порезам, царапинам, синякам и прочему.

Ах, до чего тут тихо и мирно, и не хочется думать про всякую мразь; но не думать невозможно, и это надолго.

Меня опять повело в отвлеченность. Тем, кто не-Я и не близкие родственники, это – скука, но молчать об этом нечестно, нереалистично даже, потому как хочется рассказать все, как дело было. А было так, что со мной не только разные вещи происходили, но шло еще воспитание чувств, чистая éducation sentimentale, и это важно.

Цепочка была примерно такая. Я забрался в эту глушь вовсе не в поисках тайны бытия или ключа к этой тайне или еще чего такого, вроде того как люди толпами ездили и ездят на Восток открывать то, что у них и так под носом. Я просто взял и покатился, как угорь в каком-нибудь скромном русском озере или речке в определенном возрасте начинает ползти и плыть за тысячи миль в Саргассово море. Только я не знал, где мое Саргассово море, и выскочил в божий мир наобум Лазаря, вылупив глаза в восторге и предвкушении всяких сладостей и радостей.

Ну, божий мир первым делом зарулил мне по соплям, и я так и осел, оглушенный, ослепленный, лицом к лицу с тысячей вопросов. Например – как люди могут быть такими злыми? Чистая риторика, конечно, и нужно быть полным кретином, или Львом Толстым, чтобы ломать голову над этой мурой. А какой из меня, скажем прямо, Лев Толстой? Разве что он в молодости – сам признавался – был жуткий блядун. Не хуже меня. Но это вроде ни при чем.

А вот другой вопрос, важный и практический: как побить зло и при этом не заляпать ризы? Или страх замараться во зле есть эгоистическое чистоплюйство, а на самом деле имеет место обыкновенная слабина в коленках? Я задавал себе этот вопрос по-разному сотню раз, и все равно он все маячил передо мной, как кобра с раздутым зобом. Въедливый я был юноша по части этики и морали – все хотел уложить эти заморочки по полочкам в коробочках. А они топорщились и никак не лезли.

Конечно, ответы на эти шарады никак нельзя получить заранее, сидя на попе и взвешивая триллионы “за” и “против”. Это я рано скумекал. Все ответы в конце драки. On s’engage, et puis on voit. Хорошего вряд ли чего будет, еще нахлебаешься дерьма quantum satis, под завязку, но ведь и таким невинным цветочком тоже как-то неприлично в проруби болтаться.

И еще такое вот проклевывалось. Не знаю про людей, но если существует мировая совесть (хотя навряд), она меня наверняка одобрит. Не убий – это неплохо, но убий убийцу звучит как-то убедительнее.

А что, может, я тут и вправду что-то нащупал. Слова во всяком случае расставлены элегантно, и это вдохновляет.

Вот так, вдохновленный, я потянулся, постонал от боли жалобно-жалобно и принялся собирать вещички. Чего распотякивать – тропа войны зовет. Встал, в последний раз жадно обежал глазами всю ширь и глубь и скользнул со скалы на землю.

Спуск оказался труднее, чем он виделся сверху. Но так всегда бывает, ничего нового. Местами было так круто, что приходилось цепляться за дерево, примериваться, потом в несколько отчаянных скачков слетать к следующему стволу пониже и обхватывать его изо всех сил, чтобы не скатиться дальше. Один акробатический этюд за другим. Один раз, пытаясь затормозить, я схватился за трухлявый остаток ствола, он подломился, я плюхнулся на корму и так скользил несколько метров, пока не уперся ногами в другое дерево. Отделался несколькими пренеприятными ссадинами и царапинами на седалище, зато остальная анатомия осталась целой, а то бы мог наскочить на острый камень и располосовать что-нибудь жизненно важное. Ах, Лиля-Лилечка, и с чем же я к тебе вернулся бы, если бы вернулся бы. Жизнь моя – сплошное бы.

Потом я наткнулся на каменную осыпь, и это было еще противнее, потому что опаснее; эти вещи в горах выучиваешь очень быстро. Осыпь была старая, слежавшаяся, поросшая мохом, кустами и уродцами-деревьями, но и на такой можно запросто сломать ногу. Ступня скользнет в расселину между камнями, и если в этот момент упасть, то конец всему веселью, не перелом, так вывих, и тут кричи, не кричи – один выход: дожидаться прибытия похоронной команды, и мой друг Nevermore будет в первых рядах. Так и скажет: извини, брат, но такой закон-тайга, позволь-ка выклюнуть тебе правый глазик… Та-ак… Теперь левый… О-па!

Слава Богу, все обошлось. Дальше спуск начал потихоньку выполаживать, и я побежал довольно резво – попалась хорошо набитая звериная тропа. Но все равно прошло еще часа два, прежде чем я услышал шум реки. Шум постепенно становился все громче, а когда я вышел к реке, это уж был скорее стозевый рев, чем шум: поток тут с силой бился в высокий берег. В одном месте вырос настоящий утес; я не преминул на него взобраться и скоро стоял на краю обрыва над рекой. Утес высился над водой метров на сотню, не меньше. Вид отсюда, конечно, был не такой ошеломляющий, как с Тюбетейки, но вполне достойный: река делала кокетливую излучину, опушенную темной тайгой, пенилась белым там, где обрывалась порогом или налетала на темносерые камни в русле, и от них поднималась наэлектризованная водяная пыль, от которой хотелось дышать и даже, возможно, петь нечто мажорное.

Я в таких местах мистически балдею и готов торчать часами, но это как-нибудь потом. Сейчас нужно было аккуратно поработать разведчиком. На утесе росло несколько деревьев, но сучья у всех начинались где-то уж больно высоко. Я срубил тонкое деревце подходящей длины, подтащил его к разлапой сосне, приставил к самому нижнему суку и вскарабкался на него, а дальше дело само пошло, и скоро я был уже близко к вершине. Слишком высоко забираться не стал: чем черт не шутит, меня ведь могут и засечь. Один хороший выстрел из карабина, и свалюсь я вниз, как какой-нибудь опоссум. Только мозги по камням расплескаю.

Я долго оглядывался окрест, но ничего подозрительного не видел. Солнце уж клонилось к закату, вот-вот завалится за увал, который я сегодня одолел. Тени стремительно удлинялись, от реки несло предвечерним холодом, комары ходили космическими тучами, а я все стоял дозором, переминаясь на тонкой ветке, которая уже начинала резать мне ступни даже сквозь толстые подошвы ботинок.

Если бы не ворон, я бы вряд ли их вычислил, но Nevermore очень кстати снялся с дерева где-то в километре вверх по течению, на другом берегу. Он описал несколько кругов, потом снова исчез – видно, сел на дерево, караулить объедки. А ведь мог и пулю схлопотать, старый служака. Ничего удивительного: надоест он своим карканьем тем недоноскам, они его и шлепнут за здорово живешь. Уж их-то шуточки нам известны.

Я стал всматриваться в ту сторону до рези в глазах и вскорости различил-таки струйки дыма над вершинами деревьев. Эти животные, столько бродя по тайге, так и не научились отбирать для костра сухие сучья. А может, специально навалили зеленых веток, отгоняют дымом комарье – за что комарам отдельное спасибо. И ворону, конечно. Ему в первую очередь.

Я быстренько спустился с дерева, потом к подножью утеса. Тут были завалы камней, а в одном месте утес нависал карнизом, и получилась уютная пещерка, которой я до смерти обрадовался. На стенках пещеры какой-то зверина оставил свои волоски, но мне было как-то плевать. На сегодня эта пещера моя, а недовольных прошу к барьеру. За день я уходился в ноль, ручки-ножки дрожали неудержимо, и строить еще шалаш – да завались оно все за печку.

У меня только и хватило сил, что нарезать лапника на постель да наломать сухих сучьев на костер, но двигался я все медленнее, словно игрушка, у которой кончался завод, и иногда просто застывал, пережидал истому. Я еще сходил к ручью по воду, запалил костер – сегодня его можно было жечь хоть до неба, утес стеной прикрывал меня от реки – и завалился на лапник. Чай с чебрецом я уже пил, засыпая между глотками, но даже в этом коматозном состоянии кто-то в подвале моего мозга медленно, невнятно повторял: Вот так-то, устиг я вас, гады; а теперь посмотрим, увидим, как и что. Что именно мы увидим, об этом я просто отказывался думать. Пусть это все провалится в подкорку, а там будет видно. Не знаю почему, но я был уверен, что наутро подкорка выдаст что-нибудь остроумное.

Пожалуй, в ту ночь я был ближе к сомнамбулизму, чем когда-либо. Я совершенно не помню, как выбирался из глубокого, сомовьего омута сна и подкармливал костер, но к утру никаких дровишек не осталось.

---------- Добавлено в 22:59 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:58 ----------

Закон – тайга. Глава 13
Ухрюкался, я конечно, дико, но все же, похоже, начинал отходить физически, отмякать от недавних передряг, потому что под утро мне снились девочки и даже явно женщины, сначала немного неопределенные, полуголой гурьбой или хороводом, а потом выплыла Лилечка, отсвечивая пышной попкой под какими-то чахлыми, абстрактными кустиками. Только у нас ничего не получалось, и это даже во сне казалось удивительным и неправдоподобным, потому что в жизни, честное слово, все иначе. Лилечка была старше меня на два года, уже на втором курсе института, и лет на десять опытнее, так что получалось как раз все и даже больше, в самых разных местах, удобных и не очень, и не без экспериментов. Зря я, что ли, изучал the Kinsey report зимой в Ленинке, хотя Лилечка и без Кинзи до всего дошла своим крестьянским умом. А может, имела хорошего учителя или целую толпу наставников. Девичья душа – еще те потемки. Царь Соломон, и тот не разобрался.

У нас с ней была сумасшедшая любовь и все такое, аж тестикулы вспухают при одном воспоминании – то, что по-английски называется blue balls, голубые яйца. Но вообще-то Лилечка практичная девочка и иногда мне выговаривала, что ей нужен мужик, чтоб как за каменной стеной, а я что, тепличное растение, стихоплет на всем готовом у мамы с папой, и молоко еще на губах и везде не обсохло. Очень мне хотелось ей доказать, что я не такой, что я ого-го какой конквистадор. Вот и доказал, вот и барахтаюсь в этом жидком таежном навозе.

А пока я тут дурью маюсь, еще неизвестно, чем там Лиля занимается. Девочка горячая, на передок, как говорится, слабая – вернусь, а при ней хахель или два. Придется им репу чистить, да и Лилечке достанется хворостиной по пухлой попе. Дикость, конечно, но я в этом смысле абсолютный троглодит, от ревности зверею до потери пульса. То-то визгу да слез будет. А кончится все, наверно, обычным порядком, небо в алмазах и даже ярче обычного, потому как ярость – страшный афродизиак, сперма бьет метра на полтора. Разве что полосы на попе мешать будут, но ничего, потерпит. А может, это все так, утренние мечтания, и ничего такого не будет, а просто разобижусь, позлюсь, потоскую, да и утрусь. Не впервой. Еще и чувствительный стишок из этого дела извлеку.

Я еще немного полежал в утренней истоме, немного подрагивая от рассветного холода и перебирая подробности сна и всякие такие образы, но под всем этим шевелились тоскливые, неотступные мысли про то, что предстоит сегодня. В конце концов я со скрежетом целиком переключился на грубую окружающую действительность и неотложные дела. Лилечка – это, конечно, хорошо, “меж милых ног супруги молодой” и прочая Гавриилиада, но для начала надо бы выбраться отсюда в целом виде.

План вылупился естественно, как цыпленок: надо перейти через линию фронта, на вражескую территорию, и заняться разведкой. Определенной диспозции – die erste Kolonne marschiert, die zweite Kolonne marschiert – у меня не было; просто знал – пора сблизиться с этими гадами и посмотреть, что из этого рая выйдет. Может, я и вправду соберусь с духом да воткну кому-то рогатину в печень из-за куста. Или в почки. Или в селезенку. Либо просто посмотрю, хватит у меня на это куражу или гуманизм одолеет. И на фига только Эразм Роттердамский его придумал.

Я быстренько вздул совсем было погасший костер, согрел вчерашний чай, позавтракал все той же копченой рыбой, уложился и выбрался на берег реки ниже поворота, чтоб меня не было видно с вражеской стоянки, хотя я был уверен, что эти хамы сейчас дрыхнут с похмелья и никогда ни на какие деревья не лазят. Да и утренний туман еще не рассеялся, плывет над рекой плотными клочками – рановато я выполз на эту самую тропу войны. Но так положено по законам жанра. Атакуют всегда на рассвете.

Я разделся, увязал всю одежду и поклажу в штормовку, привязал рукавами тюк к рогатине. Постоял немного на холодной-прехолодной гальке, собираясь с духом. Все ж таки это было начало военных действий, и надо было подзавести себя как следует. Особой трудности не было. Стоило мне вспомнить пару картин из недавнего прошлого, и я готов был рвануть за этими тварями с низкого старта, догнать и грызть их вонючие глотки зубами. Правда, тут же накатывало сомнение – а хватит ли духу и вправду грызть кого-нибудь. Я ж говорю, нам интеллигентным юношам без сомнений, как без рук. Ну ничего, и с этим управимся.

Наконец, ступил в реку по колено, глубже, глубже. Вода азартно обожгла ледяными тисками, дыхание перехватило, и я судорожно выдохнул. От холода мое мужское хозяйство заныло и чуть не отвалилось, но в этом была и какая-то приятность. Дед закалял меня, хилого поначалу пацана, с самого раннего детства, и плавание в такой воде доставляло мне теперь некое наслаждение, каждая обожженная жилочка начинала петь и трепетать от восторга бытия, становилось неизреченно хорошо, и я чувствовал себя немного полубогом в отпуску. Это ж просто невозможно понять, как к тебе хоть когда-нибудь может придти смерть, если ты запросто способен ввергать себя вот в такое полубожественное состояние… Господи, что за полубожественная мутота лезет в голову. Сейчас тебе шарахнут из карабина промежду глаз, и ничего ты не успеешь понять ни про смерть, ни про бессмертие. Не говоря уж за жизнь.

Держать рогатину с тюком над водой одной рукой было трудновато, течение все же бешеное, и пару раз меня пребольно стукнуло о царапучие подводные камни. Однако плыть на этот раз пришлось недолго. Здесь, за поворотом, противоток намыл у противоположного берега длинную песчаную косу, и я выплыл прямо к ней.

После заплыва вчерашнюю усталость и утреннюю вялость как рукой сняло; тело было таким легким – вот-вот взлетит, как надутый шарик на Первое Мая. Только наслаждаться этим было не ко времени. Зорко, напряженно поглядывая в сторону чащи, я торопливо помахал ручками-ножками, растерся как следует, аж следы побоев заныли сызнова. Оделся, разобрал поклажу и оружие и нырнул в чащу.

Я принялся рыскать вдоль берега, уходя от реки; долго шарить не пришлось. Следы врагов нашлись без труда; во влажной почве низменного берега они отпечатались вполне отчетливо. Им повезло, тут вдоль реки, совсем недалеко от берега, шла звериная тропа, скорее всего медведь обходил свой участок, и двигаться по ней было довольно легко. Потому они меня вчера и обошли чуть не на километр. Я скользил медленно и бесшумно, на мягких полусогнутых ногах, и чем ближе к предполагаемому месту их стоянки, тем осторожнее. Но все равно сердце молотило, словно мотор на малых оборотах.

Временами я становился на колени и пытался рассмотреть, что там, по ходу, и как раз в один из таких моментов совсем близко впереди бухнул выстрел. Я шлепнулся на землю и чуть не обмочился, а сердце сорвалось на четвертую скорость. Конечно, я подумал, что стреляют в меня, в кого еще – но как они могли меня видеть? Тут впереди послышались неясные голоса. Я ужом уполз с тропы и забился в густейший молодой хвойник; здесь можно было пролезть в метре от меня и ничего не заметить. Комары жгли нещадно, какой-то ужас, последний день Помпеи, но я терпел, лежал и вслушивался.

Никто в мою сторону не шел. Я пролежал минут пятнадцать, потом все тем же хвойником начал по-пластунски пробираться вперед; рогатина отчаянно застревала в буреломе и кустах, но не бросать же. Голоса слышались уже ближе, но все еще бубнили неясно. Потом – у меня сердце чуть не остановилось – Капказ зарычал отчетливо, словно был в десяти шагах:

—Кончай гужеваться, отрэжь ему на х.. крылья, потроха выкинь. Потом пожарим. Шевелись, канать надо.

Щербатый что-то пробубнил неясно про ногу, и Капказ еще громче рявкнул:

—Е… я твою ногу, билять. Шевелись, говору!

Верно я все про них вычислил: меж ворья дружбы не бывает, Щербатый только шестерка у Капказа, а надо будет, то и харч: если голод придавит, Капказ схарчит Щербатого и не икнет. Я ж говорю – зверье; да и не каждый зверь может компаньона слопать.

Голоса еще побубнили, потом стихли. Я выждал немного, накручивая себя на следующий шаг, и снова пополз к месту их стоянки. Там еще дымился костер, исторгая запах мочи. Загадка выстрела сразу объяснилась: у костра валялись два отрезанных глухариных крыла и внутренности. Видимо, глухарь то ли налетел на них, то ли ночевал либо кормился здесь на сосне, и Капказ снял его выстрелом из карабина, когда проснулся. Конечно, птица в этих безлюдных краях непуганая, любопытная, и особой доблести в таком выстреле нет. Дуракам везет.

