Показано с 1 по 10 из 10

Тема: Охотничьи рассказы М.Коломыйченко

Древовидный режим

  1. #5
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    И мы шли по этому прохладному ковру чистяка, искрящегося солнечными цветами! И одухотворённее лиц трудно было найти! Счастье есть, уважаемый Читатель! Я подозреваю, что оно связано с чистым местом, куда всегда стремится душа.
    И вот уже через неделю и гнёзда, и птицы становились недоступными для нас. Всё покрывалось тёмно-зелёным дубовым листом. Лес бережно прятал своих обитателей.
    И мы уже были у подножия горы на восточном её склоне, у камышитового завода. Весь Старый город, как на ладони, лежал перед глазами. Северский Донец разливался к самой железной дороге, окружённый уже зеленеющим болотом. И уже совсем другие птицы становились объектами нашей фотоохоты.
    Камыш покрывал громадные просторы и, входя в него, мы боялись заблудиться. Горизонт опускался. И только мать-меловая гора заботливо следила за нами, и указывала нам путь. Только её седая шапка на фоне неба была видна сквозь качающиеся султанчики камыша …
    И тут нам везло! За всю жизнь никогда после я не находил гнезда большой выпи. А тогда, почти в самом городе, в болоте, окружённом со всех сторон людскими поселениями, мы нашли сразу два гнезда этой великолепной, редчайшей птицы, цвета окружающего её камыша и формами, не похожими ни на какие жилища других болотных птиц. Звук её голоса напоминал какой-то глухой шаманский стон, монотонно раздававшийся в вечерних сумерках и превращающий любое болото в загадочное место, наполненное мистикой и романтикой.
    И, наконец, мы выбирались из непроходимых тугаев на простор Северского Донца, где гнёзда лысух с яйцами в точечном крапе представали нам. Тяжёлые крякухи, пугая нас, выпархивали прямо из-под ног. И каждый раз, нагибаясь, мы находили гору яиц, покрытую пухом из хлупи хозяйки.
    Изящный чибис реял над нами, издавая своими крыльями тот неподражаемый звук, принадлежащий только ему. И на отмели, среди паводкового мусора, морёных веточек, мы находили его гнездо, нагнувшись и всматриваясь в каждый сантиметр излучины реки. И кладка из четырёх, ладно сомкнутых, яиц, наконец, являлась нашему взору. Но стоило разогнуться, отойти в сторону, и ты, не приметив место, опять не находил его глазами. Настолько яйцо чибиса, по окраске, по пятнышкам, приноровлено к фактуре водного мусора. Яйца – крупные, грушевидные, цвета тёмного кофе с крупными чёрными пятнами.
    Такая же история, только ещё более сложная, происходила с кладкой малого зуйка. Тот выбирал себе для гнезда не паводковый мусор, а сухие песчаные места с отмытыми камушками. Волнуясь, быстро перебирая ножками, выдавая свою азбуку Морзе, он, как будто, тёк по берегу, явно указывая, что именно на этом повороте реки у него гнездо, заставлял нас, буквально, на четвереньках исследовать каждый песчаный наплыв. И уж яйцо малого зуйка по цвету было, точно, просто речным камешком. И то удивление и восторг наш видела матушка-меловая гора, когда, в ребусе шершавых камешков, глаз, наконец, натыкался на глянцевую поверхность яичка малого зуйка!
    Вершина меловой горы опять была над нами в тех зарослях камышитового завода. Хранила, берегла нас гора…
    А после жары мерно текущего лета, когда сентябрьский утренний холод уже опускался к подножию горы, и огненно-рыжая шапка дубового леса уже светилась над городом, всё тише и тише становился наш городской лес. Затихало и болото камышитового завода. И только синекрылые сойки своим радостным воплем возвещали о великом урожае жёлудя, что дали разлапистые дубы.
    И вот уже первый утренний мороз покрыл инеем резной дубовый лист на земле. И отовсюду, со всех сторон, окраин начинали тянуться к нему стайки моих сверстников-птицеловов. Со стороны Савино, Старого города, дальней Жилой шли по два-три человека, обвешанные тайниками, лучками, кулёмами, изготовленными исключительно собственноручно и ставшими для многих из них первыми уроками мужского ремесла. Для этого из школьных линеек делались челноки и плелись сети, воспитывавшие усердие и волю. Не составляло потом труда этим мальчишкам сделать вентерь или лихо выкрутить запутавшуюся в сети рыбину, одним им понятным, уже отточенным, способом.
    И разбивались до свету, в сером утреннем неуютстве, точкu под меловой горой. Расправлялись сети, высыпалась подкормка. Ставились клетушки с манными, уже испробованными, птицами, обсидевшимися, ставшими уже ручными, в домах у ребят. Занимались позиции в зaсидках, куда тянулись верёвки, приводившие снасть в действие.
    И постепенно меловые отвалы из серых становились розовыми, превращаясь в громадные куски пастилы. Метаморфозы солнечного света!
    Первыми оживлялись самые лучшие из подсадных птиц, которые больше всего ценились молодыми охотниками. Они призывно начинали откликаться на ещё не слышимые человечьему уху голоса высоко пролетающих маленьких пилигримов, диких своих собратьев. И вот уже с самых верхних ярусов меловой горы, перепархивая, спускалась стая щеглов-гренадёров, на глазах у всей нашей команды, к какому-то хозяину точкa, счастливо расположенному в тот день на пути этих птиц. И бежит он уже к своей снасти и прижимает её края к земле, и, бывает что, споткнувшись, покатившись по земле, на четвереньках достигнув края сети, падает на неё, боясь упустить свою желанную добычу. И потом – нежно и бережно, с дрожью и придыханием, вытаскивает щеглов, для него – этих райских птиц, и никак не меньше!
    И тут же рядом – не идёт охота у двух Савинских мальчишек. И всё, вроде, правильно они сделали: и пришли к нужному часу, не доспав, и затемно залезли в свои скрадочки в меловых валунах, и птицы, и подкормка – всё было разложено вовремя и по своим местам. Но не пошла охота! Отвернулось счастье! И горе, и уныние на их лицах, видевших, как соседи счастливо собираются с клетками, наполненными свеженькими, этого года, желтопузыми овсянками, красногрудыми конопухами, нарядными щеглами. И ждут они дома, с надеждой, следующего утра. И уже всё у них собрано, всё подготовлено. И мечтают они, что в их клетках, зимой, может, будет жить лично ими пойманный снегирь, а то и щур, или клёст, о коем они уже прочитали в книжках у Бёме.
    И тут тоже – страсть, коллекция, книги! Они уже ведут пацанов в мир, который разворачивается к ним новыми и новыми сторонами. И весело уже жить таким человечкам! Всё они стерпят, через всё пройдут! У них уже есть свой интерес, свой щит, свой тыл, своя тихая заводь! Душа удивлена и открыта этому миру. Блажен нищий духом!
    И эти двое мальчишек-птицеловов, и мы – обладатели нашей коллекции,– уже спозаранку мчались к зелёному живому чуду под нашей меловой горой, когда ещё редкий прохожий шёл на утреннюю смену по ещё пустынной улице Моего Города. Душа была жива, а, значит, нища, и мы её жадно наполняли.