Настороженно оглядываясь, я подобрал оба крыла – маховые перья пригодятся оперять стрелы – и пустые консервные банки. В одной оставалось порядком бобов, и я их аккуратно выскреб щепочкой и съел. Ворон чего-то возмущенно каркнул, но я был безжалостен; хватит с него и глухариных кишок, а у меня все рыба да рыба. Тут и бобы за мармелад сойдут. Еще подобрал пустую бутылку из-под водки – если разбить, осколками можно будет обрабатывать дерево получше, чем ножом.

Я присел на корточки и еще раз внимательно осмотрелся. Там, где стояла палатка, валялся окровавленный клок ваты, добытый, похоже, из клифта Щербатого. Это быдло, похоже, растерло себе ногу. Бог милостив, очень даже может быть, что повреждено ахиллесово сухожилие, и тогда Щербатому конец. Во всяком случае, идти они теперь будут еще медленнее обычного, хотя Капказ, похоже, начинает торопиться: наверно, все еще боится, что я наведу погоню, или еда кончается, или он действительно беспокоится, как бы старатели не ушли с того секретного ручья. Все могло быть. Черт его знает, какого цвета дерьмо у него в голове.

Ладно. Что дальше? Я мог бы без труда идти по их следу, оставаясь вне видимости, но если честно, поджилочки мои все еще подрагивали после того выстрела, и выдерживать такое напряжение целый день не больно хотелось. К тому же Капказ вполне мог проделать известный звериный трюк – заложить петлю и залечь лицом к собственному следу, и тогда мне конец: расстрел или плен по-новой. Спасибо, не надо.

И потом, вовсе не было нужды идти за ними по пятам. Я мог двигаться по другому берегу примерно с их скоростью и выслеживать их стоянки по дыму костра, да и ворон поможет. Вот он, сидит на верхушке сосны, дронкает и ждет, когда можно будет полакомиться глухариными кишками. Ладно, аллах с тобой, питайся, у меня своих дел по горло.

Я побрел к реке, премного довольный собой, только тот, что в темном углу, источал яд: ну хорошо, будешь ты их выслеживать, а дальше что? Так и тащиться за ними почетным конвоем? Тогда проще повернуть назад и успокоиться. Играть в квази-христианина. Замыть штаны и забыть.

Но тот, что в светлом углу, отвечал вполне достойно: заткнись, дядя; ты помнишь, что говорил гений всех времен и народов во время революции? “Нам нужны три вещи”, говорил он. “Первое, оружие; второе, оружие; и третье, оружие”. Тупой был этот гений всех времен до предела, но в практических делах так, наверно, и надо – тупо долбить одно и то же, пока до своего не додолбишься.

Сечас надо бить именно в эту точку: оружие. Вот оружие себе смастерю, тогда посмотрим, у кого прямая кишка тоньше.

als6080
19.08.2013, 00:11
Закон – тайга. Глава 14
Я второй раз за это утро переплыл реку, перебрался на “свой” берег и весь день медленно двигался параллельным курсом с этими ублюдками, подлаживаясь под их темп – как я его себе представлял.

Когда крадешься по тайге медленно и неслышно, с нередкими остановками, то чаще наталкиваешься на лесных жителей. Несколько раз то рябчики, то тетерки поднимались у меня из-под ног; я упрямо пытался сбить их своей дубинкой, но все с тем же печальным результатом. Было уж ясно – глупо пользоваться степным оружием в тайге. Но каждый раз я реагировал на дичь, как бешеный, и кидал палку, не думая, а потом рычал от ярости и злился все больше и больше. Теперь бы я не смог ни во что попасть, наверно, и в чистом поле, до того нервишки разгулялись, драть их с наждаком.

Не только птички меня доводили до белого каления. Главное, с утра я натерпелся такой страсти, что не приведи Господь. Это не шутка, когда думаешь, что в тебя стреляют. А теперь еще одолевали всякие разные переживания, все та же свара между темным и светлым углом.

После утреннего визита на тот берег стало ясно, что прежние мечтания про рогатиной в печень или в шею – вовсе не пустые мечтания: вполне реально подобраться к моим врагам на расстояние неожиданного удара из-за куста или дерева. В конце концов, стоило мне вырубить вооруженного до зубов Капказа, с его шестеркой я уж как-нибудь справлюсь. Вздумает сопротивляться, я его финку ему самому засуну куда-нибудь поглубже. Картинка стояла передо мной как живая: вот я пропускаю Капказа на тропе, вот я выступаю из укрытия, размашистый удар топориком сзади – и череп надвое. Только мозги брызнут по всему пейзажу. Щербатый, я был уверен, тут же рухнул бы на колени. Такие уроды жидки на расправу.

Картинка была до того яркая, что я аж потом покрылся. И все равно я знал, что сделать ничего такого я не смогу. Опередить их, вычислить, куда они пойдут, замаскироваться рядом с тропой, выскочить из засады, замахнуться – да, это все можно. А вот ударить не смогу, особенно если сзади. Не потому, что я такой благородный воин – много ли благородства я от них видел? – а вот просто не смогу, и все. Тут было не просто вбитое с детства табу “Не убий,” а что-то глубже. Примерно так же я не смог бы есть человеческое мясо, может быть, даже под страхом смерти. Наверно, я не убийца по натуре. Но почему тогда мне так навязчиво мерещится убийство из засады? Это что, просто мальчик обиделся до смерти, стоит в углу, воображение разыгралось, но скоро утрет сопельки и будет опять весело смеяться и играть?

Вопросов много, и один особо назойливый: а может, я развожу все это гадание на ромашке – смогу, не смогу, почему не смогу – из нормальной трусости? Ведь риск был в любом случае, как бы ловко я ни действовал: не зря я так боялся звериного чутья Капказа. Боялся, и все тут, и нечего от этого ладошкой загораживаться. Надо принять, как величину в уравнении.

Одно было ясно: идти на такое дело, когда тебя не несет вперед волна куража, была бы глупость неизреченная. Как сказал Михаил Юрьич, не русская это храбрость – бросаться вперед, закрыв глаза и размахивая шашкой. Не надо ничем размахивать, а надо дозреть.

И в конце концов, у меня самого неплохое чутье: я почти всегда кишками чувствовал, когда проиграю бой, когда навернусь со скалы. Конечно, за исключением тех случаев, когда я ни фига такого не чувствовал, а все равно проигрывал и падал. Сейчас, правда, все мои инстинкты орали мне в ухо – не будь придурком, веди себя укромно.

Я бы, может, придумал что-нибудь еще умнее этого, но тут приключилось такое, от чего я второй раз в тот день чуть не пал на колени, а сердце мое едва не лопнуло пополам, – наверно, потому, что шел я опять в трансе и был совершенно ни к чему такому не готов. В густом осиннике от меня с шумом ломанул сквозь кусты какой-то зверь – мне показалось, мамонт какой-то, но это, конечно, от страха. Шум скоро стих, прямо-таки оборвался, как будто зверь замер на месте или скакнул на дерево. Я тоже сразу застыл на полшаге и долго так стоял, чувствуя, как покрываюсь вонючим потом страха. Это был предательский запах, сигнал хищнику (если то был хищник), что я напуган до дрожи и меня легко смять – только что я мог сделать?

Ладно, бойся, не бойся, не стоять же так целый день. Медленно-медленно, судорожно стиснув рогатину в правой руке, а топорик в левой, вращая глазами вкруговую, я пошел вперед, но через несколько шагов сердце опять подскочило к горлу, и я замер, где стоял. На тропе лежал заяц с отгрызенной головой. Я постоял, отдуваясь и оглядываясь, как будто тот злодей, который это натворил, мог каждую секунду выскочить из-за кустов и мне самому отгрызть башку. Потом подошел, наклонился, пощупал зайку. Он был еще теплый, только что убиенный. Наверняка это проделка росомахи. Ни рысь, ни тем более медведь не бросили бы вот так свою добычу без боя. Скорее мне бы тут самому чего-нибудь отгрызли, как этому бедняге безголовому.

Я потоптался около зайца, все так же пугливо оглядываясь по сторонам. Противно было подбирать чью-то добычу, фактически падаль, но я уже твердо выучил: хочешь холить свою брезгливость – сиди дома и пиши стихи в духе Серебряного века. В тайге тебе делать нечего. Тут главное – выжить; все остальное – зола.

Я заострил с двух концов палочку, привязал к ее середине веревку, наколол на острия заячьи пазанки, подвесил зайца за эту палочку к суку, аккуратно снял тонкую летнюю шкурку и выпотрошил. Ворон с друзьями сегодня пирует, если он следит и за теми, и за мной. Как бы я сам не пошел ему на ужин, если росомаха решит со мной разобраться. Придется ночью спать особенно сторожко, а днем нести рогатину острием строго вверх. Если эта скотина кинется на меня с дерева – есть у нее такая манера, – то сама на острие нанижется, а дальше уж как кому повезет. Такой закон-тайга.

И к черту всякую лирику, весь этот мильон терзаний. Главное теперь – как следует вооружиться, в согласии с учением великого т-ща Сталина. А для этого нужно вырезать добротные заготовки для лука и стрел. Стрельбой из лука я увлекался с детских игр в индейцев, и стрелял порядочно: дед научил. Давным-давно, в другой еще жизни, он участвовал в экспедиции по Монголии и там от нечего делать овладел этим мастерством – в двадцати шагах попадал в яблоко не хуже Вильгельма Телля, только, конечно, не на моей голове, хоть я и просил, начитавшись Шиллера. Дед резонно объяснил, что если бабушка застанет нас за таким занятием, она ему самому оторвет голову, да и мне достанется. Он же научил меня делать приличные луки. Не детские палочки с веревочкой, а настоящее оружие с хорошей убойной силой. Я застенчиво улыбнулся, вспомнив, как у меня раздувался зоб, когда удавалось подстрелить голубя или горлинку. Я подманивал их – насыпал семечек или подсолнечной шелухи в нескольких шагах от укрытия – и бил из засады наверняка. Это был хороший приварок к столу, а я был добытчик, совсем как большой. Не то, что всякие сявки со своими глупыми стрелами из камышинок.

Пару часов я шел, опустив голову, выбирал материал для лука, пока после нескольких неудачных попыток не откопал то, что нужно: почти прямой смолистый корень лиственницы, не слишком толстый и не чересчур тонкий, не слишком длинный и не очень короткий, как раз под мой рост. Что корень лиственницы лучший материал для лука, мне тоже рассказал дед; сибирские инородцы, говорил он, ничего другого не употребляют. Потом нужно было набрать заготовок для стрел. К вечеру у меня уже был приличный пучок ровненьких березовых палочек чуть меньше метра длиной.

Я уже чувствовал, что подходит время, когда эти мрази притомятся и остановятся на ночевку, и нужно лезть на дерево и высматривать их стоянку. Однако к тому времени я спустился в очередную падь, откуда много не увидишь. Я побрел дальше, но следующий подъем оказался затяжным, настоящий тягун. Я все лез и лез вверх и никак не мог выбраться на вершину увала. Это было тоскливо, потому как целый день хмарило и парило, дышать было труднее обычного, чуть не со скрипом болели виски, а по дальним горам погромыхивал гром. Мне меньше всего улыбалось оказаться застигнутым грозой и коротать ночь где-нибудь под елочкой, без хорошего укрытия. Когда я выбрался-таки на хребет, я сказал себе – к чертям этих ублюдков, некогда мне лазить по деревьям. Надо строить шалаш, а вычислить или выследить их я всегда успею.

Довольно быстро я нашел два поваленных дерева: одно когда-то упало на другое под острым углом. Я скинул под верхний ствол свою поклажу и принялся лихорадочно рубить колья и драть кору, благо того и другого добра вокруг хватало, а с лежащих деревьев кора легко отслаивалась огромными кусками. Шалаш я на этот раз построил на всякий случай двускатный, ведь дождь и ветер могли налететь с любой стороны. Сучьев сверху навалил вдвое больше обычного, потому как чуяло мое сердце – будет не просто дождь, а нечто посерьезнее, и как бы не разметало мой шалашик, словно соломенные домики двух нерадивых поросят, как их там звали – Ниф-ниф? Нуф-нуф? Потом я накидал ложе из пихтового лапника, натаскал внутрь запас сушняка на неделю, не меньше, и только тогда угомонился.

Воды у меня с собой было немного, одна поллитровая бутылка, но я знал, что скоро воды будет больше, чем надо. Выставил котелки наружу – небось, накапает с неба.

Так оно и вышло.

---------- Добавлено в 23:06 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:01 ----------

Закон – тайга. Глава 15
Поужинал я еще спокойно, только иногда налетали короткие вихри, каждый раз с неожиданной стороны, да шлепали отдельные крупные капли дождя. Я уже начал задремывать, блаженно вытянувшись на мягкой хвое, когда разразилась настоящая буря, прямо Шекспир какой-то. Сначала стало темно, словно наступило затмение солнца. Дико завыл, заревел ветер, раскачивая деревья, потом загремел гром, все ближе и громче; а еще через малое время на лес – и на мой шалаш – с водопадным грохотом обрушился ливень.

Я в щенячьем восторге выглядывал в узкий лаз, оставленный рядом с нижним деревом, прикрывавшим торец шалаша – лаз служил окном, дверью и дымоходной трубой. Гроза и буря всегда меня возбуждают до поросячьего визга, и не только когда я сам в надежном укрытии, хотя так, конечно, поприятнее. Я вспомнил, как мы с двоюродным братцем однажды вечером возвращались с дальнего поля домой и попали в такую же передрягу. Дождь был вроде вертикальной реки, молния полыхала беспрерывно, на нас не было сухой нитки, а босые ноги разъезжались в грязи. Я стащил мокрую майку и трусы и принялся ими размахивать, горланя “Марсельезу”, но грохот грома перекричать не мог, и вообще было непонятно, что я этим хотел сказать. Тяжелые, холодные струи дождя больно секли голое тело – меня и сейчас передернуло, при одном воспоминании об этом. А еще в тот вечер на нашей улице молнией убило молодую женщину.

А теперь я лежал в сухом, теплом, хоть и несколько дымном шалаше и только выкрикивал какие-то неграмматические полупредложения, когда налетал вихрь ураганной силы и поблизости с грохотом валились деревья, либо когда совсем уж близко, нестерпимо для глаз, высверкивали ветвистые зигзаги молний и раскатисто ахал гром, чисто небесный Шаляпин под шофе. Под ветром сучья трещали в суставах, а то и ломались, как кости на дыбе. Сосне неподалеку снесло верхушку, и оставшиеся сучья метались в мольбе и ужасе, задравшись в небо, словно руки Вишну, но в небе не было милости, одна ярость.

Я пощупал сухой, шершавый потолок своего шалаша – огромный окоренный ствол, который, наверно, выдержал бы прямое попадание снаряда и уж точно защитил бы меня, если б на шалаш свалилось дерево. Думать об этом было отрадно и покойно. От молнии, конечено, защиты нет, но молния бьет по верхам. Вокруг хватает высоких мокрых деревьев, а шалаш ниже их всех, и земля под ним сухая – это важно.

Я злорадно подумал, каково сейчас моим врагам. Небось, у них не хватило запала вылезти на этот хребтик, и они остались в низине, там, куда с увала несутся сейчас потоки грязной воды. Я знал свою палатку. Ее надо натягивать туго, без единой морщинки, в форме яичка, и тогда она ни за что не промокнет, а иначе она течет по сгибам, как решето. Эти же балбесы точно ничего такого не умеют и сейчас плавают аки мокрые крысы, и заливает их и сверху, и снизу. Если есть в мире справедливость, их должно бы привалить хорошим, массивным стволом, так, чтобы кишки вылезли, или испечь ударом молнии. Но я подозревал, что никакой такой высшей справедливости нет, и мне придется наводить ее самому. Вот только смастерю лук и стрелы. Обойдемся без высших сил.

В общем, я был доволен своим шалашом и самим собой, только временами наползала тоска, наверно, от перевозбуждения, особенно когда сквозь ярый шум дождя и ветра доносился словно бы жалобный стон – то ли ветки, то ли целые деревья терлись друг о друга и душераздирающе скрипели. В такую погоду одному куда как одиноко. Ничего себе мысль: одному – одиноко.

Это ж надо быть таким болваном, подумал я, чтоб убежать оттуда, где тебе было так тепло. До слез вдруг захотелось, чтоб рядом был кто-то теплый и мягкий. Я где-то читал про такой медицинский факт: температура двух человеческих тел, плотно касающихся друг друга, выше температуры этих же тел по отдельности. Беда, конечно, в том, что к телам прилагаются головы с мозгами, иногда куриными, и с языками прямо-таки змеиными. Скажем, можно представить себе Лилечку, лежащую рядом со мной в шалаше, можно рисовать всякие скоромные видения, но это больше картины из области сюра. Опять-же картинки будут со звуком … Впрочем, пусть ее болтает, мы же любим ее вовсе не за это, можно и потерпеть. Например, сейчас это вообще была бы музыка сфер. Только где ее взять, мою Лилечку… Невозможная вещь. А ведь есть, наверно, где-то такой идеал, чтобы с ней можно было ходить, как с товарищем, но чтоб все остальное у нее было девичье или, скажем грубее, дамское.

Я тогда, конечно, не подозревал, что те мечтания – предвестник драмы всей жизни. Правда, драма частенько будет сбиваться на комедию; тем она и хороша или, скажем так, терпима. Тогда я ничего такого не знал и не предчувствовал, и невозможное казалось воможным, и слава Богу.

Весь следующий день с перерывами поливал дождь. Похоладало, небосвод опустился низко, совсем по-осеннему, и по небу то и дело натягивало тучи совершенно устрашающего вида. Время от времени то ли туман, то ли облако скребли белым брюхом прямо по увалу. Я был уверен, что моя proie не стронется с места, так и будет мокнуть в промозглой палатке. Proie – это такое слово, которому нет точного соответствия в русском; la proie – это то, за чем охотится хищник. Жертва, в общем; или добыча. Как-то незаметно я сам в своих глазах превратился из раздавленной жертвы в охотника, а эти мерзавцы – моя добыча, ma proie, и я костями чувствовал, что они от меня не уйдут, какими бы адскими хищниками они сами ни были. Ну и пусть я сам стану немного хищником. Так надо. Иначе не стоило возвращаться из тайги. Пусть тут мои косточки и останутся.

Почти не выходя из шалаша, я целый день ладил лук и стрелы. Бутылку пришлось разбить, и я час за часом любовно строгал большим осколком заготовку для лука, подравнивая концы по толщине и придавая им плоскую форму. Рукоятка и выемка для стрелы тоже отняли много времени. К тому времени я смастерил, наверно, не один десяток луков, однако этот был самый мощный; не совсем английский longbow, но все равно Робин Гуд мог бы им гордиться. Когда я приладил тетиву, стало ясно, что лук построен по всем правилам: расстояние от рукоятки до тетивы было точно в кулак с вытянутым большим пальцем. Конечно, надо бы обклеить древко берестой от сырости, как делают местные, которых дед по-старинке называл инородцами; но это потом, успеется. Не все сразу. Я попробовал натянуть тетиву до уха, но это получилось не с первой попытки, только рывком изо всех сил. Ничего, попривыкну, поднакачаю мышцы. Все ж таки я был еще слабоват после перенесенного. Я ласково погладил лук, снял тетиву и аккуратно уложил ее в карман.

Наскоро перекусив, я снова азартно принялся за ремесло. Весь остаток дня, мурлыкая про себя тоскливые мелодии, я строгал стрелы, оперял их, ладил наконечники из жести консервных банок, оттачивал на камне. Спина и шея занемели, руки болели от напряжения, но к вечеру у меня была почти дюжина отменных, хорошо калиброванных стрел. Теперь только поупражняться, почувствовать лук, поправить его, если нужно – и я готов охотиться хоть на дичь, хоть на то двуногое зверье. Пусть они только сунутся на берег. Я смогу расстреливать их со своей стороны реки в полной безопасности.

Ну, смогу, не смогу, это бабка надвое сказала. Я по-прежнему не знал, хватит ли у меня духу стрелять в человека, или, скажем аккуратнее, в человекоподобное существо. Даже если не в упор, а на расстоянии. Все равно одолевали сомнения. Но стоило мне вспомнить грязный член Щербатого, извергающий в мою физиономию мочу, как сомнения исчезали напрочь, и я готов был хоть сейчас перебраться на тот берег, подкрасться ночью к их костру и всадить из укрытия одну за другой свои метровые стрелы в их паскудные, зверские рожи…

Я заскрипел зубами, и это было нехорошо. Зубы не для этого, а для пережевывания пищи. Опять же меня начало трясти, а это истерика, и это тоже нехорошо. Стальные нервы – вот что хорошо. А где их взять? Когда мне совсем уж худо, я забираюсь на дирижерский помост, беру палочку и начинаю дирижировать, точнее, махать руками – так, для пущей важности. Моцарт, Гендель, а то и Мендельсон. Бывает. Под настроение – хороший джаз. А сейчас, только я взялся за жезл, грянул Шостакович. Конечно, Седьмая. Один пассаж страшнее другого. Но музыка есть музыка, и я потихоньку увлекся и успокоился.

Не помню, как и заснул.

---------- Добавлено в 23:08 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:06 ----------

Закон – тайга. Глава 16
Утро после дождливого дня было совершенно райское, тихое и солнечное, небо голубое и бездонное, с редкими, застенчивыми облачками-последышами. О недавнем небесном безобразии напоминала только влага, напитавшая мох и почву и покрывавшая каждый листок и всякую хвоинку, так что нельзя было сделать и нескольких шагов от шалаша, чтоб тебя не окатил настоящий дождь. Едва только налетал слабенький ветерок, как отовсюду шумным ливнем срывалась капель. Снизу поднимались плотные, почти видимые испарения, наполняя воздух одуряющим запахом корней, трав и цветов, их соков, гниющего дерева, хвои и самой земли. От всего этого на душе было, как в первый день каникул.

Солнце, отмытое, отдраенное до никелевого блеска, только-только вылезло из-за гор. Я был в самом низу, в подвале тайги, но и отсюда солнышко уже начало выгонять потихоньку мрак и холод. Хотелось еще поваляться, понежиться, но червяк долга уже задрал голову, и я занялся завтраком. Один котелок так и простоял у меня рядом с шалашом все эти сутки, и теперь он был полным-полнехонек дождевой воды. Порядком все ж ее излилось с небес.

Я наклонился над котелком полюбоваться своим отражением. М-да. Душераздирающее зрелище. Нет, ну точно – душераздирающее зрелище. Пол-лица занимали синяки под глазами, расцветшие коричневым и гнойно-желтым. Остальное состояло из синяков калибром помельче и богатого набора ссадин и порезов. Левое ухо – типичная цветная капуста, как у пожилого боксера. Рот выглядел особенно интересно. Губы, и без того пухлые, за что их так любила целовать Лилечка и, прямо скажем, не только Лилечка, раздулилсь на совершенно негритянский манер, но очень неровно, какими-то буграми, пересеченными кровящими ссадинами.

Я почувствовал, как наливаюсь яростью, аж руки начали подрагивать. Это было ни к чему. Это – глупо. Просто надо записать в черную книжечку и не забыть, когда придет время, обработать рожи этих скотов дубинкой, чтоб они прониклись. Впрочем, фиг они чем проникнутся. Растереть, как вшей, вот и весь воспитательный процесс.

Чай из дождевой воды, заваренный чебрецом, на вкус оказался довольно курьезным, но я решил, что так тому и быть. Таежная экзотика. Мокрый – и ладно.

Позавтракал я все той же копченой рыбкой. Надо было ее доедать, а то могла испортиться. Хорошо бы все же хоть щепотку соли, да где ее взять. Впрочем, звери находят ведь солонцы; может, и я научусь. Росомахиного зайца я решил потушить с грибами и кореньями папоротника. Дня на два, на три этого могло хватить, а там что-нибудь добудем. Должен добыть.

Часа полтора я провозился со всей этой кулинарией, потом заторопился – надо было высматривать вражеский стан. Я поставил котелок с тушеным зайцем допревать на угли, разделся до плавок, чтобы не вымочить раньше времени одежду, залез на свое любимое дерево кедр, на самую макушку, и стал отыскивать признаки жизни на том берегу.

На этот раз помощь ворона не понадобилась. Темный дым поднимался колонной ровно там, где я предполагал – в падине ниже по течению. Я их порядком обогнал этим своим отчаянным марш-броском в гору позавчера. Они наверняка промокли и продрогли до мозга костей и глубже, теперь развели огромный дымный костер и будут долго греться и сушиться, а потом им еще с час лезть на кряж, хоть он с той стороны и ниже. Пара часов у меня в запасе есть. Пожалуй, даже больше.

Пока лазил на дерево, вымок с головы до ног, можно сказать, принял холодный душ, и теперь принялся разминаться, чтобы согреться. Синяки на теле еще держались, даже как-то еще шире расползлись, побагровели и пожелтели, но боль от побоев поутихла. Ни с того, ни с сего я вспомнил, что йоги считают боль полезной вещью, и даже спят на гвоздях, приучают себя к этому делу. Мне бы их дурацкие заботы. Куда ни глянь, везде ноет. Особенно ребра приходилось беречь; ребра болели все с той же силой. Ничего, злее буду, а то я слишком много переживаю – бить или не бить гадов. Подумаешь, Гамлет нашелся. Искренне Ваш, Гамлет С. Рой, эсквайр. Ничего, мы это дело перемелем. Дай срок, отольются кошке мышкины слезки.

Мне не терпелось испробовать свой новый прекрасный лук. Как и вчера, я помучился, не хуже женихов Пенелопы, натягивая тетиву на лук; пощипал ее – лук звенел, словно лира. Я отыскал небольшую прогалинку и принялся упражняться. Первая стрела, тупая, без наконечника, поломалась вдребезги, когда я выстрелил в ствол дерева шагах в двадцати. Лук действительно был мощный; прямо скажем, серьезный аппарат. Хорошо, что дед обучил меня натягивать тетиву средиземноморским хватом, тремя пальцами – двумя мне бы ни за что не справиться. Сам дед стрелял по-монгольски, оттягивая тетиву кольцом из большого и указательного пальца. Но это ж надо иметь пальцы, как у деда.

Стрел было жалко – наконечники из жести консервной банки не выдержали бы и одного выстрела в дерево. Тогда я нашел свежеповаленную лиственницу с массой земли на выворотне и в эту массу и стал стрелять. Стрелы ложились кучно и входили в плотно слежашуся землю чуть ли не на половину древка. Две или три стрелы я все же поуродовал, когда попадал в корни, но уже завелся и остановиться не мог, особенно когда начертил на выворотне круг величиной с человеческую физиономию. Натягивая тетиву, я видел в этом круге хари своих мучителей и вбивал стрелу в земляное месиво с каким-то особо удовлетворительным чмоканьем. Левый глаз. Правый глаз. А теперь в твой вонючий, гнилой рот. Получи, сволочь.

Я заметил, что стреляя, корчу зверские рожи, и быстренько привел физиономию в порядок. Ни к чему это. Я ж не киношный злодей-шпион, а вовсе герой с благородным профилем, типа Ястребиный Глаз. И выражение носа должно быть подобающим.

Где-то через полчаса пришлось остановиться: тетива набила мне преболезненный синяк на внутренней стороне левого предплечья. Нужно будет обмотать руку полоской бересты, да и на пальцы придумать какую-нибудь защиту, а то так можно все кожу с них содрать.

Медленно остывая от азарта стрельбы, я кинул лук и стрелы в шалаш и снова полез на дерево. Дыма в давешнем месте почти уж не было, зато в небе кружил ворон. Hail to thee, blithe spirit! Bird thou never wert… Это не про воронов, но какая разница. Пока я им любовался, откуда-то издалека прилетел компаньон. Или напарница. Они заложили несколько виражей вокруг стоянки, постепенно снижаясь, и скоро исчезли меж деревьев. Подбирать объедки, надо полагать.

Мне надо было потихоньку трогать со стоянки, но я не утерпел, задержался на несколько минут на вершине кедра. Когда идешь по тайге, редко видишь что-нибудь дальше, чем в нескольких метрах от своего носа. А тут такое душу возвышающее зрелище – вся тайга перед глазами, аж до того места, где земля начинает загибаться, падать за горизонт, и небо такое чистенькое и дружелюбное после грозы; даже река, обычно немного свинцовая на вид, сегодня выглядела светлой и веселенькой. Прямо не верилось, что там, под этими картинно-красивыми деревьями, движутся люди с душонками, как у тифозных вшей. Про это хотелось забыть, но как забудешь…

Спустившись вниз, я вырезал несколько длинных полос бересты, снял с лука тетиву и бережно обмотал его этими полосами. Под капелью с деревьев придется идти, как под дождем, и я хотел поберечь свой новый лук, особенно тетиву. Если она намокнет, проку от лука будет нуль. Только в носу ковырять. Еще успею пострелять – в сухую погоду.

Едва выйдя на тропу, я, конечно, сразу вымок до нитки. Не столько от капель, срывающихся с деревьев, сколько от влаги, скопившейся на кустах. Стоило тронуть куст или молодую елочку, как тебя окатывало, словно из кувшина. Одно было хорошо: птицы тоже промокли как следует, поднимались на крыло очень неохотно, прямо из-под ног, и улетали не так резво, как обычно. Мне-таки удалось сбить неосторожного рябчика своей нобкерри, причем влет, и рад я был ему несказанно и даже запрыгал от волненья. Как же, то была моя первая добыча в тайге, вообще мой первый рябчик, на юге ж их нет. Я долго держал его тельце в руке – буровато-дымчатое, с белыми крапинками, с продольными пятнами на груди и пестренькими поперечными на зобу. Красавчик.

Почти сразу вслед за этим попалась тетерка. Она волочила крыло, прикидывалась ужасно раненной и явно отманивала от выводка. Рука у меня дрогнула, и тетерка улетела цела-целехонька. Я ж говорю – гуманист сопливый.

Еще из дичи в тот день попался мой старый знакомый – вальдшнеп. Дома я их много стрелял весной и осенью, на пролете – на тяге и на высыпках. Я ему ужасно обрадовался, но метать дубинку и не подумал: этот черт так вертится между деревьев, прикрываясь их стволами, что частенько весь патронташ расстреляешь и ни перышка не уронишь; сшибить его дубинкой и думать нечего. А все равно было приятно.

Я немного забылся и повеселел от этих охотничьих переживаний, но потом приключилось нечто такое, что рывком вернуло меня в суровый и неприятный мир, где нет радости ни от охоты, ни от чего другого.

Я сидел на поваленном дереве на небольшой полянке и со смаком жевал кусок холодной зайчатины, когда вдруг заметил неподалеку под деревом какой-то круглый предмет, белеющий во мху. Я подошел, пошевелил его рогатиной и вздрогнул: на меня ощерился беззубый человеческий череп. Там же отыскался и второй. Еще нашлись растащенные по всей полянке человеческие кости и гнилье, когда-то бывшее одеждой.

Я постоял над всем этим, потом принялся медленно и терпеливо ощупывать мокрый мох сантиметр за сантиметром. Находки были скромные: начисто проржавевший то ли котелок, то ли кастрюля; жестяная баночка, тоже вся ржавая, в которой болтались кремень и кресало, а также прах, некогда бывший трутом; несколько пуговиц; ржавый металлический прут, заточенный когда-то до остроты шила – бандитская “пика”, со сгнившей деревянной ручкой. Затем мне крупно, невероятно повезло: немного в стороне я наткнулся на практически целую финку с наборной рукояткой из плексигласа, видно, хорошей стали, потому как ржавчина ее тронула лишь слегка.

Судя по бандитскому вооружению, то были беглые урки из какого-нибудь лагеря за хребтом. Бежали, бежали, да и околели от голода. А может, сердитый медведь им попался, кто знает. Их мог свалить и обыкновенный энцефалит – хотя почему сразу двоих?

Я постоял в задумчивости, перебирая жалкие, но такие ценные находки – финку, пику, кремень с кресалом. По-хорошему, по-христиански, надо бы предать останки земле, но никакой я не христианин, и уж больно зол я на уркаганов всего мира, живых и мертвых. Повернулся и пошел своей дорогой.

Только недалеко я ушел. Вернулся, сердито вырыл топориком и финкой малую могилку, покидал туда кости, присыпал землей. Бандиты или не бандиты, им этот обряд теперь ни к чему. Если он кому и был нужен, то мне одному.

---------- Добавлено в 23:09 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:08 ----------

Закон – тайга. Глава 17
И еще два дня я брел параллельно с этой сволотой, а на третий я их потерял. Но по порядку.

Вид местности в эти дни стал заметно меняться, подъемы стали длиннее, а спуски короче и круче. Водораздельный хребет маячил уже близко, казалось, рукой подать, но я знал, что туда еще топать и топать. В горах расстояния совсем не те, что на равнине, и поначалу постоянно обманываешься. Тайга чуть поредела. У реки, правда, была все та же чащоба стеной, но на хребтах все чаще попадались каменистые проплешины, и здесь хорошо было устраивать под каменными навесами ночлеги.

С охотой начало потихоньку налаживаться. Я много стрелял из лука – в гнилые деревья или в выворотни, сберегая стрелы. Оружие очень быстро стало привычным, словно всю жизнь с ним охотился, и на второй день рано утром я подстрелил на галечнике глухаря. Раньше мне приходилось только читать про эту охоту – как глухари собираются у реки глотать гальку, которой они перетирают хвою в мускулистом желудке. Я весь затрясся, когда увидел одно из этих огромных, каких-то доисторических существ в дюжине шагов от себя: почему-то обычно невероятно сторожкие птицы немного дуреют, склевывая гальку, и подпускают совсем близко. Стрела пробила это чудище насквозь, и все равно мне пришлось побегать за ним в истерике по берегу, отсекая его от леса, прежде чем я сообразил остановиться и добить его вторым выстрелом.

Я утащил свою бесценную добычу в лес и долго еще дрожал. Хорош бы я был, если б в этот момент на другом берегу появились бандиты. Скорее всего они в этот ранний час дрыхли, но ведь чем черт не шутит. Осторожнее надо бы. Предусмотрительнее. Я как-то охотился с одним чудаком-егерем, и он все повторял мудрую поговорку: монах на всякий случай член в штанах носил.

Мясо глухаря оказалось грубоватым, даже волокнистым; поев его, целый день приходилось ковырять в зубах. Но что мне такие мелочи, когда аппетит разыгрывался все неудержимее – горы есть горы. Казалось, я смог бы съесть этого гиганта в один присест, как таежный Гаргантюа или Пантагрюэль. Никогда не помню, кто из них больше ел.