    Степь
    Отец был родом из Новооскольского района. Я изредка видел деда, приезжавшего оттуда в Белгород. Дед был в простецком полосатом костюме, похожем больше на пижаму. Приезжал ненадолго, по делам, покупал что-то по столярке. Из его сумки вечно торчали какие-то стамески, рубанки. Куда он их увозил, в какие края – было мне неизвестно. До его села было сто двадцать километров. И первый раз я попал туда удивительным, по тем временам, образом. Мы эту сотню километров пролетели на самолёте АН-2. Стояло их, для меня громадных двукрылых машин, восемь штук в ряд, возле какой-то будки с кассой на бескрайнем поле с грунтовкой для взлёта. Помню грохот моторов и ту силу, которая вмиг показала нам весь наш город.
    Через час мы уже ехали на полуторке с деревянной кабиной в деревню, где родились все отцовы родичи. Совсем другие открылись моему глазу места. Степь, лежавшая между пологих холмов, только изредка впускала в себя буерачный лесок или станичку деревьев. И, свернув с разбитого тракта на Бирюч, мы попали в ещё более степные, безлесые места. Отец сказал: «Ну, вот и приехали». Я, оглянувшись, не понял, что он имел в виду. Только из-за горизонта виднелись кроны деревьев, оттеняя маленькую незаметную складочку земли. Заехали в неё, и передо мной вдруг развернулся целый мир. Те деревья оказались тополями в два обхвата. Высоты они были неимоверной. Собой они укрывали и сельский пруд, и две улицы домов, окружавших его. И, как многим из людей, попервах место показалось чужим и неуютным.
    Вышел дед – с красным от солнца лицом, с блестящей серебряной щетиной, смеющимися и, действительно, счастливыми глазами. Дед был так рад! Кто бы ни приезжал потом со мной – дед всегда так же был искренне рад. Он привык и любил, чтоб пошумнее был его дом. Он прошёл всю финскую, всю отечественную. И после войны деда ещё два года не отпускали из армии. Он изредка наведывался на неделю домой, отмечая, что предыдущий приезд был не напрасен, и в доме уже появился новый ребёнок.
    Сколько военных случаев дед ведал нам! Каким многоопытным и добрым человеком был Платон Васильевич, пройдя через две войны, набираясь ума в науке – как, по возможности, избежать смерти. И как дед отличался от того скованного, немногословного человека, который приезжал к нам в Белгород, стесняя, как ему казалось, нас, в наших коммуналках, и того вольного, с обветренным загорелым лицом, свободного крестьянина... Здесь он знал каждого. И его знали за пятьдесят километров – это уж точно!
    Каждый деревенский труд был знаком деду. Весь круговорот сельской жизни был прощупан смолоду его большими лопатистыми руками. И не утруждались бы Вы, мой дорогой Читатель, придумать дeла, что не смогли бы сотворить эти руки! Отбить косу, вставить раму в дом, сделать телегу и, тут же, колесо к ней, смастерить улик для пчёл, поймав рой, отсадить его в погреб и для этого за ночь сделать им новое жильё… Сварить самогона из бурака – такой мягкости и духа, не подпалив свёклу и взявши только вершок бражки – чтоб без дурного запаха… Или заметить, что у моего сандаля болтается лямка, тут же, кольнув два раза шилом, поставить его – уже в полном ажуре – на крыльцо… И уже – рубанок в дедовых руках-лопатах! Не было им днём роздыху! А я ту лямку неделю прятал в подошву и думал: только в городе есть какой-то сапожник, который мне когда-то её и наладит. Сразу после этого сандаля очень я зауважал деда Платона.
    Лучший сад в Ямках был у деда. Только у него было десять отборных сортов яблонь, крупная малина. Дед мог, играючи, сделать прививку на любой яблоне или груше, знал время и стoящие для этого сортa.
    Он вёл какую-то особую породу гусей. Их рельефная хлупь, особенно у гусаков, касалась почти земли. А к вожаку стаи страшно было и подходить! Ростом он был с нас, тогдашних! И зимой под кроватями у деда тихо, смиренно сидели в ладных ящиках на яйцах – с дедов кулак,– гусыни, с красивыми умными, тёмно-карими спокойными глазами. Они были как благородные заколдованные сказочные мадонны, попавшие в неволю. Они знали, что их никто не тронет, что они выполняют великую миссию. И люди тут им – первые помощники. И бабка Ксения, как неутомимый страж, берегла их покой от нас, обормотов, очарованно вылупившихся на этих примадонн, подняв оборку деревенской кровати. Сошедшая с кладки гусыня, обидевшись, могла и не возвратиться…
    Край был пшеничным. И зерно золотыми барханами лежало в августе на токах. Всё кружилось вокруг этой пшеницы. И я, уже осмотревшись, пообвыкнув, познакомившись с обитателями Ямок моих лет, наблюдал вместе с ними, как возвращаются с тока, с конюшни, с овчарни родители. Возвращался и мой дед с мельницы, чуть подшофе, в том же пиджаке, что и был в городе, только уже изрядно помятом и пропитанном мукой. Весёлый, раздававший всем малым конфеты с самого начала села. И это не был конец его рабочего дня – он только шёл управляться со своим хозяйством. И так каждый день! И уже рано утром мы не могли найти деда в доме. Платон Васильевич был уже на работе. И деревенские, и я, городской, уже втягивались в этот круговорот быта. Выпадать из него было нельзя, потому что стыдно: дед работает, а я что – хуже?!
    И мы несли вечером в мешках свёклу в погреба, косили, становились подпасками. Монотонно, по расписанию деревенской жизни, утром, в обед и вечером стадо коров заполняло деревню своими запахами, звуками, оставляя лепёшки в золоте клубящейся пыли нашей улицы. В каждом дворе была корова, а то и две. И до сих пор слово «пастух» – этакий весельчак с кнутом на шее и с дудочкой,– не вяжется с тем, детским моим, опытом. Корова – это милое, пахнущее молоком, тёплое существо с бурдюком молока между ног, оказалась, на редкость проворным и бестолковым существом в поле. И без собаки пасти коров – дело тягостное и затратное для ног. И когда в обеденный пал вновь приходилось бежать к уже подмеченной бестолковой коровке, то уже было делом чести – перепоясать кнутом эту мать-кормилицу, возвращая её в гурт. И день, когда я с дедом должен был выходить пасти сельское стадо, был для меня выкинутым из жизни.
    Но многие из этих сельских трудов оказывались удивительно приятными. Разве не чудо – после сенокоса ехать с дедом, чуть колыхаясь, на телеге с сеном, стянутого ремнями в высоченную перину! Плыть в сухой пряности разнотравья, сверху рассматривать лошадиную упряжь и угадывать местечки, куда обязательно надо попасть…
    Или месить глину на лошадях для обмазывания дома?! Её горой высыпали прямо на дороге возле нового дубового дома, оббитого дранью. Подвозилась вода в деревянных бочках, поивших бригады в полях. Глина размачивалась, в неё добавлялась солома. И тут уж – как без нас? Мы на лошадях, прямо с сельской конюшни, мчались к этой размоченной громадной лепёшке глины, заходили в круг, и, подгоняемые покрикивающими мужиками, лошади начинали месить эту глину. А мы, подёргивая уздечками, не давали им выйти из того круга.
    А потом было купание лошадей! Плыть на громадной невесомой лошади по речной глади было до щекотки приятно, удивительно и весело. Белая глина сползала и с наших, и с лошадиных боков – медузами уходя в воду. И назад в конюшню! Опять с гиканьем!
    После купания свежие, чистые лошади, знавшие, что их сейчас будут кормить, мчались по улицам села! И наша радость передавалась всем – тополям в блестящих клейких листьях, лошадям, женщинам, что, сторонясь, шутливо ворча, улыбаясь, гордо смотрели на нас, а мы, наперегонки, обхвативши своими загорелыми ногами мокрые лошадиные бока, неслись по уже родной своей улице. И ничего, что наутро ныл кобчик, болели икры, никогда не знавшие такой работы. И до обеда наши кавалеристские походки были предметом добрых насмешек прошедших через это деревенских…
    И ночью лошади не давали нам покоя! Иногда выпадало счастье – увести лошадей из конюшни, надев на их головы уздечки. В темноте, привычно доверяя, с краю залезть им в рот, не боясь за пальцы, – вставить удила и, тихо оглаживая, подальше отвести от конюшни. Взобраться с какого-нибудь база на холку и, ударив по бокам, понестись, вдогонку всей честной компании, на улицу другого села. А это иногда – двадцать километров в один конец! Под луной! В спелом степном запахе убранного летнего жнивья, перемешанного с цикадами!
    Помчаться среди шапок подсолнухов, фосфоресцирующих ночью и пахнущих своим. Они, как бабы – с большими наклонёнными головами в жёлтых платках,– монументально стояли возле дороги. И потом, спустя много лет, именно через эти воспоминания, Ван Гог стал близок и понятен сразу. Так же было и с художником Климтом. И я испытал, именно тогда, этот восторг перед ночным подсолнухом, источающим своими мощными быльями аромат такой силы и своеобычности! И ещё тогда я подходил и с удивлением видел, как он сложно и мощно задуман – с его сотами на сковороде семян, обрамлённых жёлтыми ветреными листиками, так не вязавшихся с его крепостью и пахнувших совсем по-другому – легковесно, совсем уже по-женски. И ничего б мне не сказал тот запах о нём.
    Улица – это гуляние, это знакомства. Мы сопровождали наших, уже взрослых, друзей, как их адъютанты, стыдливо смотрели, держа поводья. Наблюдали, как они хохочут, петушатся, красуются, и совсем становятся непохожими на тех Ванек, Петек, которые ещё днём вместе с нами купали коней. Волосы их были вымыты, причёсаны. И уже были брюки клёш! И модная тогда цветная рубаха с персидским мотивом была на многих! И пахло от нас лошадьми! И песня была под гитару про трёх ковбоев! И сейчас трепыхнётся душа, увидев лошадь. И понятны чувства цыган. И ближе становится Пушкин – с его путешествиями по всей России в лошадиной упряжке. И ближе становится Коля Ростов – офицер, кавалерист, охотник. Культура лошади, Читатель,– это отдельная тема для России, да и для всего человечества. И тут опять: чего не знаешь, того – не любишь! Только свой опыт помогает нам понять других, дорисовать картины, которые обозначены только в двух штрихах – писателем ли, художником. И всё идёт в голову легче, когда всё это, хоть немножко, было примерено на себя…