В тот вечер я впервые увидел здесь луну, не прикрытую ни тучами, ни сплошным покровом леса. Огромная, мохнатая, она карабкалась все выше над увалами и, казалось, при этом уменьшалась, но светила все ярче и ярче, и тайга притихла под этим магическим, словно искусственным светом. Забившись под скалу, согретый огнем костра, я не мог оторвать от нее глаз – и почему-то именно сейчас в первый раз на меня накатила сумасшедшая тоска по дому. То ли полная луна виновата, то ли полный желудок, не знаю, но скорее все же луна. Она была такая же, как в нашей степи или в горах, с теми же отметинами на физиономии и с той же способностью бередить душу.

Понимаете, я сидел там у костерка, задрав голову и пялясь на эту лунищу, и вдруг до меня дошло, прямо до печени проняло, что это мое геройство с мальчишеским побегом в тайгу касается не меня одного, а других людей тоже. Доведись мне сгинуть без следа где-нибудь под кустиком в этих немеряных просторах, как те двое несчастных, кости которых я присыпал недавно землей, и это коснется не только меня – меня это вовсе не коснется, потому как мне-то уже будет без разницы – а вот кто действительно поседеет от горя, так это отец с матерью. И будет лежать у них это горе на душе до конца дней как горюч-камень.

Додумавшись до этого, я аж скорчился от муки, от стыда за свою дурость и эгоизм и еще от беспомощности, потому как что я мог поделать? Судьба и собственная глупость толкала, толкала меня под зад, и вот вытолкнула на этот хребет, под эту скалу. И завтра будет то же самое, потому что не мог я выпрыгнуть из своей шкуры и делать что-то такое, что делал бы не я, а кто-то мнеподобный. Может, геройства мои хороши для самоутверждения, только и гордиться тут нечем. Какая к дьяволу гордость, если можно вот так до смерти ранить самых родных мне людей, за которых я вроде бы в огонь и в воду, а получалось, что это они в огонь и в воду, а я занимаюсь сущим непотребством.

Все это было слишком тяжело и нестерпимо для моих молочно-восковой спелости мозгов, насквозь пропитанных литературой. То была хорошая литература, но все ж таки литература, а здесь вот такая живая жизнь, что аж больно, хоть на луну вой. Я б и завыл, если б от этого был хоть какой-то прок.

Чтобы уйти от этой муки, я принялся прилаживать при свете костра найденную недавно бандитскую “пику” к своей рогатине. Сначала отчистил и отточил металлический прут на камне до его первоначальной остроты и блеска, потом вырезал в навершии рогатины желобок, вставил туда прут и крепко-накрепко примотал волокнами, добытыми из все той же веревки, которой мне вязали руки. Попробовал покачать новый наконечник рукой. Вроде держится мертво.

Теперь хоть самую чуточку, но спокойнее. Рогатина стала больше похожа на настоящую, и если придется встретиться на узкой дорожке с медведем, посмотрим, какой из меня рогатчик – так, кажется, называли медвежатников, которые ходили на зверя с одной рогатиной и засапожным ножом. Царь Алексей Михайлович, и тот, говорят, этим делом баловался. Мне как-то отец рассказывал, а я слушал как сказку. Лучше сказки.

Нет, сегодня никак не уйти от мыслей про отца с матерью. Передо мной вдруг возникли из тьмы их лица, убитые горем – посеревшее лицо отца, залитое тихими, непросыхающими слезами лицо мамы. Я застонал и стукнул себя кулаком по челюсти. Голова закружилась, но легче не стало. Было яснее ясного: если я хороший сын, я обязан завтра же с утра соорудить плотик и сплавиться по реке, добраться до людей, и не надо даже обращаться в милицию. Черт с ними, с этими козлами, они сами тут подохнут в тайге, от голода, болезни и холода, медведь их задерет, падающее дерево привалит, а нет, так люди изловят, они стольким уже насолили. Нет у меня ни денег, ни документов – ну и пусть, всегда можно на жалость ударить: отстал, мол, от группы туристов или геологов, заблудился в тайге, с кем не бывает. Такое тут, наверно, сплошь и рядом, стандартный вариант.

Да можно и никому ничего не объяснять, а выбираться от села попутками к железной дороге, а там товарняками. Катить, правда, через всю страну, но ничего, прорвемся, не впервой. С гор мы всегда спускались к Черному морю, через неделю-другую денег уже нуль, и мы возвращались домой, путешествуя на тормозных площадках. Голода я не боялся; голодать противно, но не страшно. Два года назад я проделал над собой индейский обряд инициации, забрался в горы и две недели провел в одиночестве, терпя голод, холод и боль. И ничего, выжил, только бочку воды из ручья, наверно, выпил, да вслух стал болтать от одиночества. За две недели как-нибудь доберусь домой – если милиция не заграбастает, конечно. А заграбастает, так там тоже, наверно, люди. Хотя теперь мне всюду мерещилось зверье.

Я строил себе эти планы и рисовал картины, и в это же время на каком-то другом этаже сознания я знал тверже твердого, что ничего такого сделать не смогу, как не смогу, скажем, забраться на вершину кедра и броситься вниз, раскинув руки.

Я дико, до пота, до поноса боялся смерти – наверно, по молодости, с тех пор многое изменилось; но страх показать себя трусом был, видно, сильнее. Если из самых лучших побуждений – жалости к отцу-матери или еще чего-нибудь такого – я кинусь вон из тайги, не сделав того, что должен сделать, я никогда не смогу отмыть это невидимое людям клеймо. Расскажи я про все про это деду, он, наверно, выдаст какую-нибудь сентенцию про благоразумие как лучшую часть доблести; так и скажет – discretion is the better part of valour, или еще что-нибудь. Но я-то знал, как он сам поступил бы. Мне приходилось хлестать его веником в парной, и я как-то насчитал двадцать два шрама на его старом, но еще крепком худощавом теле. Одним благоразумием таких украшений не наживешь.

По цепочке я вспомнил других наших родственников. Редко кого я знал вживе, все больше по рассказам, фотографиям и бабушкиным портретам. Их было много, целые альбомы, и у них были другие, прекрасные лица. Вокруг многих – невидимая траурная рамка, а еще больше пропавших в лагерях, и никто не знал, живы ли, нет. И я подумал тогда, что вряд ли. Людей с такими лицами щербатые будут рвать, как волки благородных оленей. Я почувствовал, как внутри задрожел обнаженный нерв. Ладно. И за них эти сволочи мне заплатят.

А рядом с этим все терзала душу жалость к папе с мамой, и никак от нее не избавиться. Чтобы как-то заткнуть ей глотку, я пламенно пообещал кому-то там наверху, что буду впредь осторожен, как змей, как целый змеиный выводок. Я старался не слышать, как кто-то на том, другом этаже опять криво ухмыльнулся: ты думаешь, много от тебя зависит.

Тут ведь кому как повезет – вот и весь закон-тайга.

---------- Добавлено в 23:11 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:09 ----------

Закон – тайга. Глава 18
На третий день я уперся в левый приток, который имел уже вид горной речки, скачущей меж обрывистыми берегами. С горными реками я порядком имел дела, и эту, наверно, смог бы перейти вброд, но – риск. Меня могло свалить течением и понести, нога или рука могли хрустнуть, попав между камней, могло шарахнуть головкой о валун. Да мало ли что. Надо было пробираться вверх по течению притока, искать мелкий перекат. Что-то там такое должно быть, потому как сверху доносился мощный рокот, перекрывавший временами шум потока вблизи. Вдоль речки шла заметная тропа. Не я один, видно, натыкался на это препятствие и пытался его обойти. Зверье тоже осторожничало.

Я побрел по этой тропке, мурлыкая про себя что-то глупое, самодельное. Среди крутых горок я чувствовал себя привычнее. Я тут был вроде как свой и потому расслабился, отошел от вчерашних терзаний. Когда карабкаешься в гору, терзаться некогда – успевай дышать.

Оказалось, что рокотал не перекат, а целый водопад, небольшой, домашний, но все равно красивый, с карманной радугой над ним. Вода в глубокой выбоине под водопадом тоже переливалась на солнце чем-то изумрудным, хотя я и не большой знаток изумрудов, точнее, в глаза их не видал, но слово какое-то очень подходящее. Я стоял, опершись на рогатину, и блаженно улыбался. После мрака тайги место было до изумления живописным; сюда бы этюдник или хотя бы фотоаппарат. Так, для памяти.

Когда встречается вот такое чудо, людские безобразия кажутся особенно неприличными, и я в тысячный раз подивился – ну почему все люди не могут быть добрыми и изящными душой, откуда берутся скоты вроде тех двоих, да и кроме них всякого быдла на свете немеряно… Меня передернуло, словно под нос мне поднесли дерьмо или падаль. Ладно, они сами выбрали, кем им быть, людьми или скотами, а меня Господь, хоть Его и нету, выбрал орудием наказания, и так тому и быть.

Пока я так рассусоливал, глаза мои обшаривали обширную выбоину ниже водопада, где вода то ли стояла совсем тихо, то ли медленно-медленно шла кругом – трудно было сказать. Cердце мое вдруг замолотило, запрыгало, коленки задрожали, а кровь забарабанила а висках: чуть ли не у моих ног среди крупных камней темнели спины двух крупных рыбин. Мама родная, это ж таймени… Здесь, наверно, их кормное место – подбирают оглушенную рыбешку и прочую живность, свалившуюся сверху.

Медленно, в темпе минутной стрелки, я отодвинулся назад, за кусты, сбросил всю свою поклажу, оставил только дубинку за поясом и рогатину в руках и еще медленнее, чем до того, вылез на берег. Замер. Таймени все так же стояли, почти не шевелясь, на мелком месте – вода не покрывала их спинных плавников. Все в том же темпе замедленной съемки я занес рогатину обеими руками, совсем невысоко. Коротким ударом изо всех сил всадил ее в спину ближнего ко мне тайменя, в убойное место сразу за головой, и тут же всем телом навалился на ратовище.

Что было дальше, я помню смутно, отдельными кадрами, и очень может быть, не в том порядке, как оно было: бешеный плеск, рывки, рогатину чуть было не вырвало у меня из рук, но я уже прыгнул в воду по колено и придавил тайменя ко дну всей своей тяжестью. Хотя он и мотал меня как маленького, я изловчился, нагнулся, ухватился левой рукой за древко, прошедшее насквозь. Таймень пребольно лупил меня хвостом по ногам и куда ни попадя, но я все же выволок его на берег и оглушил дубинкой по голове, и раз, и два, а потом еще оттащил подальше от берега – очень боялся упустить.

Я сел на камень отдышаться. Я был весь в поту, руки дрожали как у запойного пьяницы поутру, сердце мельтешило, ребра ходили ходуном и очень болели, но то были сущие пустяки. От тайменя совершенно невозможно было оторвать глаз, ну то есть Божий шедевр, на диво красивый хищник – мощное тело, красноватые плавники, ряды орнаментальных пятен по бокам. Только эти словеса ничего не схватывают; так, серая зола рядом с самой чудо-рыбой. Длиной он был чуть больше метра, а на вес килограмм десять, не меньше. Если б больше, черта с два бы он мне дался. Сшиб бы с ног, как младенца.

В жизни я не добывал ничего хоть отдаленно сравнимого, и некого было толкнуть локтем под бок – смотри, мол, какой я Великий Охотник. От этого половина радости уходила в песок. Смерть как захотелось, чтобы Лиля была рядом. Не Лиля, так любое женское существо, потому как я вдруг почувствовал дикое возбуждение в нижнем этаже. Это было совершенно непонятно, но почему-то напомнило дедову присказку: кому и кобыла – une chansonnière.

Немного придя в себя, я выпотрошил тайменя, аккуратно сложив внутренности кучкой для ворона. Очень хотелось к нему подлизаться, чтоб он и дальше служил мне верой и правдой, помогал отслеживать двуногих тварей. Соли у меня по-прежнему не было, и я решил – закопчу рыбину. Благо, хоть финка теперь имелась, а то бы я тут повозился, разделывая гиганта. В конце я продел через жабры свою многоцелевую веревку и поплелся под этой новой ношей еще выше по ручью, по краешек полный ликования, но и одолеваемый разными невеселыми мыслями.

Господи, думалось мне, как бы мне хотелось бродить вот так по этим чудным горам, воевать с собственной усталостью, голодом, с тайменями, да хоть с медведями. Что угодно, лишь бы не было этого постоянного, иссиня-черного, неустранимого гнета, который заставлял меня гоняться за этими полулюдьми, и еще неизвестно, на что я решусь, когда их догоню. Думать об этом – совершенно особый круг ада.

Тут мысли застревали, ерзали на одном месте. Стану я преступником, если мне доведется их убить? Только не в собственных глазах. Ведь можно на это дело и так посмотреть: когда они убили человека – я ведь наверняка знал только об одном убитом, а неизвестно, сколько еще на их совести (Господи, при чем тут совесть), – как только они совершили убийство, они заодно совершили самоубийство, вычеркнули себя из круга тех, кого можно называть людьми. И раздавить их, как тараканов – значит оказать услугу им самим, довести их самоубийство до реального конца. Сами говорят, их закон – тайга. Значит, приглашают – поступайте с нами по нашему кодексу: два ока за око.

Можно еще и так глянуть на это дело: у меня тут маленькая гражданская война, а на войне стреляют и даже убивают, и если мне потом придется мучиться муками совести, что ж, так тому и быть, помучаюсь. Такая моя судьбина. Талейран что сказал: пусть мучаются совестью те, у кого она есть. Что-то в этом роде, не помню точно. Если она болит – значит, она есть; значит, я не совсем гад. Ко всему прочему, рискую собственной шкурой, гоняясь за этим отребьем. “Могли бы и спасибо сказать,” пробормотал я вслух и сразу прикусил язык. Что-то слишком часто я тут начал разговаривать сам с собой. Уж не трогаюсь ли я потихоньку с глузда в гордом своем одиночестве. Как Том Айртон в “Таинственном острове”. Дурное дело нехитрое.

Отрог, сквозь который пробивался приток, оказался довольно крутым, и я порядком вымотался, пока на него вскарабкался. И потом еще пришлось пройти с километр, прежде чем попался широкий перекат, где можно было без труда перебраться на другой берег по камушкам. Спуск, как ему и положено, был труднее подъема, аж колени заныли от напряжения. Ноги скользили на покрытых мохом камнях, боязно было оступиться, и шел я все медленнее, тяжело опираясь на рогатину. К реке я выбрался только к вечеру, когда облака, припекаемые багровым солнцем, уже загорелись какими-то фантастическими красками, каких не увидишь ни в одной картинной галерее.

Любоваться облаками не было времени. Надо было поскорее становиться на бивак и коптить добычу. Как назло, ни крупного поваленного дерева, ни нависающей скалы не попадалось, но на дождь было непохоже, и я решил сымпровизировать шалаш на скорую руку: навалил кучу бурелома, нанесенного ручьем, поверх расселины между двумя камнями. Сойдет на сегодня.

Когда коптильня была готова, я отрубил голову тайменя, распялил тушку палочками, чтобы она равномернее коптилась, и подвесил ее. Даже с отрубленной головой таймень едва не касался хвостом тлеющего костерка внутри коптильни.

Голову тайменя я разрубил еще на две части вдоль и сварил в двух котелках, добавив черемши и грибов. Юшки в каждом получилось порядком, и жирности необыкновенной. Пока варилась уха, я выстрогал из куска стволика молодой елочки подобие ложки, очень первобытного вида, но вполне функциональной и вместительной, и впервые за долгое – мне казалось, бесконечно долгое – время всласть похлебал ухи. Хлебал смачно, по-крестьянски, с урчанием, взахлеб; бабушка меня точно за такие манеры по головке не погладила бы, могла и в угол поставить. Хороший у немцев глагол schlürfen, такого нигде нету, как раз для этого звука. Наверно, мой Schlürfen можно было слышать на другом берегу реки, но мне было как-то наплевать, я пировал и не хотел думать о глупых предосторожностях.

Луна в ту ночь опять вылезла совершенно роскошная, но совсем не так на меня действовала, как давеча, а наоборот, даже как-то умиротворительно. То ли я устал до упора, то ли налопался до того, что никакие эмоции меня уже не пронимали, то ли барьеры какие выросли подспудно вокруг переживаний – ибо кто ж это выдержит, каждую ночь так мучиться – но только я сонно посматривал на эту старую возмутительницу спокойствия вполглаза и волновался не больше, чем таймень в коптильне.

Одного я не учел – что у Бога всего много. Около полуночи, когда я уже засыпал, где-то поблизости завопил сыч, и меня мороз подрал по коже, совсем как какого-нибудь суеверного крестьянина. Народ сычей не любит, народ сычей боится, он их ненавидит, потому как сыч – верный предвестник смерти. Как он закричит, тут уж не отвертеться.

В войну повадился сыч к соседке на тополь перед домом прилетать. Она с плачем упросила деда убить его. Дед мягко укорял соседку за суеверие, но согласился потратить драгоценный заряд, и мы с ним пошли на дело ночью. Я высмотрел злодея на ветке, дед приложился, фузея его грохнула, как гром Ильи пророка, и сыч шлепнулся оземь.