    А днём мы жадно искали новых впечатлений. Сосуд был пуст и требовал наполнения. Что там, за колхозным садом, обрамлённым, как кипарисом, пирамидальным тополем? И такой Палестиной, такой Италией виделся мне тот сад! Что за птицы водятся в этом крае? И как быстро возможность открытия чего-то нового захватывает юные сердца! И вот уже деревенские – в кирзовых тапках, и городской – в зашитом дедом штиблете, продвигались в местечко Качурмага. Оно было последним, до чего мог дотягиваться их глаз, из того их степного села.
    И вот уже перед нами родник, окружённый мать-и-мачехой, в той, казалось, недосягаемой Качурмажке, среди тех же тополей, уже сбросивших пух. И птица – незнакомая мне, невероятной голубой расцветки,– влетела в их крону. И не было на свете птицы красивее, чем только что увиденная. И глаз мой ещё не остыл, но тут меня охолонул Сашка Швабрин, сплюнув, он пренебрежительно сказал: «Да это же вонючка!». «Как вонючка?! Почему?!» – изумился я. Назвать эту красавицу, царицу птичьего царства местным именем так тривиально, так приземлённо! И худющий древолаз Сашка, подойдя к тополю и покружив вокруг него, нашёл дупло, поскрёб по коре, и мы услышали шипящий щебет птенцов этой птицы.
    Это была сизоворонка. И для деревенских мальчишек она оказалась птицей нередкой, и даже очень, среди них, неуважаемой. Найти её жилище не составляло труда даже в самом селе. Такое дупло с гнёздом сизоворонки было рядом с нашими деревенскими мостками, с которых мы ныряли. А я об этом даже не догадывался. Мягкотелый старый тополь, где он был, – там и давал в те далёкие времена ей пристанище. Но залезть рукой в дупло сизоворонки мешало зловоние, и даже привычный нос деревенского жителя брезгливо морщился, и заставлял хозяина ретироваться. А для меня это было открытием. И уже его хватило бы, чтобы этот день запомнился на всю жизнь.
    А день только начинался. И вспомнили мои деревенские спутники слово «Западнoе» – самый большой ближайший лес, о котором знали они. Западнoе, скорее всего, было названо ямскими людьми, потому что находилось это место строго на западе от Ямок. Это была двухкилометровая балочка, заполненная кустарниковым лесом, состоящим, в основном, из боярышника, черёмухи и орешника. Типичный буерачный лесок с двумя родниками в самых нижних его пределах.
    Была макушка лета. И сколько же мы нашли разных птиц в этом маленьком, залитом солнцем, леске! Гнёзда пустельг, гнёзда ушастых сов, раз за разом, представлялись перед нами. Птенцы, покрытые белым пухом, как живые игрушки, лупились на нас из старых сорочьих гнёзд. И сова, и пустельга всегда используют возможность поселиться в этом уютном, основательном сооружении. И каждый раз, увидев большой сорочий, видный издалека, шар из веток, мы знали, что в нём обязательно будет какая-то жизнь. Так густо и полно было везде! Гнёзда горлиц, собранные небрежно тут же из нескольких веточек, просвечивались снизу, и мы могли в этом мелколесье, с земли нагнув ветку, дотронуться до двух светящихся яичек. Такие же неосновательные гнёзда витютней с мешковатыми птенцами были в окружении гроздей спелой черемухи.
    С опушек было видно, как реют над степным простором луни – тонкие, изящные хищники,– только изредка перебиравшие воздух крылом. Найти их гнездо в этих необозримых степях – казалось, просто, фантастикой! И мы это смогли сделать только много времени спустя. А пока мы, заворожено и неотрывно, смотрели на этих седых птиц с чёрными концами крыльев, неустанно плывущих в своей охоте над степью.
    Всю дорогу нас сопровождало журчание ещё одних неизвестных аристократов неба. Глядя на их тёмные силуэты в небе, мы вдруг, под каким-то углом, замечали, что в этой птице есть все цвета радуги. И думалось – это игра солнца! Ну не может быть, чтобы такой попугай долетел до наших краёв?! Вновь мы уже увидели этих птиц в компании роящихся над обрывом береговушек. Лес позволил подойти вплотную и, сквозь листву деревьев, увидеть их в трёх метрах на сухих ветвях старой груши. Окраска поразила нас! Это была Африка! Южная Америка!
    Первенство небесно-голубой сизоворонки пошатнулось! Как эта птица могла попасть к нам?! Это была золотистая щурка. Я видел её на картинках в книжках Брема, но и предполагать не мог, что вскоре буду не только видеть эту птицу, но и наблюдать, как она залетает в леток норы на глиняном отвале возле леса в моей степи! Её клюв был наполнен какими-то насекомыми, и вылетала она из норы уже без них. Значит, в гнёздах у этих птиц уже росли такие же небожители! И, оказывается, были они моими земляками! И, как в залах картинных галерей, мы все притихали, а нам всё являлись и являлись новые и новые степные шедевры!
    Голод – не тётка! Это правда! И чёрная черёмуха безостановочно, до оскомы, наполняла наши животы. Никто утром и не подумал, что Качурмага будет только началом нашего дня. А день тот оказался как год! Кто-то и за год не увидит того, что явилось нашим глазам. Кто? Где? Когда бы мне предоставил такой опыт?! И это всё дало мне степное село Ямки, затерянное в степных местах моего края, идущих до самого Ставрополья!
    …Только в вечерних сумерках пред нами снова предстала наша родная деревня. И молнии-тушканчики, никогда не дававшие себя рассмотреть, нет-нет, да и мелькали перед нами. Где ты, тушканчик? В самых заповедных кусочках земли моей нет тебя теперь! Сколько радости потеряла земля, утратив тебя…