Только никак это не помогло. Соседка скоро получила похоронку на сына и выла три дня и три ночи. Повоет, повоет, помолчит (а мы ждем) и опять воет. С тех пор я этих сычей-сволочей слышать не могу…

Заткнулся бы ты, тварь безмозглая. Что я тебе, самурай, что ли, каждый час о смерти думать.

als6080
19.08.2013, 00:15
Закон – тайга. Глава 19
Все же в тот день я вымотался как-то по-особенному. Наутро все члены одеревянели, усталость была, как в горах на хорошей высоте после нескольких дней восхождения. Я вспомнил, как мы там дурачились по утрам в палатке, делали “йоговскую” гимнастику – сорок подергиваний прямой кишкой, стоя лоб в лоб на четвереньках. Или сочиняли друг на друга похабные частушки, валяясь в спальниках. Одно время у меня было правило – не открывать глаза, пока не сочиню частушку; чем сальнее, тем веселее. Сейчас я бы не смог ничего сочинить, даже если бы меня, как сипая с картинки из восьмитомной “Истории” Лависса и Рамбо, привязали к дулу заряженной пушки и пообещали не стрелять, если я выдам что-нибудь веселенькое. Ладно, мрази, вы мне еще и за это заплатите.

Чуть не со слезами на глазах пришлось сделать разминку, и не йоговскую, а по всей форме, минут на сорок. Одеревянение прошло, усталость не очень; боль усилилась, но что тут поделаешь. Потом я уписал второй котелок ухи, оставшийся с вечера, и еще покайфовал, потешил синдром удава, лежа на пахучей хвое и любуясь химически голубым небом над зубчаткой леса. Как на мастерской фотографии в глянцевом журнале. Прошло еще не меньше получаса, прежде чем я смог подумать без судорог о том, чтобы вскарабкаться на дерево.

Залезть-то я залез, и притом на самое высокое дерево в округе, только ничего путного я оттуда не увидел. Вид, конечно, был потрясающий, к этому трудно привыкнуть, до костей пробирает. Но ни дыма костра на земле, ни воронов в небе, ни переполоха среди птиц помельче на деревьях я не заметил. Пусто. Я да тайга далеко внизу, а то, что кроме нас, намертво затаилось под кронами.

Я слез с дерева в глубокой задумчивости. Отчетливо почувствовал, как Гамлет снова поднимает свою кучерявую головку, а в ней сплошная шизофрения. Один внутренний голос шепчет: ты сделал все, что мог, но вот эти гады исчезли, и где ты их будешь искать, и в конце концов ты же не нанимался гоняться за ними по всей тайге и наказывать их. Ты ж сам станешь преступником в глазах Закона, что бы тебе ни нашептывал изощренный в самооправданиях ум. Второй внутренний голос, более крестьянского образа мыслей, отвечал на это совершенно нецензурно. И что тут скажешь, прав был ругатель.

Все эти монологи Гамлета с авансцены – только рябь на воде, минутное соплеистечение и слабина в коленях. Наверно, интеллигенту, особенно зеленому, без этого, как без рук. И слава Богу, что под этим слоем – инстинкты, унаследованные от несчетных поколений рубак. Враг есть враг, и я иду по его следу не для того, чтобы порадовать себя кухонным психоанализом, а дабы скормить его воронам и прочим интересантам.

Я снова забрался на свое ложе – слегка поваляться и разобраться плотнее в ощущеньях, потому как чувствовал: тут проклевывается что-то новенькое. Я быстро его нащупал: не было Страха. Забавно, удивительно и малопонятно, но это было так. Сколь я ни вглядывался в самую свою глубину, там было чисто.

Вместо страха разросся страшной силы кураж, хоть сейчас ко льву в клетку. Львы точнехонько знают, когда у циркача есть кураж, а когда нет. Если есть, ведет себя укромно; если нет, рвет в клочки. Сейчас я бы сам порвал кого угодно в клочки, со всеми их карабинами и пистолетами.

Я не знал, когда и где это произошло, но это было отчетливо, как эрекция у ишака. Может быть, во время драки с тайменем; а может, потихоньку все вместе собиралось и вот затвердело. Может, от самой земли какая-то подсказка прошла. Черт его знает, что у нас в подкорке творится. Один мой дружок обозначал это состояние неизящно, но аккуратно: “А мы эбем-с”. Понятное дело: он учился уже в мореходке, и там это умонастроение было de rigueur.

Теперь главное – не расплескать это чудо, а во-вторых, не наколбасить чего с дури. Вообразишь, что ты сам Иисус Христос в галошах на босу ногу, а тут – раз по соплям, вот тебе и пожалуйста.

Неудивительно, что я чего-то мурлыкал, довольно хрипло, впрочем, упаковываясь и уходя в поиск.

***

Выше впадения ручья река не текла, а прямо-таки кувыркалась, вся в брызгах и пене. Она была гораздо уже, чем раньше, и грозила превратиться в непроходимую горную речку хоть за ближайшим поворотом. Я долго шел вдоль берега, пока не отыскал глубокий тихий плес, который и переплыл без помех, толкая перед собой два сцепленных бревнышка со всей своей поклажей. Несмотря на весь кураж, чувствовал я себя при этом до одури неуютно: фиг его знает, где эти твари. Может, поджидают в зарослях на берегу, и что они со мной сделают, если изловят, догадаться нетрудно. Конечно, легко сказать – живым не дамся; а ну как дамся?

Ничего страшного не случилось, только в спешке я споткнулся и пребольно ударил коленку о камень, аж зашипел от боли и долго тер ушибленное место. На душе на минутку похолодело. Худая это примета – спотыкаться на старте. Хоть возвращайся. А-а, плевать. Может, я в душе немец. Говорят же у них Hals- und Beinbruch. Вот тебе и Beinbruch.

Я оделся, навьючился и похромал вдоль берега, пока не набрел на ручеек. Тут я свернул и пошлепал руслом ручья, внимательно вглядываясь во влажную почву. И точно, через сотню-другую шагов ручей пересекла тропа, а на ней – отчетливые свежие следы резиновых сапог и еще цепочка редких круглых дырок, словно кто-то тяжело опирался на палку. Засунув рогатину сзади за пояс, с луком в левой руке и со стрелой наготове в правой, каждые несколько минут притормаживая, прислушиваясь и присматриваясь, я двинул по тропе.

Так я крался часа два и уже начал потихоньку отчаиваться – не оторвалась ли эта погань от меня на целый дневной переход, пока я возился с тайменем, будь он неладен, полдня вчера и еще сегодня утром?

Словно эхо отчаяния, далеко впереди ударили выстрелы – “стук”, и чуть погодя еще “стук”. Видно, им опять повезло с дичью. А может, и не повезло: один выстрел – добыча, два выстрела – два промаха, это самый сопливый охотник знает. В любом случае они далеко, и можно идти не таясь. Я ходко двинул вперед – и чуть было не налетел на Щербатого. Слава Богу, он вовремя закашлялся, туберкулезник паскудный.

Я глубоко вздохнул пару раз, сцепил зубы и начал его скрадывать – тихо, но споро, на волне куража, которому позавидовал бы укротитель львов. Скоро стали слышны его шаги, потрескивание веток под ногами, а потом показалась и его спина, покачивающаяся среди кустов. Он брел, сильно прихрамывая и опираясь на палку. Видно, все же растер ахиллесово сухожилие. Все ясно: пока этот хромает, Капказ бегает впереди, пытается что-нибудь подстрелить. Видно, харчи они уже подъели и теперь надеются на охоту.

Я несколько раз натягивал тетиву, целясь почти в упор, потом опускал лук. Наконец, выпростал из-за спины рогатину, неслышно подскочил сзади к Щербатому и с воплем “Шевелись, падла!” сунул ему острие в промежность, точно так, как недавно он проделывал со мной. Щербатый издал какой-то нечеловечий хрюк и завалился набок. Некоторое время он зевал, потом захрипел, дернулся и лежал уже не шевелясь, оскалив раскрошенные зубы и выпучив глаза.

Я остолбенел. Я не верил своим глазам. Щербатый, он же Харч, он же не знаю кто, духарной блатарь, уркаган, который с упоением мог зарезать и расчленить человека, подох от разрыва сердца, или инсульта, или еще чего, как самый последний фраер. Если выражаться на его собственном наречии, скрыжопился с пересеру.

Я, наверно, слегка тронулся от всей этой передряги, потому как ни с того, ни с сего вспомнил свои мысли – а есть ли у этих тварей душа, и раз говорят, что душа “отлетает”, так должен же вылететь какой-то пузырь или еще что. Но ничего такого не вылетело, это определенно. Только вот этот свинячий хрюк да усилившийся запах дерьма и мочи, когда у него распустились сфинктеры в анусе и мочевом пузыре. Меня круто передернуло, и я выругался вслух.

Не о том надо было думать. Это был первый человек, которого я убил. Ну, не убил, так явно был причиной смерти, и меня слегка тошнило и что-то штатское дрожало внутри. Но если честно, еще больше было жаль, что он так легко, даже как-то вроде бы пристойно, отделался, этот кровавый подонок. Лежит тут и еще скалится, труп жизнерадостный. В глазах мировой совести скормить его комарам было бы куда удовлетворительнее.

На секунду я задохнулся от ненависти. Я вспомнил, что когда-то поклялся залить эту щербатую рожу мочой, как он проделывал со мной, но теперь от самой мысли об этом меня затошнило еще сильнее. Наверно, я так же смотрел бы на падаль. Скажем, на дохлую росомаху, пролежавшую на солнце много дней. Я даже пнул его, как гнилую падаль, выплюнув его же заповедь: “Закон – тайга, гнида.”

Все это было тошнотворно, и может быть поэтому я как-то враз опомнился. Не время было для моральных вывертов. Капказ мог вернуться с добычей. Вряд ли он скоро хватится, вряд ли будет бегать взад-вперед, скорее сядет где-нибудь на пригорке и будет, матерясь по-своему, ждать Харча. Только долго ждать придется. Но чем черт не шутит, может и вернуться – хотя б затем, чтобы отметелить шестерку за то, что заставляет себя ждать.

Надо было стащить с Щербатого рюкзак, но для этого пришлось бы до него дотронуться руками, а это было несказанно противно. Конечно, я вольтерьянец и все такое, не верю ни в Бога, ни в черта, ни в воскрешение Лазаря или кого угодно, и вообще dead men don’t bite, мертвые не кусаются. Но трогать его было омерзительно и немного боязно, чего уж там.

Стиснув зубы, чтобы задавить неудержимо подкатывающую тошноту, весь сморщившись от отвращения, как плохой клоун, я перевернул труп лицом вниз, а в голове пролетела мысль: “Ненавижу смерть”. И следом даже не мысль, а какое-то облегчение: слава Богу, это не я.

Но времени на лирику не было никакого. Под торопливое, безостановочное сквернословие я стащил с Щербатого изрядно похудевший рюкзак – мой рюкзак; снял пояс с ножом – моим ножом, а точнее бесценным дедовым бебутом златоустовской стали; выгреб из карманов содержимое, тоже по большей части принадлежавшее мне – складной нож со многими лезвиями, брусочек, флакон ДЭТы, шесть коробков спичек, завернутых в газету и упакованных в презервативы – лилечкин подарок; и еще по мелочи, плюс финка самого Щербатого, та самая, которой он добил лесника. Я засунул в рюкзак всю свою поклажу, взвалил на плечи, подобрал оружие и отправился назад, по уже хоженой тропе, однако через минуту остановился, как споткнулся. Скинул рюкзак и побежал назад, к трупу.

Я постоял над ним, снова преодолевая страх и отвращение, потом буркнул с ненавистью: “Возись тут еще с тобой, смердятина”, подхватил подмышки и поволок к реке, благо она тут была метрах в двадцати, не больше. Я столкнул эту падаль с невысокого обрывчика, и течение, которое здесь с разгона било в берег, тут же подхватило его, перевернуло несколько раз и понесло, понесло, а я вслед ему прочитал еще одну эпитафию, и тоже с его же слов: “Так-то, гнида. Нету тела – нету дела”. Пусть теперь Капказ поищет своего шестерку. Нет его, и концы; то ли сам убежал, то ли медведь утащил. Мог сверзиться в реку, могли волки напасть. Закон – тайга: тут все может быть.

А я не выдал своего присутствия. Не время еще.

---------- Добавлено в 23:13 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:12 ----------

Закон – тайга. Глава 20
Потом я долго бежал – задыхаясь, на износ – пока не вернулся к тому месту, где переправлялся утром и где остался мой плотик. Без него нечего было и думать с таким грузом достичь того берега вплавь. Я скинул рюкзак и немного постоял на коленях, приходя в себя. Пришлось часто отплевываться тягучей слюной – во рту болели какие-то железы. Раньше у меня такое бывало, когда я выкладывался целиком на дистанции восемьсот метров; дурацкая дистанция, лошадиная какая-то, бежать ее надо как короткую, со всей напругой, а на самом деле она длинная, и я пару раз падал на финише…

Я зло тряхнул головой. Мне только воспоминаний о спортивных подвигах сейчас не хватало для полноты счастья. Аккуратно уложил весь свой скарб на бревнышки, отбуксировал их немного вверх по реке и поплыл. Где-то на середине реки мне вдруг пришло в голову, что тело Щербатого в любой момент может всплыть рядом со мной или даже подо мной, и я сильнее замолотил ногами, хоть и поносил себя последними словами – и на фиг мне еще иррациональные страхи, когда вполне рациональных полные подгузники. Ну всплывет, ну и что, дам пяткой по морде и поплыли дальше, он вниз, я поперек. Ничего такого не случилось, и я без приключений перебрался на “свой” берег.

Тут я немного отдышался, отдохнул, пожевал свежекопченого балыка и не слишком спеша пошел вверх по реке, надеясь к вечеру добраться примерно до того места, откуда гражданин бандит Щербатый, еще утром такой живой и страшный, отправился в обратное плаванье.

Я брел и дивился – до чего же эти несколько дней (сколько? девять? десять?) выдубили мою душу. В ней не шевельнулся ни один червячок жалости к усопшему бандюге. Я только испытывал некое тайное облегчение, что мне не пришлось убивать его в более прямом, кровавом смысле. Как ни глянь на это дело, все ж таки он сам подох; а не подох бы, я б его отдрючил до полусмерти и предал сибирской казни – раздел и привязал к дереву на ночь на съеденье комарам, там, где поболотистей. Вот то был бы настоящий закон-тайга, а ему наука. Да еще бы не совсем раздел скота – чтоб подольше помучился.

Я знал, что мне, задумчивому юноше из хорошей фамилии, старательно воспитанному на дистилляте российской и прочей культуры, должно ужасаться этих своих варварских мыслей, однако ничего похожего на ужасание не находил я в душе своей, одну лишь свирепую радость. Видно, с волками жить – волков давить. Инстинкт, наверно, подсказывал, что гуманизм – это одно, а гуманные сопли и дурость – совсем другое…

Некругло это бабушкин Христос выдумал – любить врагов. Тут и с друзьями и подругами не всегда разберешься. Любить или не любить – сердцу не прикажешь. А он вдруг – врагов. Наверно, мне враги неудачные попались. Пойди я к ним и скажи: “Я вас люблю”. А они мне: “И мы тебя тоже. Что жареного, что вареного.”

Нет, любить людей, наверно, можно, вздохнул я. По списку. Боюсь только, списочек получится больно коротенький.

***

Вот, пожалуй, то самое место – на другом берегу приметный обрывчик, с которого я скинул труп. Скал на моем берегу не было, но место для берлоги на ночь под поваленным трухлявым деревом-гигантом, висящим одним концом на деревьях поменьше, нашлось почти рядом с тропой.

Я со вздохом изнеможения опустился на мох под этим стволом и первым делом вытряхнул содержимое рюкзака. Там оказалось всего пара банок консервов – последние съестные припасы бандитов, а водку они, видно, давно всю выжрали, да и к чему она мне. Потом палатка, но без спального мешка: спальник и одежду – то, что полегче – видно, упаковал в свой сидор Капказ. Еще в рюкзаке сохранилось все мое снаряжение – веревка, аптечка, ремнабор, небольшой моток тонкой медной проволоки, чтоб мастерить силки, свечки, и, к дикой моей радости, все мои рыболовные снасти: крючки, поплавки, грузила, лески, блесны, все, все на месте. Теперь прорвемся в любой ситуации, хоть зимуй тут. И еще радость: была соль, чуть початая пачка в клеенчатом мешочке, мумуля мне когда-то сшила. Не было ни денег, ни документов, ни компаса, ни бинокля – это все, надо думать, прибрал к рукам Капказ.

Я расчистил место для своей горячо любимой, вновь обретенной палатки и поставил было ее, но сразу понял, что спать в ней не смогу: она вся провоняла запахом этих скотов. Я сам не Бог весть как благоухал – костром и копченой рыбой, но я-то хоть регулярно плавал в реке и полоскал свою одежонку, а эта падаль, она и воняла падалью. Наверно, они в последний раз мылись еще в лагере перед тем, как освободиться. Я вывернул палатку наизнанку – пусть немного выветрится, потом постираю – и приспособил ее как заслон-отражатель вместо того, что обычно лепил из корья и кольев. Сверху, как всегда, придавил тяжелыми сучьями. Я и не догадывался при этом, сколь мудро поступал.

В тот день я снова вымотался до предела, до дрожи в поджилках, но все равно заставил себя лезть на дерево, как только немного обустроился. Как почти везде, вокруг стояли высокие голые стволы среди густого подроста. Сучья на деревьях начинались метрах в восьми-десяти от земли, не меньше, но теперь мне это было не страшно – у меня была веревка. Я привязал конец веревки к топорику и метнул его через нижний сук высокой сосны. Потом, потравливая другой конец, опустил топорик до земли, отвязал его, захлестнул оба конца веревки вокруг дерева, завязал булинем и полез по сдвоенной веревке вверх, упираясь ногами в ствол. Отдышался на нижнем суку и стал карабкаться выше.