    ---------- Добавлено в 13:46 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:42 ----------

    СЕРАЯ КУРОПАТКА
    Поздняя осень. Ноябрь. Мы переходим из отъёма в отъём. И по краям курских дубнячков, в кустах тёрна, надеемся ещё раз увидеть работу собак по вальдшнепу. Как забирает эта птица! Глаза снова и снова хотят видеть белый мрамор наших пойнтеров через голубое марево мокрых веток тёрна с редкой монетой медного листа. Впереди развалился широченный лог с входящими в него рукавами пологих балок. По дну ручей образовал болото, лентой уходящее пока видит глаз. Всё это жёлтое, соломенное, окружено изумрудом озимых. Последнее, что напоминает о лете.
    Ветер на нас. На границе оврага и озимых Дон заволновался. Работа следовая, суетная - скучная. Стойка. Смотрит на лог. Поспешаем. Опередившая нас молодая сука Вадима стала, но тут же сунулась в куст пижмы. И звук - как будто кто приблизил и сразу удалил тусуемую колоду новых карт или пролистал том, быстро и нервно ища нужную страницу. Быстрое и упругое «листание» крыльев этих птиц бередит душу охотника. Даже когда поднимается одна птица, звук густой и не теряющий своего бодрящего свойства. Приятный и волнующий! Взлёт каждой птицы в памяти охотника на своём месте: нежный вспорх с причитанием - перепела, бекаса - с причмоком вытаскивания сапога из засосавшей его грязи, всплеск-подъём с последним ударом крыла об воду - кряквы… И конечно, шумный лепет новых карточных колод-крыльев этой чудесной птицы! Стая серых куропаток ушла метров за триста и затерялась в умбрах овражистых наших мест. Всё. Это начало охоты, правильной, моей охоты…
    Вся птица спелая, через два-три подъёма она разобьётся по всей этой долине, и искать её по одиночке будет крайне интересно. Двадцать пять голов уже взрослых птиц с выработанной тактикой затаивания. Они все могли сесть в одном месте. Могли разбиться на мелкие группы и рассыпаться по болоту внизу дола, выбрав места самые недоступные. А может, перевалив через горизонт, резко повернули и оказались опять на закрайках озими, в местах чистых и открытых. После каждого подъёма птица может оказаться в местах самых разных. Одно дело - найти стаю, другое - разбив её двумя-тремя подъёмами, продолжать охоту. Серая куропатка - это всегда пробный оселок для подружейных собак.
    Спускаемся в дол. Ксола, собака товарища - дочка моего Дона - молодая, лёгкая, как пёрышко, ревнивица, напирает, когда работает в паре с отцом, пытается всё взять сама. Сделав стойку, может двинутся к птицам. Я жестами ставлю Вадиму на вид: «Следи за собакой. Наказывай в момент схода со стойки. Стурить куропаток не позволю! Лучше возьми на корду». Птица дорогая. Охота ансамблевая. Я беспокоюсь за эту приму.
    Дон пролетел овраг, выскочил на другую сторону, поднял нос в небо и уже осторожно, будто боясь наколоть ногу, пошёл к кусту шиповника. Это они! И место - на перепутье. Знаковое для них. Уверен, они не первый раз сюда слетали. Есть этакие перевалочные базы и понятие «птичий консерватизм». Своего рода места сбора. Эта привычка осталась у стаи, когда птицы ещё были молодыми. Собиралась стая легче. После опасности все безошибочно летели к этим кустам, где находили своих соплеменников, под беспокойное чвирканье старых
    Ксола подбежала к Дону и, зачарованная, стала, как может стоять собака только по куропатке. Самозабвенно! Стая здесь. Я показываю Вадиму: подвяжи собаку! Щелчок карабина корды. Поднимается стая. Я криком кладу Дона, чтобы он не смущал молодую. Четыре птицы лежат на дне оврага. Ни одного выстрела в никуда. Поднялось пятнадцать. Птиц пять у нас под ногами - я знаю это точно. Спускаюсь. И они, из под самых моих ног, вертолётами, шумно уходят в небо. Успеваю выбить еще одну куропатку, увидеть краем глаза, что Дон и Ксола лежат и, оглянувшись, пытаюсь заметить места посадки птиц. Всё! Охота состоялась. Общее благоденствие. Все наши действия были чёткими и совместными. Я не стал рисковать, набрасывая Дона на всех затаившихся птиц. Проиграв в зрелищности, мы дали великолепный урок Ксоле. «Чего же боле, господа?».
    Но весь интерес только начался – стая разбита. Ведь последние птицы поднимались по одной. Их преследуют, и они будут забиваться в самые крепкие места, тем больше, если это одиночные птицы. Поднять таких птиц можно только после стойки. Если собаки посредственные, эту стаю нам не увидать. И не проверить в этих условиях Дона и его дочку – непростительно! Это должностное преступление! На это у нас никто и никогда не пойдёт! Одно дело вальдшнеп, находивший с утра по терновым краям, другое дело - необозримый лог, в который неизвестно где рассыпался десяток бегущих, если надо таящихся, куропаток. Мало того, прима Ксола – сегодня её первый выход на курских подмостках и очень сложная новая партия. По перепелу, вальдшнепу она уже давала фору Дону. Чутьё и поставленный челнок, вместе – это аргумент! Но сегодня расчёт на Дона. У него, скажем мягко, «широкий поиск». В своём кругу мы зовём Дона «дальнобойщик». Уходит далеко, особенно в угодьях бедных. Сколько нервов это стоит, когда нужна работа деликатная! Но в этом случае Дон – то, что надо! Опыт и самостоятельность. Оставить стаю за спиной? С ним? Вряд ли. Видимость прекрасная! Я вижу Дона иногда в километре от меня! Забыть, сколько птиц ушло и вновь не вкусить куриный аромат – это не про мою собаку! Ксола ищет правильно. На ровных места – челнок. Дон проходит серединой склонов, выходит на посадку, при этом заглядывает в самые удобные для остановки птиц куртинки дурнишника, лопуха. Всегда я с интересом наблюдаю за этим, казалось бы, броуновским движением. Дон озадачен, он разгадывает этот ребус из кустов, балок, впадин, считывая при этом все запахи. Я люблю и прощаю его отрешенность за уверенность – он их найдёт.
    В самом дальнем закоулке овражка Дон скрылся с глаз и не вышел. Не увидев его ещё минуту, я крикнул Вадиму: «Нашёл! Подводи свою!». Мы подходим к кромке оврага. За ней – величественная картина: Дон, с высоко поднятой головой, инородный в своей недвижимости, среди кланяющихся трав. Он нашёл, дождался, не стронувшись, не шелохнувшись… Сколько бы не шли к нему - всегда бережёт птицу! (А если и взлетит какая – всё от нервов и у них, дорогой и уважаемый читатель мой).
    Стреляет Вадим. Я слежу за Ксолой – стоит, как вкопанная! Ягдташ Вадима принял в своё лоно двух птиц. Я успокаиваю, оглаживая молодую. Приходит в ум собачка!!
    А Дон молотит и молотит! Сколько ж в тебе здоровья, мальчик мой! Исчез. Минут пять мы рыскали глазами по холмам. Он на стойке, знаю. Знаю, что не уйдёт и не сойдёт. Душа не на месте. Птица под ним. Он сделал свою работу. Увидел белую точку, не в балках, где он мелькнул крайний раз, а на поле, на зеленях. Как он вышел на них? Как он оказался там? И всё же нашёл! Непонятно. Мистерия. Птицы были далеко за ветром. Есть у собак особая одарённость, у кого по бекасу, по вальдшнепу, по коростелю… Дон обладает «зубом», особенным зубом на куропаток.
    Вадим – давний товарищ мой, спутник странствий дальних, ученик одарённый и одаренный моим, алиментным щенком – ломит во весь дух с уже подвязанной Ксолой. Подвязал, управился. Молодец! Выскочили в поле. Уже возле Дона. Ксола секундирует недвижимо, даже не мечтая сойти! Вадим посылает. Вскидывается. Выстрел. Собаки лежат! Чинно и спокойно. Ай, как хорошо! И тут мой саврас делает петельку по полю и на всех парах мимо Вадима, Ксолы, по прямой – ко мне. Всё это время он знал, где я. Опять мистика. Минут через пять его морда с куропаткой высунулась на моей стороне лога. Он знает – я такие слова выдумаю, для его уха приятственные, сожму его щёки и поцелую в чёрный, как сапог пятак… Подходя, Вадим уже застанет нас в вихре какой-нибудь охотничьей кукарачи. Она посвящена Ксоле – сегодня родился благонравный степенный пойнтер!

    Под одинокой грушей пьём чай – место уже наших сборов. Ворошу оперенье птиц. Они похожи на русских матрёшек – всё у них литое. Но расписаны они в каком-то восточном колорите: основной фон верха – серо-голубой, на белом животе лежит подкова цвета конского каштана, абрикосовое горло, огненно-рыжее подхвостье. Ещё немного, и эта птица будет просто неприлично ярко одета для наших «левитанистых» серых мест. Ладная птица, аккуратная. И если засунуть нос в оперение, пахнет курицей. Милейшая птица! Всё-таки наша.

    Серая куропатка – один из символов аристократической европейской охоты. Ни одна из охотничьих кухонь мира не обходится без неё. Я думаю, если бы собрать гору из куропаток, которых съели все Людовики, Ричарды, Медичи и их свиты… Будьте уверены –шляпа будет на затылке. Ни один мало-мальски известный охотничий натюрморт не обходился без серой куропатки. Мало, кто из великих авторов состоялся без этой натурщицы. Картины Фейта, Снейдерса, Рубенса, сотен других мастеров, всегда были рады принять в пространство своих шедевров серую куропатку. И будет рядом с ней фазан, павлин – она не уйдёт на второй план, своей охотничьей статью заявит о себе и вызовет интерес даже у неохотника.
    Живой человек поймёт, что это – диковинно скроенное создание творца.

    ---------- Добавлено в 13:49 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:46 ----------

    НОРНАЯ ОХОТА
    Нельзя, не положено находиться собаке в церкви. Я уже не помню, кто мне об этом сказал. И как-то зацепило Я начал перебирать заповеди, какие помнились: «не создай кумира», «не молись идолу»? Подумалось: наверное, поэтому. В большей степени мы очеловечиваем собаку, наделяем её умом, душой, какими-то высшими качествами. Насколько сложно нам бывает понять её разум, когда она чувствует хозяина, только сошедшего с троллейбуса и идущего к своему многоквартирному панельному дому. И нет разницы – будь это благородная борзая аристократических кровей, той-терьер, дворняга. Каждая из них – мир. Слишком растворяется иногда человек в нём. Может, поэтому? Скорее, поэтому. Дела духовные, человеческие нельзя мешать с непознанными, вне всякого сомнения, существующими, связями, человека и животного?