Только я залез выше других деревьев, скрывавших реку, как мне пришлось юркнуть за ствол и замереть: на том берегу, на обрывчике, с которого я скинул покойного т-ща Щербатого, стоял Капказ с карабином в руках и вниматрельно смотрел то на землю, то по сторонам. Видно, там, гда я волочил труп, остались следы, и он по ним вышел на то самое место. Смотри, смотри, много не высмотришь, прошептал я; твоего шестерку, небось, друзья мои вороны уже разделывают где-нибудь на косе или перекате. Черт, лук и стрелы остались на земле, а то б я и тебе вогнал стрелу в пузо.

Хоронясь за стволом, я торопливо принялся спускаться, соскользнул по веревке, в спешке сильно обжег ладони. Подобрал свое оружие, выбрался на берег, выглянул из-за дерева – осторожнее, чем змея в джунглях. Но Капказа уже и след простыл. Может, оно и к лучшему. Расстояние тут метров пятьдесят-шестьдесят, мог попасть, а мог и промазать. Ни к чему заранее светиться.

Я вернулся к своей берлоге и принялся за хозяйственные дела – ладить ложе, коптильню и костры, один для чая, другой для коптильни. И все время, пока обожженные руки делали привычное дело, я возбужденно думал разные мысли про то, что победа уже наполовину одержана и как теперь добить врага. Он теперь один, палатки у него нет, ночевать будет у костра. Подобраться ночью и всадить в него стрелу из темноты – пара пустяков. Или тюкнуть спящего топориком по темечку, и все дела. Можно не до смерти, можно оглушить дубинкой и казнить все той же лютой сибирской казнью – пусть помучается с мое, людоед позорный.

Однако все оказалось не так просто. Ловит волк, да ловят и волка, как говаривал дед. Я охотился за врагом, но и до моего мяса были охотники.

Я готовил тайменью тушку к тому, чтобы заново перекоптить ее – делал глубокие разрезы и втирал в них соль – когда услышал неподалеку то ли сопенье, то ли пыхтенье. Я бросил свое занятие, медленно выпрямился и впился взглядом туда, откуда шли эти странные и страшные звуки.

Особо вглядываться не пришлось: горбатая темная масса на тропе в дюжине шагов от костра слишком очевидно была солидных размеров медведем. Вытянув морду, он жадно нюхал воздух. Видно, одуряющий запах тайменьего балыка разносился далеко по округе.

Вот тут весь мой кураж испарился со свистом. Я просто обмер, перетрусил до того, что чуть не испачкал штаны. Раньше я видел медведей только в зоопарке, в цирке да в кино, а тут всамделишный зверюга подбирался к моей стоянке, и Бог весть, что у него на уме.

На счастье, дикий страх не отключил у меня бойцовских инстинктов. Я схватил из костра горящую головню, шагнул к темнеющей туше и грозно заорал: “А ну мотай отсюда!” и еще разные слова, про которые я и не знал, что я их знал, потом несколько раз крутанул головней в воздухе, вычерчивая огненные круги, и с силой швырнул ее, целясь медведю прямо в рожу. Зверь тяжело, со страшным треском ломанул с тропы сквозь кусты, а я на ватных ножках, пятясь, вернулся в свое логово.

Долго стоял на коленях, весь дрожа, всматривался в темень и ругал себя самыми мерзкими словами – ну каков олух, кинулся на зверя с одной головней, забыл и про топорик, и про рогатину, и про все на свете. Да тут маму родную забудешь. Потом я заставил себя заняться нужными делами, но еще долго взвивался от каждого шевеления или шороха и хватался за рогатину, до рези вглядываясь во враждебные тени. Пояс с кривым бебутом я решил не снимать и на ночь – авось удастся достать лезвием до медвежьего сердца, прежде чем он меня согнет в дугу или скальпирует. Бр-р-р.

Когда ко мне вернулась способность связно мыслить, я возблагодарил мудрый инстинкт, который подсказывал мне устраивать ночевки в укромных местах. Здесь с одной стороны меня прикрывал выворотень, с другой – ветки лежащей ели и прочего бурелома; за спиной – заслон-отражатель, придавленный массивными сучьями, спереди – костер. В такой крепости можно надеяться отсидеться ночью. Вот только вдруг медведь какой-нибудь бешеный попадется, возьмет и попрет на костер, как на буфет? Или захочет заслон разметать? Ему это раз чхнуть.

Нет, видно, дрожать мне в моей крепости, как зайцу под кустиком. Если медведь уже попробовал человечины – того же Щербатого – за здорово живешь он от меня не отвяжется. Так все охотники говорят: медведь становится людоедом с одного захода, только жаканом его и можно отвадить. Промежду глаз.

Одно утешение – Капказ в том же положении, что и я. Разве что он дурнее меня и ленивее. Вряд ли будет искать приличное убежище – приткнется где попало, заснет, и карабин ему не поможет. Вот мне бы тот карабин.

С карабином или без, охота мотаться по ночной тайге, выслеживать Капказа у меня теперь напрочь пропала. Днем еще куда ни шло, а ночью все, как у великого баснописца – мужик и охнуть не успел, как на него медведь насел. И какой я мужик. Пацан пацаном. Ишь как мохнатого черта испугался. Днем еще можно помахать рогатиной, а ночью он враз головку открутит, и вправду охнуть не успеешь, не то что вступать с ним в почестный бой. Одним когтем развалит пузо надвое. Да и рысь может с дерева скакнуть на шею. Рысей я почему-то боялся еще больше медведей. Коварная сволочь. Нет-нет, у костра оно спокойнее…

Покоя, правда, было мало. Медведь меня так переполошил, что я чуть не до утра все вздрагивал, вскакивал да оглядывался. И вообще жуткий был день. Сначала Щербатый, потом Капказ меня чуть не засек, и на закуску вот – медведь. Толком уснуть не было никакой возможности. Голова моя была не голова, а пароходный котел, и в топку угля накидали превыше всякой меры, вот-вот котелок лопнет. То медведь мельтешит перед глазами, то Щербатый скалится.

С медведем, правда, было все более или менее ясно. Здесь основное – чтоб подштанники были чистые. А то, что случилось со Щербатым – пожалуй, главное в тот день, и не только в тот день. Было о чем подумать, ой как было. Тут и про медведя забудешь.

В первый раз до меня дошла такая важная вещь, как бесполезность смерти. Щербатого не было, и я уже ничего не мог с ним поделать, ничего не мог ему сказать или доказать. Доказать, например, какая он скотина и нелюдь. Но за этим светила и бесполезность жизни такого быдла, как Щербатый и прочие. Потому что доказать ему ничего нельзя было бы не только мертвому, но и живому. Он был как бы условно живой. У него просто не было внутреннего органа, каким можно жалеть, раскаиваться, просить прощения. Он мог бы не слишком ловко изобразить, что жалеет, раскаивается, просит прощения, но это было бы так, уловка, хитрость, боевой прием, чтобы подловить тебя, усыпить бдительность, а потом убить, нагадить тебе в рот, пытать – все, что угодно, все, чем он живет и от чего он действительно тащится. И что с ним прикажете делать? Избить как собаку? Но это ж так, истерический выброс, а потом самому будет стыдно, противно и, не дай Господь, жалко эту тварь.

Я вспомнил, как говорил отец: “Собака понимает палку”. Конечно, насчет собак он ошибался. У нас была той-терьерка, так она не только раскаивалась, если плохо себя вела – она могла это выразить: когда ей за что-то выговаривали и ей было совестно, она наклоняла головку к полу и прикрывала крохотной лапкой глаза. Чем доводила народ до слез умиления. Но вообще-то отец не собак имел в виду. А что именно он имел в виду, я только сейчас чуть-чуть начал понимать. Зверя надо держать в рамочках – палкой, плеткой, чем придется; главное – держать в рамочках и не разводить нюни. А то ты к нему как к человеку, душа нараспашку, варежку раззявил со всей твоей христианской любовью и интеллигентской обходительностию, а он тебя хвать за нежное место, и далее имеем то, что имеем…

Сопляк я был, конечно, Кандид недоделанный. Думал – все зло в щербатых, и если их сплавить по реке или запереть в лагерях, все будет хорошо. А сколько потом встречал таких, обоего пола, а иногда на тех, что слабого, хе-хе, пола и женился. Вроде бы цивилизованное двуногое, а поскрести, ну зверь и уркаган, только их способы гадить тебе на голову и размазывать более изощренные. В серой зоне меж человеком и зверем.

Да взять хоть и себя. Чехову хорошо было выдавливать из себя раба. Там счет на капли идет. А попробуй выдавить из себя зверя. Он тебе так выдавит – давилка отвалится.

Rien n’est parfait, soupira le renard. Нет в мире совершенства, вздохнул лис. Да уж какое к лешему совершенство – тут бы хоть приличия минимальные соблюсти и до финальной березки не сильно грязненьким добрести…

---------- Добавлено в 23:15 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:13 ----------

Закон – тайга. Глава 21
И еще четыре дня прошли в параллельном восхождении – Капказ на своей стороне речки, я на своей. Скоро я заметил, что из-за стычки с медведем у меня развился нервный тик: пробираясь тайгой, я стал каждые несколько минут оглядываться, смотреть, не крадется ли за мной Хозяин. Я где-то читал или слышал, что такое бывает с летчиками-истребителями после “собачьих боев” в небе: они все посматривают, не сел ли им враг на хвост. Ну и блин с ним, лучше нервный тик, чем медвежий клык.

Видно, вздор говорят, что к опасности можно привыкнуть. Уж если ты псих – или нормальный человек, не чурбан с глазками – то так и идешь вразнос. Если не держишь себя в рамочках. Может, мне не повезло, но все офицеры, которых я знал после войны, были психованные. Чуть что, и за пистолет.

Интересно, как у Капказа с этим. Оглядывается он после исчезновения своего шестерки? Впрочем, он всегда на взводе, зверина вонючий.

Ничего, какой бы хищный хищник он ни был, все равно ему от меня не уйти. Пусть он вооружен лучше некуда, а у меня мои деревяшечки, ножик да топорик, но зато вряд ли он про меня догадывается и в любом случае засечь не может, а я у него на хвосте, и меня не стряхнуть. Ему приходилось раза два-три в день стрелять, иногда больше – надо добывать еду; по звуку выстрелов можно точно засечь, где он находится. По утрам и вечерам я мог теперь видеть не только дым его костра, но иногда и отсветы огня.

Местность изменилась еще сильнее. Один за другим накатывали ложные хребтики: лезешь, лезешь часами, вроде бы вершина хребта вот она, перед тобой, а забираешься туда и видишь, что это всего лишь увал или плато, а дальше маячит еще один хребет, наверняка не последний. Тайга сильно поредела, пошел пихтач, крученый-гнутый по вершинам. Лишь вдоль речки и по поперечным падям полосы все той же непролазной, буреломной тайги хватали за ноги.

Капказ, видно, тоже ее избегал и устраивался на ночевку в редколесье, где хоть иногда подувает ветерок и меньше комарья. Потому-то иногда я и мог видеть огонь его костра. Я же после визита косолапого выбирал места ночевок еще осторожнее, чем раньше, старался непременно отыскать пещеру и лишь раз построил нескладный шалашик под двумя огромными елями, у которых едва-едва не срослись стволы. Как всегда, огонек разводил за укрытием в небольшой ямке и жег только самые сухие, бездымные сучья. В общем, вел себя, как краснокожий воин на тропе войны. Кожа у меня более или менее белая, но тропа моя точно была тропой гражданской войны – и позади уже два трупа.

Я по-прежнему много упражнялся в стрельбе из лука. Из добычи – сбил одну копалуху и уделал зайца. В каком-то богатейшем осиннике этих зайцев оказалось, что грязи, и один болван наскочил прямо на меня. Я сидел себе под деревом в мягком мху, опершись спиной о ствол, отдыхал, никого не трогал. Смотрю, ковыляет ко мне по тропе этот белячок, вылупив свои раскосые глаза, потихоньку, вроде с устатку, и ни черта меня не видит, потому что я замер и сливаюсь со стволом, и солнышко у меня за спиной, а он трюх-трюх, все ближе и ближе.

Хорошо, что у меня рука прямо на рукоятке ножа лежала – я метательные ножи за поясом носил. Потихоньку-потихоньку вытащил я нож, взял за лезвие, метров десять оставалось. Ну, думаю, сейчас этот чертяка у меня по ногам пробежит. Свистнул слабо так, заяц замер, а я как-то автоматически, ни о чем не думая, взмахнул рукой, и зайка только ножками задрыгал, бедненький.

Еще набрел на гарь, заросшую сплошь брусникой. Ягода там только-только начала поспевать. Я так соскучился по сладкому, что забыл все на свете и пасся там в каком-то трансе, выбирая ягодки поспелее, пока в одном углу не услыхал знакомое пыхтенье-сопенье. Медведь тоже увлекся сладеньким, и я потихоньку, задом, задом выбрался из этого рая и еще долго не мог унять дрожь в коленках. Не знаю, давешний то был мишка или уже соседний. У них ведь строго очерченные территории; только иногда, когда случаюся большие пожары, все границы ломаются, медведи пускаются странствовать, и тогда такому бродяге лучше не попадаться – заломает, сожрет и только пуговицы выплюнет. Так, во всяком случае, говорил дед, а если он чего про охоту не знает, то это можно уложить в два слова. И оба лишние.

Речка между тем все сужалась и наконец превратилась в непроходимый горный поток, особенно после того, как прошел еще один страшенный ливень с грозой. Лежа на мягком лапнике в сухой, чисто выстиранной и выветренной палатке, по которой барабанным боем бил ливень, я ликовал, представляя, как Капказ сидит под елочкой, щелкает зубами под дождем, волчара богомерзкий. Не я, так тайга его доконает, думалось мне. Вот он, настоящий закон-тайга, не тот, что себе сочинили эти ублюдки – и медведь-прокурор тут ни при чем.

Дело так и так шло к развязке. Речка скоро будет не речка, а обыкновенный горный ручей воробью по колено, и тогда мне не миновать сойтись с врагом на узкой тропе. На привалах меня снова стали донимать мысли про то, что казалось решенным бесповоротно: а ну его все к черту, эта сволочь сама сдохнет от голода и холода, а я пойду своей дорогой, пожирую в тайге, да и домой пора. Но даже когда во мне шевелились эти скользкие мысли-змейки, я знал, что скажет Сторож. Такой молодой, а уже такой лицемер, скажет он, а в голосе – сплошное ледяное презрение. Hypocrite, скажет он дедовым голосом.

И еще откуда-то выплывало серебристое, с окантовкой, слово “честь”. Нет, не так, а с большой буквы: Честь. Честь имею. Или не имею. И сразу, наплывом, картинка. Девятое Мая, мы собираемся смотреть парад пятигорского гарнизона, отец надевает китель с двумя рядами орденов, американский Legion of Honor телепается ниже всех. Дед напяливает свою нафталиновую черкеску, у него тоже иконостас дай Бог всякому, за все кампании века прошлого и нынешнего накопилось – Хива, Турция, Порт-Артур, снова Турция, Румыния, Австрия, далее везде. Потом я стою рядом с ними в толпе на тротуаре, гордый до колик, мимо маршируют солдатики, и дед, топорща усы, рычит на какого-то несчастного хриплым артиллерийским басом: “Пер-р-ремени ногу, болван!”

А что сейчас? А сейчас я наклоняюсь к воде и плещу в лицо холодной водой. Что ж еще остается, кроме как – умыться.

Развязка пришла, как обычно приходят развязки – совсем не та, что виделась, и не с того боку. Утром четвертого дня я осторожно выбрался к речке, и первое, что я увидел на другом берегу, немного вверх по течению, была согнутая фигура Капказа. Тот рассматривал что-то, наверно, следы на тропе, только я об этом не раздумывал. Хоть было далековато, все равно, не думая и не колеблясь, я поднял лук, плавным рывком натянул тетиву и, почти не целясь, послал ему стрелу в ягодицы, а сам тут же скользнул за толстенный ствол лиственницы.

Сразу же грохнули два выстрела, один за другим, но я даже не услышал свиста или чмоканья пуль – он выпалил в белый свет как в копеечку. Руки-ноги мои ходили ходуном, сердце звенело как набат на пожаре, я наложил новую стрелу на лук и готовился дорого отдать жизнь, вслушиваясь изо всех сил – не стукнет ли камень, не треснет ли сук, хотя про себя знал, что Капказ и в лучшее время не рискнул бы шагнуть в глубокий рычащий поток, не то что раненный. Впрочем, рана могла быть и пустяковой, а сгоряча люди еще не то делают. Тут я представил, как он дергает стрелу из своей задницы – даст Бог, наконечник из жести консервной банки сорвется и застрянет в мясе, а того лучше в кости, и тогда не миновать этому шакалу заражения, подохнет, как его шестерка, на радость воронам и зверью. И всему прогрессивному человечеству тоже.

Минут через десять я растер в ладонях немного травы, подновил камуфляжные полосы зелени на лице, лег на землю и осторожно выглянул из-за дерева. Но с земли много не увидишь, и я медленно, по миллиметру, поднял голову. Теперь можно было разглядеть то место, где Капказ недавно стоял буквой “г”, но там, конечно, никого не было. Он мог таиться, так же, как и я, где-нибудь за стволом или за кустами неподалеку от того места, и выслеживать меня, как я выслеживаю его.

Я сел, опершись спиной о ствол дерева, и принялся размышлять, хотя думать особо было нечего. И отец, и дед давно вдолбили мне урок: если подранил крупного зверя – кабана, скажем, – дай ему время как следует истечь кровью, закостенеть, и только тогда иди по следу. Иначе и зверя не доберешь, и сам на крупную неприятность можешь нарваться в зарослях, где у подранка преимущество. Теперь – только терпение. Как у кошки над мышиной норкой. У Капказа не было другого выхода, кроме как продолжать идти к цели. Там, похоже, в верховьях ручья, где-то близко уже, должны быть люди, которых он хотел убивать и грабить, но теперь он скорее всего пойдет туда, чтобы сначала попросить помощи. Надо же залатать зад, отлежаться в тепле и в сытости. Если, конечно, он там раньше не нашкодил как следует. Что тоже очень даже может быть.

А охотиться ему за мной сейчас – кишка тонка. Хоть он и зверь, но пуганый. Представляю, наклонился бы я сам где-нибудь сорвать цветочек, а мне тут нежданно-негаданно впивается в чувствительное место чья-то злодейская стрела. Интересно, догадался ли он, что это я, растоптанный и едва-едва не убитый сопляк, жажду его скальпа, или грешит на местных орочон или как они тут называются, потому как кто же еще станет пулять стрелы из-за куста в чужака? Если последнее, то поджилки у него теперь вибрируют во всю, потому что одно дело – одинокий придурок вроде меня, а совсем другое – толпа невидимых тунгусов, которым почему-то не понравилась твоя рожа. Конечно, тунгусы народец мирный, судя по отзывам, добродушные алкаши и только, но и у них бывают свои заморочки. Может, он забрел в их святые места, кто знает. На вид тут безлюдно, а на самом деле за каждым кустом может тунгусский призрак скалиться.

В общем, первейшая моя задача сейчас – не сделать какой-нибудь торопливой глупости, на которые я, оказывается, такой мастак, прости Господи меня, грешника.

Поразмыслив так, я снова взвалил рюкзак на плечи и тихонько, хоронясь за стволами деревьев и кустами, выбрался из прибрежной чащи в более редкий лес и побрел по тропе, ведущей на следующий подъем. Идти старался неспешно, словно у меня самого наконечник стрелы в черных мясах. Интересно, как ему удастся перевязать рану, да и чем? Обрывком грязной, как прах, рубахи? То-то было бы мило.

Где-то после полудня тропа привела к месту, где сливались два ручья, образуя реку, и это было до чрезвычайности неприятно. Обе речушки-переплюйки были такими же бурными, как и река, которой они давали начало, но каждую из них можно было перейти вброд в удачном месте, особенно если человек уже имел дело с такими горными потоками – а Капказ, я так полагал, был все же родом откуда-то с Кавказа.

Но делать нечего, надо переходить тот рукав, что передо мной, и только удвоить осторожность. Особое внимание пташкам – сорокам, кедровкам и прочим. Там, где они трещат и чирикают, там – враг, их или мой.

Однако скопищ птиц наблюдать как-то не пришлось, а вечером, сколько я ни выглядывал с верхушки дерева, ни дыма, ни огня нигде не засек. Похоже, Капказ передрейфил, понял, что дело пахнет керосином, и таится сейчас где-то в чаще, кормит комаров. Пожалуй, придется мне утром перебираться и через второй ручей, на ту сторону, где супостат. Это было опасно, бандит мог поджидать меня, случайно или не очень, именно в этом месте и расстрелять меня в свое удовольствие. Если повезет и ничего такого не случится, буду мотаться вдоль ручья челноком, пока не возьму вражий след, а дальше по той же системе, что со Щербатым, или что-то в этом роде. Другой вариант – дунуть завтра как следует вперед, обогнать его, найти прогалинку, залечь у тропы, по которой он скорее всего пройдет – и тогда уж я в свое удовольствие… Если разминемся, выжду время, найду след, догоню – а там уж как кому повезет.

Такой вот закон-тайга, и других вроде нету.

als6080
19.08.2013, 00:39
Закон – тайга. Глава 22
А только получилось так, что ни один из этих мудрых планов не понадобился. Чуть свет я полез на дерево и сразу увидел, как высоко в ясном небе выписывает круги – кто? Конечно, Nevermore. Впрочем, это мог быть уже другой ворон, у каждого из них ведь тоже своя территория, но я почему-то думал – тот самый. Наверно, он доклевал то, что ему оставили от Щербатого медведь или росомаха, а теперь кружил над тем, кто – он чуял, иначе какой же он на фиг вещий – станет его следующим источником пропитания. И это было весьма отрадно.

В тот день я много лазил по деревьям, как озабоченный гиббон, а ворон все кружил и кружил, иногда высоко, иногда совсем низко, а в середине дня и вовсе сел на макушку пихты. Я чуть было его не потерял, хотя старался держаться поближе. Ни единого выстрела не было слышно. Это можно понять по-разному: дичь не попадалась, или врагу не до охоты, или меня боялся. А может, где-то рядом были уже те, другие, с тайного прииска.

Вечером я подкрался совсем близко к тому месту, где с курканьем устроился на ночь ворон, а внизу, как я полагал, его будущий харч. Попрежнему ни дыма, ни огня.

Ночь я провел особенно тревожную, как Ленский перед дуэлью; разве что стихов не писал. Вру, конечно – никакого сравнения с Ленским, тот больше лирикой занимался, а у меня главная забота была – готов ли я к дуэли. Что дуэль будет, я почти не сомневался, ситуация дозрела. Но дуэль будет не на европейский, а на дикарский, американский манер, без секундантов. Как в девятнадцатом веке у них было принято. Просто двое входят в лес с разных концов с ружьями, а выходит один. Тоже закон-тайга своего рода. Ружья у меня, правда, нет, но нет у меня и стрелы в заднем отделе. Так что шансы хоть чуть-чуть, да выравнялись.

Было еще довольно светло. Я тщательнейшим образом осмотрел лук, несколько раз выстрелил в гнилой пень поблизости – машина работала изумительно, лучшего лука у меня никогда не было. Потом немного поупражнялся в метании топорика и ножа. В предыдущие дни я много этим занимался на ходу, но все равно результаты были похуже, чем с луком. Я, однако, старался не больно расстраиваться. Когда припрет, небось, метну как надо, никуда не денусь.

Я прибрал оружие, забрался в палатку, как в спальный мешок: когда не ожидалось дождя, я ее не ставил, а просто расстилал на лапнике. Так было теплее и ловчее оглядываться по сторонам, стоило только приподнять голову. А от комаров я ставил крохотный дымарь прямо рядом с физиономией.

Ну вот, наконец-то я разлегся на мягком ложе. Все тело гудело от усталости, но я к этому состоянию уже привык. Отрадно было то, что боль в избитых мышцах и костях уже прошла, только ребра еще побаливали, а в остальном я чувствовал себя очень даже в форме. Сойтись бы сейчас с Капказом на ринге, я бы носил это быдло на кулаках от канатов до канатов, я б из него мешок с дерьмом сделал, хоть он и тяжелее меня килограмм на пятнадцать. Еще бы чуточку везенья, зарулил бы ему по кадыку, и – четыре минуты на раскаянье. Ага, держи карман шире, так он тебе и раскается. Трепло все же Алексей Максимыч был, царствие ему небесное, занюханному романтику этого самого дна. Да и Федор Михалыч от него недалеко ушел, так и норовил подложить конфетку для ребенка в карман своего злодея, а у настоящих злодеев для ребенка одно в кармане – грязный член… Но что толку рассусоливать, глядя на звезды. Завтра все так и так решится, не в книжке, не на ринге, а в лесу и без кулаков. Хотя кто знает.



Вообще-то я был мальчишечка нервный, перед экзаменом никогда толком заснуть не мог, а здесь, в тайге, вообще усвоил волчью манеру спать: просыпался каждые полчаса или около того, прислушивался, приглядывался, принюхивался, поправлял огонек и опять отключался на полчаса. Удивительно, но все равно отменно высыпался и по утрам чувствовал себя свежо, только днем немного добирал – кемарил где-то около часа сидя, опершись спиной о ствол дерева и положив голову на колени. При этом казалось, что я и через веки все вижу. Это уже пошла какая-то магия. А что, жить захочешь, мигом магом станешь.

В этот раз, перед рассветом, я не то что сразу проснулся, а как бы вынырнул из одного сна, в котором я гонялся за кем-то одетым в шкуры, а потом двое мохнатых гонялись за мной, в другой сон, где уж точно я должен был гоняться, и никаких шкур. Оттого мне на минуту-другую стало холодно и захотелось назад в тот первый, бестолковый сон, где я хотя бы ни за что особенно не отвечал, потому как там не очень было понятно, где я, зачем я, кто я вообще такой, да и я ли этот я. А тут как раз все нестерпимо ясно – видно, за эти несколько дней я как следует вошел в роль и выучил ее твердо. Я примерно знал, кто я и очень хорошо – где я.

Нелепица, конечно, но я вспомнил шутку из древнего Punch’а про господина, которого сшиб кэб, он очнулся и спрашивает слабым голосом, “Где я?”, а оппортунист-разносчик сует ему карту Лондона: “Пожалуйста, сэр. Карта Лондона, сэр. Всего шесть пенсов”. Очень смешно, но я только слегка покривил губы. Теплый мир, где были среди прочего переплетенные тома Punch’а в бабушкином сундуке, казался жутко далеким, несбыточным каким-то, а тут надо трезво и осторожно делать грязное дело.

Я глянул на небо. Там на светлеющем своде с пятнами и полосами облаков исчезали мало-помалу бледненькие звезды. Я с силой втянул пахнувший таежной прелью воздух, резко выдохнул, потянулся и почувствовал себя свежее, чем всегда; полнее, что ли. Comme la rose au jour de bataille, как роза в утро битвы. Цветасто, но очень к месту. Знакомая струнка внутри сильно натянулась и не давала вернуться в сладкий зоревой сон.

Потягивал ветерок, было зябко, и я стал двигаться. Размялся тщательнее, чем всегда, до легкого пота. Снова поупражнялся с луком, топориком и ножом; промахов было поменьше, чем вчера. Топорик особенно удавался – втыкался в дерево на десяти шагах так, что выдирать приходилось обеими руками. Надо будет еще подточить.

Потом я принял душ; я уж говорил, как – разделся догола и повозился среди кустов и деревцев, стряхивая на себя потоки росы. После душа раскочегарил костерок, сварганил завтрак, поел со смаком, от души, зайчатины тушеной с грибами и корнями лопухов и зонтичных, не говоря про черемшу. Попил чайку и не торопясь свернул бивак. И все время, пока я занимался этими приятными, обыденными делами, я знал, не забывал ни на секунду, что сегодня – оно, то самое, из-за чего я тут кувыркаюсь и напрягаюсь до звона уже столько времени; казалось, вечность.

Я долго сидел на сосне, ждал, ждал, и дождался: с дерева неподалеку сорвался с еле слышным курканьем ворон и полез кругами в небо. Несколько сорок со стрекотом перелетало над вершинами, продвигаясь вдоль ручья примерно к востоку, к хребту, уже нависавшему над местностью вполне величественно. За сороками, по своей стороне все сужающегося потока, потихоньку шел и я. Нередко терял птичек из виду, и тогда приходилось лезть на дерево, чтобы снова их засечь. Потом я наткнулся на другую их банду, или на ту же самую, но переместившуюся не туда, где я ожидал их увидеть. Я завибрировал, засуетился, но самовнушенье помогло: ничего страшного не происходит, у меня ведь целая серия запасных ходов, один из них должен сработать. В конце концов, если я до сих пор жив, то во мне что-то есть такое эдакое, n’est-ce pas? Должно выручить.

И как раз тогда, когда я вот так сидел на дереве и справлялся со своим мандражом, что-то там произошло. Я увидел, как ворон, до того болтавшийся высоко в небе, вдруг резко пошел вниз и исчез на некоторое время за вершинами. Он оставался невидимым довольно долго, и у меня снова начала было дрожать нижняя челюсть, но потом ворон торопливо взлетел над макушками деревьев и поднялся высоко в небо, очень высоко, так, что я иногда не мог различить, птица ли то, или какая-то точка или звездочка у меня в напряженном глазу. Когда же он снова спустился низко-низко, с разных сторон к нему начали подтягиваться его собратья, и я ничего не мог понять – что, у них сигнализация какая-то налажена, что ли? И о чем те сигналы? Почему трубят сбор, спросим себя прямо? Потом вороны исчезли под пологом леса все в том же месте, где крутились и сороки, и я понял, что не время задавать глупые вопросы, а время действовать.

Взволновался я ужасно, но сделал все путем, как будто галочкой по списку отмечал. Заметил ориентиры, по которым можно выйти на место посадки воронов – туда, кстати, подлетали все новые. Подвесил рюкзак на приметном дереве так, что ни с земли, ни с дерева до него ни одна сволочь не смогла бы добраться. Подхватил рогатину и лук и перескочил через ручей, даже не заметив, как я его перескочил.

След удалось взять довольно быстро, минут через двадцать, но потом я стал красться по тропе медленно-медленно, в стиле беременной черепахи. Ориентироваться тут было уже нетрудно: впереди собралось целое сорочье сообщество, эти вертлявые мерзавки сидели на ветках, перелетали с места на место и оглушительно стрекотали, как бабье в светском салоне. Они служили мне хорошую службу, но от их гвалта нервы были на пределе, вот-вот сорвутся с колка, и иногда хотелось внятно покрыть их матом. Но тут мне стало не до них.

Сначала я увидел большие ноги в рваных резиновых сапогах под нелепым углом поперек тропы. Потом и все тело. Капказ лежал на боку, а Nevermore и его друзья трудились над его физиономией. Глаза уже выклевали, и теперь долбили все остальное, что не было закрыто одеждой. При моем появлении они с недовольным курканьем взлетели и расселись по деревьям; сороки благоразумно, хоть и крикливо, потеснились.

Тупо, ничего не чувствуя, кроме огромного облегчения, словно мне у плахи прочли указ об отмене смертного приговора, я сделал несколько шагов и наклонился над трупом. Сердце мое молотило, как после бешеной атаки на ринге, и поначалу я ничего не мог понять. Вот лежит этот бандюга, и в боку у него торчит стрела. Почему в боку? Я ж отчетливо видел, как она воткнулась ему в зад. Вот и пятно кровавое на штанах, где ему и положено быть. Какие-то сверхидиотские объяснения промелькнули в голове, вроде того, что он мог вытащить стрелу и совершить самоубийство таким вот диким способом, воткнув ее себе в левый бок. То был явный, запредельный бред. Я наклонился, стараясь не видеть кровавого месива поклеванного лица. А ведь стрела-то определенно не моя: неоперенная, раза в три толще моей, и очень хорошо, чуть ли не на токарном станке, выточенная из доски. Не то, что мои березовые палочки-веточки. Из правого бока торчал другой ее конец, с широким стальным наконечником, не чета моим жестянкам.

Я торопливо оглянулся – не прилетит ли из кустов еще одна такая неоперенная штука, на этот раз по мою душу? Но тут же успокоился, потому как все сразу стало ясно, как Божий день.

Прямо рядом с тропой, близко друг от друга, росли две толстенные сестрички-сосны, а за ними был насторожен сибирский самострел. Теперь, правда, уже не насторожен, а разряжен. То была мощнейшая машина; на лук, наверно, пошла цельная молодая ель, а приклад был тщательно отполирован. К спусковому крючку прикреплена леса, сделанная, если я точно помнил дедовы рассказы, из лосиных сухожилий, только правильное ее название я забыл. Леса эта, натянутая поперек тропы, совершенно неразличима; какой-нибудь несчастный лось или медведь натыкается на нее, спускает курок и со страшной силой получает в бок здоровенный гарпун. Только в этот раз не повезло нашему урке. Скорее всего те, за кем он решил поохотиться, сами, что называется, не пальцем деланы и приготовили незваному гостю такой вот милый сюрприз. А может, они просто думают, что в этих глухих местах никто никогда не ходит, и захотели добыть мяса на котел. Темна вода во облацех. И нихто да не узнаи-ит, где моги-илка моя-а-а…

Вопли воронов и сорочий треск отвлекли меня от этих важных мыслей, и я принялся за дело. Подобрал карабин, потом обыскал карманы трупа, забрал деньги, свои и чужие, вполне приличную сумму – тут, наверно, были еще те, награбленные. Потом взял свой паспорт, компас, бинокль, снял с его руки свои часы, забрал ТТ, запасную обойму к нему, подсумок с остатком патронов к карабину, нож лесника, финку самого Капказа. В тайге все это – целое богатство, куда там Ротшильду. Была еще зажигалка, я почиркал, но бензин, видно, кончился. Вот почему последние два дня он не зажигал огня. Зажигалку я на всякий случай тоже взял. Сувенир будет. Нашлась еще справка из лагеря. Там была фамилия – я ее помню, но говорить не буду. Я оставил ее в кармане убитого, хотя вряд ли и карман, и справка долго уцелеют. Охотников разделать вонючий труп было достаточно. Вишь, раскаркались.

Я подобрал сидор со шмотками, еще раз все хорошенько осмотрел, не забыл ли чего. Но нет, не забыл. Отошел, сел под дерево, положил карабин на колени и, отмахиваясь от комаров, принялся прикидывать, как и что.

Первым делом хотелось посмаковать свободу, свободу от страха. Не надо больше ни прятаться от врага, ни гоняться за ним, ни мучиться – что с ним делать, или что он с тобой сделает, когда ты его догонишь. Это было даже веселее, чем ликование по поводу победы, хотя и оно заливало меня по самые ноздри.

Может быть, еще отраднее было, что мне так-таки и не пришлось никого убивать. В конце концов, что мы имеем? Обыкновенный несчастный случай на охоте, каких дюжина на день. Это если только из другого угла посмотреть, так получается Божья кара. Но это для тех, у кого спецоптика. Можно проще сказать – сколько веревочке ни виться… Особенно в тайге. Из тайги они вылезли, тайга их и забрала.

Правда, я так и не буду знать, могу я убить человека, даже такого, который тыщу раз заслужил казни. Про то, чтобы скормить его комарам, и то ничего не ясно. Пардон, но мне это знание, что петуху тросточка. Не знаю, и не больно нужно; без этого знания продернусь. Какие мои годы, успею еще. На свете вон сколько всего; всю жизнь щупай, не прощупаешь.

Чем дольше я обозревал свои победные трофеи, тем богаче они казались. Взять хотя бы такую простую мысль: ведь это я, тот самый я, который сидит тут живой на мягком мху и разводит мелкую философию, мог бы валяться сейчас вон там с этим дрекольем в боку. Я бы и удара, наверно, не почувствовал. Вот только что шел, молодой, красивый и здоровый, и вот меня нет, задули как слабенькую свечку, и никому это не интересно, кроме этих развеселых птичек. И у тех интерес чисто гастрономический. Мне теперь это дело надо до самой старости праздновать. Мне теперь много чего надо праздновать до самой старости. Если доживу, конечно, со своей-то придурью до этой самой старости.

Ладно, про все про это будет еще время подумать; может, до чего путного додумаюсь. А сейчас надо было обсосать ситуацию чисто практически. Возьмем хотя бы этих людей на хребте и их забавную привычку ставить на стратегически важных тропинках самострелы на мамонта. Я, прямо скажем, подозревал, что они из тех, кто сначала стреляет, а потом задает вопросы, а скорее всего и вопросов никаких не задает, им и так все ясно. Им не надо чужих глаз, они не выносят чужих глаз. Такие у них занятия и понятия, и пренебрегать этой их аллергией – значит вредить собственному здоровью.

Про тех людей, что остались сзади, на Большой Реке, я уже сказал все, что знал. Их я боялся чуть ли не больше этих двух, павших смертью сволочей на тропе в рай для сволочей. Там, в селе, мне пришлось бы доказывать, что я хороший, что я не грабитель и не убийца – ведь наверняка кто-нибудь видел меня с этими гадами. Видел и стукнул, куда следует. Такое время было.

Нет, я определенно не хотел видеть никаких людей – ни впереди, ни сзади, ни сбоку, ни сверху. Нужно время, чтобы отойти от смертного страха, расчистить в душе завалы злобы, ненависти и прочего дерьма, стать подобием себя самого – беззаботного, самонадеянного, безмозглого суперменистого щенка, каким я был всего пару недель тому назад. Люди меня не вылечат, а тайга может. Тут, если соображать головой двадцать четыре часа в сутки и не разевать варежку, можно и вылечиться, и себе кое-что доказать. Была такая потребность.

Короче, пойду-ка я своей дорогой – вдоль хреба на юг, на юг, пока не доберусь до истока какой-нибудь другой речки, а там сплавлюсь вниз – и домой, к маме.

Надо было идти. Я встал; не утерпел, пнул тело бывшего врага, бормоча все ту же эпитафию: “Закон – тайга, гад”. Вспомнилось, как я прикапывал белые косточки беглых бандитов, но тут уж дудки. Пусть меня отлучат от любой религии на выбор, закапывать эту падаль я не буду. В другой раз, как говорится. Вот останутся от него одни белые кости, буду как-нибудь проходить мимо, тогда я еще подумаю.

Я пошел искать свой рюкзак, а вороны благодарно зашевелились, закаркали. Давай-давай, братва. Ваша очередь санитарить.

***

К вечеру я уже был далеко-далеко, взобрался на кряж, с которого и ручей слабо просматривался. Очень резво шел, даже не шел, а просто меня несло на какой-то тугой эфирной волне. Меня несло, а я улыбался и даже скоро заметил, что иду и мурлычу. В горах я всегда мурлычу, и не один я. Это как-то связано с дыханием, то ли возбуждает, то ли успокаивает, не помню уже, а только иду и мурлычу всякую дребедень, про Любку сизую голубку, про это был не мой чемоданчик, а то был моей тещи чемоданчик, и только замолкаю, когда вокруг вырастает какой-нибудь уж очень просторный и прозрачный вид. И тогда я стою, гляжу растроганными глазами и запасаюсь любовью, скромностью и добротой.

Ночью все никак не мог заснуть, был какой-то расслабленный и вроде не в контакте с миром. Набреди на меня медведь, уделал бы меня, как Бог черепаху, со всем моим арсеналом. Одного отчетливо хотелось – чтобы старина Nevermore ко мне присоединился. С ним как-то веселее cуществовать.

И знаете что? На следующее утро я еще не проснулся, а уже слышу его дронканье с французским прононсом, и опять я заулыбался. Мы с ним славно побродили еще с месяц, хотя было всякое, и погода тоже заколобродила. Под конец я его даже немного приручил, он у меня чуть не с рук ел, пока одна сволочь его не застрелила. Ни за что, ни про что; за просто так.

Очень я взбесился, чуть тому охламону всю промежность не отбил. Горько было спутника терять. Потом вспомнил, что едва жизнь не потерял, и поуспокоился, и вроде ничего, можно жить. И покрался дальше, с тихой песней по краешку.



И мораль вывел: что, мол, наша жизнь? Жуть в полосочку, вот и вся мораль.

---------- Добавлено в 23:39 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:16 ----------

От автора


Когда «Закон – тайга» вышла первым изданием, читатели, если что и спрашивали, то чаще всего задавали самый что ни на есть наивный вопрос: «Неужели это все правда? Прямо так все и было?» Я изворачивался, как мог, но моей младшей сестре удалось это лучше моего. Ее сынишка тоже приставал к ней с вопросом: «Неужели Uncle взаправду кого-то там убил в тайге?» На это сестра ответила, не моргнув глазом: «Ну что ты, детка. Никого дядя не убивал; в книжке про это ничего нет». И, без паузы: «В книжках вообще все не так». Сестра у меня вообще из породы тихих юмористов, но тут она попала в точку: в книжках действительно все не так, как в жизни.Ах, если бы все было вот так просто: слева книжки, справа жизнь, и плети себе в книжках все, что в голову взбредет. Многие, между прочим, так и делают. Пишут про нашествие миллионов кур на русский город с небывалым названием; или про превращение людей в насекомых – или в тех же кур, кой их черт разберет. Еще ходят слухи про какое-то голубое сало, хотя я точно знаю, что сало белое, а когда стареет, то желтеет. А то вот есть еще мильон авторов (назвать их писателями язык не поворачивается), в основном с англо-саксонскими фамилиями, что пачками выдают бесконечные саги про приключения в воображаемых мирах, которых никогда не было и – главное – никогда не может быть.Может, все это и нужно, если считается высокой литературой и печатается в высокочтимых литературных журналах либо продается миллионами экземпляров как ходовой коммерческий продукт. Только у меня к этому отношение, как у Вовочки из анекдота: «Марь Пална, мне бы ваши заботы!»
Мне чего хочется, что толкает к столу, отчего пальцы тянутся к перу, перо к бумаге? Мне бы в себе, в своем собственном, горбом добытом опыте разобраться, без куриных нашествий, трансфигураций, сальностей и фантазмов. Да еще попробуй изложить это так, чтоб другим людям было внятно и занятно. А других забот, манифестов и кредо у меня, собственно, и нет. За глаза этих двух хватает.Художественная проза по-английски называется fiction, то есть, грубо говоря, фикция, выдумка, и в этом есть доля истины. Никто не выдает, скажем, протоколы допросов за полицейский роман; в романе без выдумки, как без рук – не говоря про компрессию опыта, замедление времени повествования и прочие писательские штучки.
Но есть такой разряд читателей (и писателей!), которым голая «фикция», выдумка просто неинтересна. Читать целиком выдуманную прозу – все равно, что пить разбавленное пиво: ведь выдумку надо из какого-то пальца высосать, и высасывают ее из других книжек, откуда ж еще? И это сразу чувствуется.Конечно, можно сесть с утречка пораньше и написать «Сны Чанга», ничего подобного этим снам не испытав, но для этого нужна самая малость – быть Ив. Буниным. А если ты не Ив. Бунин, то и получается разведенное пиво – миллионы кур, насекомых, голубое сало, рубки на мечах в заоблачных мирах и прочая нечитабельность. Или еще, пожалуй, глупее: у одной нашей известнейшей писательницы, Виктории Т., Брежнев стреляет уток из крупнокалиберного пулемета. Ну, если ты пулемет знаешь по кино, если ты не в теме, так и не тронь ее, зачем вот так врать на смех тем же курам?Ясное дело, моя главная тема – человек в дикой природе, и уж будьте уверены – эту самую дикую природу я знаю, как облупленную; во всех местах, описанных в предлагаемых былях, я побывал за десятки лет бродячей жизни; приключения, описанные здесь, на самом деле имели, как говорится, место – хотя зачастую не в том порядке, не с тем составом действующих лиц и не совсем в том ландшафте, что в моих текстах. Эти вещи почти всегда перетасованы, я тут во всю пользуюсь своим правом на выдумку, все лишнее безжалостно иссекаю – а зачем? А затем, чтобы читателю было внятно и занятно; излагать же все буквально «как дело было» -- скучища. «Как дело было» зарегистрировано в бесконечных дневниках, что я вел в походах, но они – просто подпорки для памяти; отчет о проделанной работе, так сказать. Кстати, некоторые из этих «отчетов», литературно обработанных (по-английски это называется travelogue), я опубликовал, большей частью именно по-английски в разных более или менее глянцевых журналах, но это совсем не то: travelogues – особь статья, а рассказы-были – особь статья. Хотя, не скрою, иногда трудно решить, в какую категорию отнести тот или иной рассказ (в обыденном, не профессиональном смысле слова «рассказ»).
Рассказы-были мне, честно сказать, дороже, и причина тому простая, хотя совсем уж простой можно назвать ее только сглупа. Дело вот в чем. Когда садишься писать, то примерно знаешь, о чем будет разговор – что-то давит, и с этим надо разобраться. И вот пишешь, пишешь – и в конце узнаешь что-то от самого себя (от кого ж еще – если исключить Провидение?) о самом себе и о жизни вообще. Нечто такое, чего не знал, когда садился за это занятие. Это всегда внове и всегда удивительно. Ну и, конечно, надежда тешит, что кто-то на другом конце цепочки тоже чего-то такое узнает и скажет про себя: Ага, вот оно как! – или другие такие слова.
Хотя, конечно, реально говоримые слова и отзывы бывают на удивление разнообразны. Одна милейшая дама специально позвонила, чтобы сделать комплимент насчет того, как у меня здорово описана «технология добычи пищи в условиях тайги» (ее буквальные слова). Конечно, книжка не совсем про это, и даже совсем не про это, но как об этом говорить?
Другой юноша лет сорока, художник, все допытывался, что могут значить слова «Ни хрена себе змеиный супчик...» в конце рассказа «Змеиный супчик», и как это объяснить, если я сам не знаю? Ну просто сказалось так; оно так на самом деле было – а почему было, черт его знает. Тот, кто бывал в передрягах, подобных тут описанным, прекрасно понимает, что иногда от потрясений еще и не такие слова выскакивают, и если все объяснять, это ж опухнуть можно.
Тут я подхожу к самому, пожалуй, важному пункту – для кого это писано. Отвечаю коротко: для тех, кто ПОНИМАЕТ; а понимает лучше всего тот, кто там был (хотя полезно иметь в виду и другое: кто не был, будет; кто был, не забудет). Следующий вопрос: где это – «там»? Отвечаю конкретно: там, где ты был счастлив, или что-то вроде того. Я лично бывал счастлив в горах, на разных высотах; в уральской и сибирской тайге; в тундре; в пустынях и полупустынях; в камышовых джунглях Приаралья; среди среднерусских пейзажей; на морях, реках, озерах и даже водохранилищах; в степях; а если поднатужусь, то еще что-нибудь вспомню.
Согласен, не все такие места похожи на райские кущи, а иногда вовсе не похожи. Скажем, если плывешь по сибирской реке месяц, и каждый божий день тебя полощет дождь и жрут комары и гнус (см. «Охота на Пелыме»). Но тут, как еще Цицерон сказал, suum cuique. Каждому свое. Кто жирует в гостиницах и на пляжах; кто собирает спичечные коробки и тем премного счастлив. А вот другим подавай простор, безлюдье, и чтоб можно было завалиться на спину и орать в небо: «Да здравствует свобода!» Последнее, конечно, было особенно актуально в советский период моей и многих прочих жизни (я об этом целый роман написал, называется «Соло на Арале»). Но если честно, это бесценно всегда и везде. Свобода, она и в Сибири свобода – если не от чего другого, так хоть от жены, от начальства, от наступившего ныне повального жлобства, крысиных гонок и прочих прелестей цивилизации. Хоть месяц, хоть пара недель, но они – наши, и нас, охотников до этого дела – миллионы. Эскейписты? Ну конечно мы эскейписты. Только скажите вы мне, кто из вас не эскейпист – или не хотел бы им стать.
Еще тема: литературное родство. Куда меня только ни записывали. Один американский журналист нашел сходство аж со Стивеном Кингом. Он дал мне роман этого самого Кинга, я прочитал страниц пятьдесят и вернул – зевота одолела; скуловорот какой-то. Извините меня, любители Кинга, но это – чтиво именно на любителя, и меня там рядом не стояло.
Говорят про Джека Лондона. Тут ничего не скажешь, Джек Лондон – часть русской культуры, непременный элемент в составе крови любого грамотного по-русски человека, имеющего вкус к этим вещам.
Но он же, этот грамотный, назовет вам десятки имен россиян, писавших про это много лучше и гораздо нам ближе, начиная хоть с героев-скитальцев Пушкина да Лермонтова, с Сергея Тимофеевича Аксакова, тургеневских «Записок охотника», толстовских «Казаков», чеховской «Степи», а уж если брать кого поменьше калибром, там счет идет на дюжины – Эртель, Левитов, Дриянский, Мамин-Сибиряк, Арсеньев, Черкасов, да мало ли. Почитай, всякий россиянин из мастеров пера оставил нам что-то про природу и человека в ней.
Позже были Пришвин, Соколов-Микитов, Паустовский, «деревенщики» – Шукшин, Астафьев, Абрамов. Но эти – писатели универсальные, они могли писать, и писали, обо всем, что трогает человеческую душу. Не говоря уж об их масштабе. К ним можно тянуться, как к звездам – занятие столь же полезное, сколь и безнадежное, и поминать свое имя в этом ряду было бы с моей стороны безмозглой наглостью.
Но есть писатели одной темы, и именно той, моей темы. Таким был, скажем, Олег Куваев, певец «бродячего народа» и к тому же современник. Я счастлив тем, что году в 74-м переводил на английский куски из его «Территории». Вот с ним рядом мне уютно, хотя я никакой не геолог, а просто, как говориться, погулять вышел. Книжки Олега, правда, не переиздают, но я знаю множество мужиков, берегущих еще с тех времен и «Территорию», и «Дневник прибрежного плавания», и иное прочее. Эти мои были – тоже для них.
Ну и последнее – о двуязычии, об этом тоже иногда спрашивают, потому как «Закон – тайга» первоначально появилась одновременно по-русски и по-английски, а рассказы то на одном из этих языков, то на обоих. Тут ничего хитрого, просто так исторически получилось. Дневники я всегда, чуть ли не с тринадцати лет, писал по-английски, чтоб никто в них нос не совал, а стихи – по-русски и по-английски, немного по-немецки. Когда безвременно закончилась моя академическая карьера, я много лет добывал хлеб насущный переводами на английский для дюжины издательств; переводил стихи, прозу, научные тексты – в общем, много чего. А потом еще десять лет был главным редактором Moscow News и всегда много писал о текущих событиях, почти все по-английски. Спрашивать, на каком языке первоначально написан тот или иной рассказ, бесполезно, потому как я честно не помню, черновиков не храню, а в процессе писания часто перескакиваю с языка на язык. В голове начинает вертеться фраза, и она задает ритм и вообще текстуру более или менее крупного куска. Тут уж сам язык тебя тащит. В конце, конечно, отделываю два варианта – отдельно русский, отдельно английский – стираю швы между разноязычными кусками.
Вот примерно и все.
Москва,Август 211 Сергей Рой

Maxwell
19.08.2013, 08:18
Главу 1 осилил :0702::0123:

Belsa
19.08.2013, 09:54
Бомбовский рассказ.Прочитал на одном дыхании

als6080
19.08.2013, 11:52
Бомбовский рассказ.Прочитал на одном дыхании
Ещё рассказы автора интересуют?

Maxwell
19.08.2013, 11:58
als6080, конечно, я остальное позже почитаю. Может лучше по главам выкладывать?