    Есть определенные законы появления новых пород собак в разных местах. В столицах, в провинциях эти законы тоже разнятся. Бум норной охоты на юге России пришелся на начало восьмидесятых. В семидесятых об этой охоте знали по книгам. Достать щенка гладкого или жёсткого фокса было крайне трудно. На выставках были одни гончие. Немного лаек. Но тут сработал очень четкий коммерческий механизм. Выделанная шкурка лисы стоила 120-150 рублей. Мех зверя был в ходу. За двух добытых лисиц мы могли позволить себе съездить в Азербайджан, в Карелию, в Архангельскую губернию – это решало все финансовые вопросы для наших экспедиций. И забурлили ринги – таксы, фоксы, вельши, ягды. Заголосили выставки. Да, это был Ренессанс! Ренессанс, расцвет охоты на лису с норными собаками. Появились искусственные норы. Сонм людей разных, зачастую просто толпящихся, возле коммерческого интереса. И появлялись в области профессиональные промысловые охотники, экипированные на все случаи жизни. На вокзалах возле поездов угадывались их силуэты с исполинскими баулами. Заглянув в их чело, диву можно было даться. В их чреве – всего было – от капкана до каких-то сантехнических тросов. Я уж не говорю о каких-то специальных, сделанных на заводе по заказу, сверхлёгких лопатах. Собаку, а то и две, охотник тоже нёс в этом рюкзаке, сохраняя её силы. Я несколько с сарказмом относился к этой военной фортификации, и всё же некоторые из них брали до 50-60 лисиц в сезон. У одного моего знакомого военного, уже в отставке, была карта области на полстены с отмеченными на ней норами, барсучьими городками – вот это был подход!– и наклоняться над ней было непозволительной бестактностью. Количество добытого зверя лисиц особо не рекламировалось. Шкурки добытых лисиц положено было сдавать, и кое-что действительно сдавалось.
    У меня была эстонская гончая. Тоже редчайшая по тем временам порода для области. Казалось бы, маленькая компактная гончая решала все проблемы для городского охотника. Но не тут-то было! Коммерческий рычаг и тут сработал, только как-то «обухом»: Долохов – заводчик – начал подмешивать к своим эстонкам рябых. Селекционер!!! Узнал я об этом аж на киевской выставке, много позже. И вместо компактной эстонки у меня получилась узурпировано мощная, рослая, абсолютно пегая сука в кобелиных ладах. И пришлось поменять её на первую свою норную собаку. Дед Кадыков по своим старым связям через лётчиков-однокашников послевоенных выпусков привёз из Литвы первых достойных – породных, с документами – двух сук. До них на ринге был один ягд – крипторг. И Сергеич, кинолог, ставил его на стол и рисовал нам картины чешских, немецких охот. Что там говорить! Ягд был вожделенным для каждого охотника! Я помню, как сейчас, эту собаку. Это был малюсенький заквадраченный кобелёк. Глазу зацепиться не за что. Что он был за полевик? Одному хозяину было известно. Мне же достался гладкий кобелёк от кадыковской суки великолепных линий, с прекрасной сбалансированной психикой. Это потом уже начали выращивать «чертей»! А это была собака которыми действительно пользовались и пользуются егеря на Неметчине. Домашнюю дрессуру он прошёл, как все мои собаки, полностью: «Рядом!», «Лежать!», «Ко мне!», подача с воды – всё, как «Отче наш». Детям – первый друг! Любимец двора. Даже в период течек чтил дом, с глаз не сходил. Не бедокур, игруля, весельчак! Пришёлся кобелёк ко двору! С марта по ноябрь – подача всей битой птицы, добор зайца, гуся… Экстерьер – «отлично». По лисице – второй диплом, работал аккуратно. Шил я его раз. Одарённая охотничья собака! Вечная тема. Камень преткновения. Мечта –обрести её и… не потерять. По-разному ложится карта. Бывает, появится у молодого охотника такой бриллиант, и охотится малый, и цены-то ему не знает, и думает, что так и положено. Сравнивать ему не с чем… Повезло человеку и, дай ему Бог ещё и детям показать охоту с этой собакой. Да, знаете, други мои, не часто так выходит.

    И кто терял, знает, как сиротеет охота, на разное время превращая хозяина той драгоценной собаки просто в человека с ружьём. Ушла охота, красота, весь смысл! Ах, если бы он знал! Как тяжко оказаться одному, обводя окрест, и не услыхать, не увидать, как по закраичку мелькнёт его любимец, его главный устроитель охот, устроитель праздника души его…

    И вспомнился один декабрьский день с восьмидесятых… Зима долго не начиналась. До Нового года оставалось дней двадцать, а снег ни разу не лёг на землю. Неделю моросил дождь. Сыро, мокро, холодно… Погода для норной охоты – чудо! Редко я мог усидеть дома, когда за шиворот лисицы сыпал дождь. Охотник, уже видевший, как с лёгким шумком явится рыжая, вновь и вновь желал повторения, всегда внезапного, неожиданного возникновения этого исконного охотничьего зверя. Подходил к окну, волновался, прикидывал – управится ли он доскочить до своей заветной «трёхходовочки», уже истоптанной, вычищенной зверем. И тропиночки к ней примяты, и чесночный дух стоит. Всё примечено, и всё тревожит, не даёт покоя. Еще мокрый снег лепить начал! Лиса в норе! А тут работа навалилась! Мука для охотника! И опять в глазах легко утекающая огненная лента зверя – по любым буеракам, как легко, как быстро съедающая время у стрелка! И какое это удовольствие – остановить её, рачито отпустив заранее, зная, где ударить, свернуть и красным цветком уложить на угрюмый мокрый склон моей лесостепи.
    Каждая нора имеет свою историю охот, свою индивидуальность, свой характер. Буерачные наши места добавляют столько красок в это. В каких только местах лиса не выдумывает делать норы: на взлобке оврага, на склоне, почти на самом дне. Сам овраг может быть настолько узким и глубоким, что походит на каньон, или же это пологая складка земли, приметная только с 20 шагов. Нора может появиться за один месяц на ровном пшеничном, кукурузном поле. Она может быть в лесу между корней дуба. Может быть на закрайках леса, в подросте, или в непролазных дебрях терновника, всегда окаймляющих наши лесные околоточки. В конце концов, лиса может занять нору барсука, поселиться в трубах разных назначений. Сотни оттенков добавляет это в охоту на красного зверя. Лесостепь с её рельефом – дивная палитра для смешивания этих красок. Сколько разочарований рушится на охотника, если не продумал, не рассчитал, не подошёл творчески к Её Преподобию – Норе… И тут только опыт, дни, когда сгребалась с головы шапка и ударялась сгоряча об землю по причине, что рыжая предприняла такой ход, который и предполагать-то до охоты было невозможно. Разные это случаи: или она выскакивала из отнорка, на который охотник и глазом не вёл, настолько он был убог и невзрачен, завален снегом, закрыт травой. Или она, перевалив первый бруствер, резко поворачивая вбок, уходила, только изредка показывая кромку спины. И корит себя, и горюет охотник. Не единожды назовёт себя отъявленным чудаком – встань чуть выше,– и лиса была б твоя! Ничем не застило бы её! Или подшумел. Того хуже – показал себя зверю – и тот опять ушёл в нору, а нора та, как у чёрта хата – на половину холма – жди охотник! И всё одно к одному – вечереет, мороз, ветер. Молит норник – только б собака вышла. Благо им двоим, если уже в полной темноте будут брести они к станции, по дну оврага прячась от леденящего ветра, проклиная всё на свете. А придут домой, отлежатся и ждут выходного как манны небесной.

    Да разве ж могли мы с ним усидеть в тот день, не проверив мою заветную, когда цинковый подоконник начал звенеть от капель дождя еще в 6 утра?! Вот только недобрый дёрнул меня тогда зайти, попутно, к одной, почти забытой одноходовке, времени казалось – вагон. Нора была – ничего доброго о ней не скажешь… Выход был еле заметен в бурой, почти чёрной траве. Лиса была там – Цыган сразу пошёл. Как сейчас помню, полез боком. Только боком и мог пролезть. Нора меловая. Я ещё помню, что за ним посыпался мел, вкрапленный в зыбкий грунт, он даже бусами висел на корешках растений. Как-то нехорошо мне стало от этих меловых манист. Ёкнуло сердечко… Уже через полчаса моя спина и всё остальное смотрели в небо, голова, как понимает Читатель, была засунута в нору. Я слышал звуки. Подземный лай где-то метра через два от входа, норники знают, полностью деформируется, превращается то в постукивание, то в кряхтение… И не каждый имеет талант слышать его, если собака далеко. Сколько раз я видел былинную сцену – Литвинова с прижатым к земле ухом, рассказывающего молодому, как работает его собака. Тот кивал, при этом не слышал ни единого звука, и на вопрос: «Ты слышишь?», глуповато извиняясь глазами, мотал головой. Мало того, Литвин до секунды знал, когда лиса пойдёт, поднимая руку вверх, заставляя слышать нас свои сердца.

    Недоброе нависло над нами. Взяться за стенки этой зыбкой норы было нельзя – они дышали. Ударом руки можно было обвалить её свод… Это волновало. Тут могло быть горе. Цыган так и не вышел.

    Была уже ночь, когда я бежал, оставив возле входа в нору бушлат. Даже если бы у меня была лопата, копать поздно, нужно ждать утра. Последняя электричка ушла. Я коротким путём, по полям и долам, добирался до конечной остановки троллейбуса.

    Тот, кто с опупка был со мной, кого любили дети, кто пробирался к нам в ноги под одеяло почти каждый вечер и для приличия рычал, когда его шевелили ногой, боясь попасть на свой коврик, сейчас находился под толщей холма… В 2 часа ночи из дома я уже звонил Вадиму. Кому ещё, как не товарищу по норной охоте, мог я позвонить тогда? И он, голубиная душа, уже утром стоял со мной, ожидая первого автобуса на Ельниково. Только б не завалило, думал я, только б он был живой! Подлетели к норе в 7. Никого. Тишина, как с могилы. «Всё едино – я обязательно тебя выкопаю, Цыган!».

    Нора- стала врагом. Такого грунта я редко видел – как в масло, лопаты входили в тот зыбкий мел. Взяв выше входа метр и начав капать первый шурф, мы тут же обвалили нору. Это была истошная работа. Опустились ниже пола, пробили лопатой ход, еле понятный – везде одна плотность. Тишина. Лопата не достаёт. Рискую – засовываюсь сам в эту зыбкость. Вадим начал второй шурф – выше. Соединились с первым. Место есть, копали вдвоём. До сей поры, этот меловой карьерчик, виден за два километра. Время не за нас. В три дошли до уровня пола. Вадим аккуратно прослеживает нору. Внедряемся в овраг – ещё 3 куба на гора. Пошёл мокрый снег. И кряхтели два человека в этом неуютстве, молча прислушивались.

    И сказал уже в сумерках Вадим: «Слышу»,– и не поверил я, глядел ему в глаза, вопрошая, и он снова сказал: «Слышу».

    Я расширил ход, скосив потолок, сунулся опять, «рискуя (да простит меня Читатель за расхожесть!) быть погребённым». И я услышал – был это не собачий лай, скорее отчаянный кашель… Пробив лопатой сколько можно, я увидел голову какого то опоссума – серая с белыми ресницами, она пыталась вытащить за собой тело. Кто это? Как сейчас помню, я даже подался назад. Лисий дух заполнил яму. «Цыган!»– крикнул Вадим, а я ещё присматривался к существу на дне несостоявшейся могилы. Первое, что я почувствовал – это страх в нём. Оцепенение, оно ещё было с ним, всё это он вытащил с того липкого мелового обвала. Он тихо стоял, опустив уши, горестно смотря на меня. Родной ты мой, что ж ты пережил за эти сутки! Приняв его, протерев мокрой травой, мы окончательно убедились: никакого сомнения – это моя собака. Массаж травами, наши причитания, бодрое похлопывание по его плечам, может, даже что-то из Есенина: «Не горюй! Всё пройдёт, как с белых яблонь дым!» – это мы тоже торочили ему в уши. И помогло! Сказалось! Сначала на мышцах хвоста. Он неуверенно, но через минуту уже обстоятельно, наяривал им, ни на шаг не отходя от меня, смотрел тревожно мне в глаза.
    И поволоклись мы втроём домой – Вадим, Цыган и я. Как мы были похожи тогда! Как три куска серой глины – два побольше с лопатами, кусок поменьше – не обременённый ничем, кроме разве мыслей о своём втором рождении. Сегодня те, кто с лопатами, сделали всё, что б оно состоялось. Не знаю я до сих пор, кого мы тогда спасали – Цыгана или себя? А на счёт церкви – что-то тот человек не понял. Католики на День Благодарения сидят со своими собаками на одних и тех же лавках под сводами своих же храмов. И будь то борзая, той-терьер, мой Цыган,– нет отличий. СОБАКА – МИР.

    ---------- Добавлено в 14:16 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:49 ----------





    ---------- Добавлено в 14:25 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 14:16 ----------


  2. 1 пользователь сказал cпасибо Ira за это полезное сообщение:


Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •