Показано с 1 по 10 из 10

Тема: Охотничьи рассказы М.Коломыйченко

Комбинированный просмотр

  1. #1
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).


    Но иногда вот таким)


    ---------- Добавлено в 13:29 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:26 ----------



    ---------- Добавлено в 13:31 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:29 ----------

    Моя охота
    Михаил Александрович Коломыченко
    Белгород, 2008
    Охота, охотник... Его охота... Что таится в словах этих? Надо ли объяснять это тем, кто не мыслит себя без горизонта, за которым, если пройти еще немного, обязательно будет такое место, от которого захватит дух, и как в юности сердце забьется от счастья бытия, вместе с травами, со всеми тварями божьими, с ветром, с небом, всегда разным, с землей, где ты родился.
    Моя охота зачалась в суходолах, вбиравших в себя множество овражков, балочек, отороченных непролазными посадками лоха серебристого, акацией или жиденькими тополями с каким-нибудь кустарником.
    Что за чудо эти балки, поросшие весной земляникой, чабрецом, душицей, так что ногу не высунешь, потом зверобоем, бессмертником и всем тем разнотравьем, по которому ступали ноги наших предков. Не тронутые заповедные кусочки Земли. Духмяные, прогретые солнцем, они втекают в обширные лога, одна из сторон, как правило, покрыта лесом – дуб, орешник. Если лог покрыт лесом с двух сторон, то обыкновенно по его дну найдешь воду – болотину с ваннами в грязи от боков кабана, а по закрайкам леса осенью обязательно найдешь кляксы вальдшнепа - северного гостя. Болотце превратится в ручей и уже в долине, на просторе между купами ив, заблестит речка. Скорее речушка, пускай это будет Короча, хотя их множество в моей лесостепи: Коренек, Везелка, Ворскла. Вяло они текут летом и только весной выходят на простор луга. Короча интересна своей широкой поймой, по краям которой идут самые большие тяжи леса. Это чистые дубравы, перемежающиеся с кварталами лещины, клена. Они и дают пристанище кабану, косуле европейской, оленю. На протяжении всего леса по краям дубрав расположены поля люцерны, пшеницы, кукурузы. Эти места, как никакие другие, напоминают охотничьи угодья Франции, Германии. Схожесть сейчас добавляет правильное и качественное ведение охотхозяйства «Междуречье».
    С рейсового автобуса можно увидеть пасущихся оленей, косуль. Европа! Идиллия для цивильного охотника. И мы вот-вот доживем до фетровых шляп, клетчатых пиджаков, альпийских гетр. Охота с вышек осенью и зимой, охота на трофейного козла косули, охота на реву, где собирается до 15 оленей кряду. Эти охоты позволяют испить просто густой настой из кубка охотничьей страсти. Впечатление действительно остается в чистом виде, не нарушенное долгими переходами и сопутствующими «тяготами и лишениями». Это как торжественное театральное действо. Вы становитесь участником самых важных событий в жизни животных – турнирные бои. Именно слово «торжественно» подходит к этим охотам, но продолжим путешествие по самым вкусным местам нашего края.
    Снова выйдем из леса, оглядим окрест и, если это будет зима, то в сумерках, при чистом звездном небе, находясь на взлобке, охотничий взгляд безошибочно узнает, угадает в дальней, как бы вьющейся точке, мышкующую лису. Сколько веков живет этот зверь бок о бок с нами, как великолепно он приспособился к этому соседству, мало того, как процветает этот вид, диву даешься, на охоте с гончими – это первый трофей.
    Поголовье собак породы русская гончая у нас одно из самых многочисленных в стране. Порой удивляешься – держат этих собак и те, кто пропадом пропадает весь сезон в полях и те, которые два раза в сезон выходят в поле, но собак этой породы держат. Это действительно наша национальная порода. И если русская псовая зиждется больше возле столиц, то в провинции правит бал русская гончая. Слава гончей! Слава лисе! Сколько страсти, сколько жадности вызывает этот зверь в душе охотника! Кто, как не он, из постороннего зрителя в одну охоту может сделать завзятого охотника. Кто, как не он, может заставить забиться сердце видавшего сотни охот пожилого человека.
    Пойма реки, камыши.… В них отъем с жиденькими вербами, гончие ревут, глаза всматриваются до слез, если лиса будет, то только в этом проеме, будет не долго, пройдет в секунду, иногда как из пращи, ружье на изготовку, сердце бьется *– в ушах слышно. И она появилась… Рывками, прислушиваясь, по краешку, еще не выходя на чистое. Отвернулась. Ружье вскинуто. Удар. Осталась на месте. Господи, слава тебе! Вишневая, темная с черным брюхом, лапами, какая красавица, по крупу снежком посыпана. Поднимаю, нюхаю, и пахнет свежо зверем и снегом. Зима. Лежит красная лиса, крутятся красные от вечернего солнца собаки, камыш стал почти оранжевым. Господи, слава тебе!
    Для городского эта охота не доступна. Традиционно не держат у нас собак в городе этой породы, кроме самых истых, таких как Александр Кузнецов, рафинированный охотник, мастер, которого трофей интересует поскольку «конец – делу венец», но само дело* – гон – он может слушать его часами, разбирая все тонкости и прелести, а «на номерах» стоит, как всегда, его друг Дядьков, который тоже не без сожаления прервет гон выстрелом после того, как русак выкатит почти к его ногам.
    Милые люди, именно вы не прерываете традиции, несете эту культуру. Любой народ красив именно таким, казалось бы, незначительным знанием, умением, в этом смысле – это умение наганивать гончих, знание повадок лисы, зайца, по большому счету, умение думать, как эти звери. Моменты перевоплощения здесь явно присутствуют. Это и есть часть охоты – почувствовать и себя частью природы. С.Т. Аксаков, описывая жизнь бекаса или гаршнепа, так знает их, что уже, кажется, точно ходил между болотных кочек вместе с ними. Николай Зворыкин, уникально описавший жизнь волка и имеющий на своем веку не один десяток этих хищников, наверняка сам думал как этот зверь, был в шкуре то переярка, то вожаком стаи. Какое же это удовольствие – походить волком по лесным мхам и лесным травам, поспать со своими собратьями под звездным небом.
    Волк в область заходит с Украины, на севере – с юга Курской области, охота имеет спорадический характер и производится избирательно – там, где хищники явно обосновались. Допускать этого, к сожалению, нельзя, а жалко. В Англии этого хищника нет 100 лет, в Европе последнее пристанище – Альпы, немного в Испании, а мы еще можем себе позволить, сидя ночью на краю села, ожидая рыжую, вдруг увидеть собаку. Да это же волк! И, как Коля Ростов, попросить господа, чтоб он вышел ближе к тебе и чтобы лисья нулевка достала серого. Почет и уважение было бы вам обеспечено на годы вперед, если утром селяне во дворе вашего дома трепали за ухо матерого.
    Но вернемся к лисе. Ее однозначно много, сезон охоты продлевается до конца февраля и тут – норные собаки. Кто-то скажет: «проза, никакой романтики». Но представь, уважаемый читатель, за окном тихо падает снег. Начался он еще ночью, спешить никуда не надо. Проверять норы с верным спутником Фоксом или ягдтерьером надо часов с 10. Снега много. В поле ни строчки. Подойдя к оврагу, я был «в мыле», спустился вниз и, пройдя чуть ли не по пояс в снегу километра два, отдышавшись, приблизился к норе. Со дна оврага подниматься не было сил. Нора была у верхней кромки оврага. Собака бросилась в нору. Времени занимать позицию просто не было да и не за чем - я был в маскхалате. Я просто стоял и ждал. Отнорков снизу видно не было, все белым бело. Я знал, что лиса может пойти буквально к моим ногам. В стволах была четверка и четыре ноля в контейнере – до норы было далеко. Возможности бить в высунувшуюся из норы лису у меня не было. Я рассчитал: или надо бить под ногами, или далеко. Первая лиса потекла вверх быстро, как будто не было рыхлого глубокого снега. У меня было время для прицеливания. Возле самого края, секунда – и она исчезнет, я ударил нолями. Всё – лисы нет. Собаки тоже. Жду. Сердце стучит: попал? Нет? Лис крупный, неужели ушел? Не может быть – время для прицеливания было. Собака в норе. Надо стоять, не дергаться. Февраль. Лис в норе – по две, по три. Свадьбы. Как из рогатки камень, вниз, ко мне под ноги, не касаясь земли, летит лисичка, в двух метрах проскочив мимо меня, летит на противоположный норе склон. Бью. Так же, в самый последний миг, на наддуве. Виден один зад с хвостом. Одежда не позволяет прицелиться быстро, всё, как в замедленной съемке, миг – и только белый наддув снега. Ан нет! Выстрел. И тишина. Цыган выскочил по следу второй так же мимо меня. И опять тихо. С какого то рожна надел ватные штаны, они намокли и замерзли. Ноги перемещаются с невероятными усилиями. Пру за собакой. Выползаю из оврага – ни собаки, ни лисы. Иду по следу. Кровь. Возня. Слава богу! Еще не вижу, но уже знаю – одна готова. Собака лает, терзает. Подбадривая издалека, хвалю. Надо опять в овраг за первой. Уже ничего не хочу. Вечер. Обдирать некогда, кладу в рюкзак. Лисичка аккуратная, яркая, мех ровный. Скатываю в овраг и на четвереньках выхожу на след первой лисицы. Кажется, собака уже не рада прыгать, как кенгуру, из этого снега. Вторая лежала сразу над срезом, напротив норы. До трассы надо было еще идти 4 км, и была она опять же на противоположной стороне оврага. Ночью меня подобрал на трассе божественной души водитель КамАЗа. Из-за мерзлых ватных штанов я не мог сам к нему забраться. Вид был достаточно беспомощный. Кое-как я втащил себя, собаку, рюкзак с двумя лисами и ружьё. Тепло и запах солярки показались мне елеем. Глядя на своего спасителя, я видел некоторое свечение у него в области стриженой макушки.
    Надо ли говорить, что такие охоты не забываются, хотя они похожи зачастую на военные действия. Зато на следующий день (только к вечеру!) я, размяв тушки этих лисиц, снял шкурки и с удовольствием разобрал причины, столь для них губительные.
    Нет, господа! И в этой охоте достаточно поэтики, правда, несколько героической.
    Заяц русак. Зверь. Неохотник скажет: Какой зверь? Что вы мелете? Зайчик? Нет, дорогие мои, – это зверь, настоящий, сильный, умный, красивый. Стоит рассмотреть заднюю ногу крупного русака, мощные мяса, сухожилия-тетива, расставленные пальцы с когтями. Ох, как бы я не хотел, чтобы подраненный русак, не правильно взятый за перед, сделал толчок такой лапой. Нет, друзья мои, это зверь. На красоту рубашки мало кто обращает внимание, но я попрошу вас, добудете русака в декабре уже по морозцам, разложите его на белом снегу или на соломе, растяните его во всю длину. Душа у зайца, как дорогая рысь, расписная голова, золотые волосы по черной спине, белоснежный подбой, венчает это все изящный хвост, а голову – великолепные уши, это целое архитектурное сооружение, куда там Гауди.
    Охота на русака не бывает скучной. Есть в этом зверь такая охотничья манкость, манкость такой силы, что не может не забрать. И самотопом, и с гончими. А после порошки! Мать родная!! Утро. Будильник прозвонил в 7 утра. Снег начался еще в полночь, сейчас уже чуть плывут снежинки. Через час пересекаю первый малик, заяц с жиров уходит в посадку, вижу еще один след, но с первого не схожу и целенаправленно иду рядом – только бы не лег в посадке – уйдет и не увидишь. Только до теплой лежки дотронешься рукой. Так и случилось. Заяц сделал скидку и ушел в непролазные кусты головки оврага. Я уже знал, что видит меня, слышит и уже наготове или, хуже того, уже не торопясь, улепетывает от греха подальше. Обошел весь околоток, снег свежий, нетронутый. Все видно издалека. И вот он – выходной след с резко очерченными комьями снега. Они только что легли. Заяц спокойно уходил в долину реки. Молю бога, чтоб не залег в следующей посадке. Переходит посадку и дует в болото. Странно, пройти его он не сможет, речка пересекает всю болотину, вода еще не замерзла. Где ляжет? В болоте мокро – не может лечь, просто негде. Чепуха какая-то. Но след прямиком идет по мокрым болотным кочкам. По-над краем делает скидку. Всё. Сейчас ляжет. Погода мокрая. Ляжет. Уже лег? Может опять смотрит на тебя? Нет. Проходит своим ходом. Опять скидка. Сердце стучит. Парадоксально, но он пошел в болото. Дальше – еще глубже. И я знаю, что если он поднимется, то поднимется в ближайшие 5 секунд – ведь я оглядел кромку болота – выходного следа не было. Он в болоте, время опять растягивается, сердце стучит, глаза всматриваются в каждую кочку. Вот он! Я вижу начало движения. Это самая главная гарантия, что заяц будет твой. Не прозевать. Успеть вскинуть. Нужно время или заяц отрастет в секунду и будет поздно. Пах! Через голову. Лежит. И кажется просто: шел по следу, заяц выскочил, ну и добыл, но это был, пожалуй, самый легкий случай. Нюансов, которых может преподнести при охоте этот зверь, великое множество и именно за это его почитают охотники. Кулинарную ценность этого животного я опускаю. Для меня этот вопрос решен давно: рагу из зайца – самоценность. И все. И достаточно. Теперь можно и на небо посмотреть, и мерзлую вешенку пособирать и синицам-ополовникам удивиться. На душе радость, легкость. День сорван. Отличный день.

    ---------- Добавлено в 13:33 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:31 ----------

    ПЕРЕПЕЛ
    Но не только болото, луг, река – арена охоты «по перу». Есть птица, которая заставляет охотника держаться мест сухих, а в обеденный августовский пал – просто экстремальных. Стерня ячменя, пшеницы, кровяные были гречихи, шапки подсолнуха ¬– всё залито разгулявшимся августовским солнцем, да так, что глазу больно. А ведь утро было холодное! И никак не верится, что утром, охотясь на бекаса и ввалившись в ручей, мой товарищ своими зубами напомнил, что осень не за горами. Но уже в десять, выйдя на просторы полей, мы понимаем, что день будет – пепел.
    Собакам работать два часа, от силы, работать по птице, вес которой вряд ли превосходит вес бекаса, скромную пером, под стать стерне, уже сухим травам, колосьям проса, кое-где оставшимся нескошенными по закрайкам полей.
    Птица эта ещё до 30-х годов прошлого века была известна каждому, будь то Москва или какой-нибудь провинциальный городок, на улицах Замоскворечья или какой-нибудь глухой деревеньки. Держали люди эту птицу в клетке, и не для диетических яиц, каковые сегодня и напоминают горожанину, что есть такая птица, а для песни, точнее – для перепелиного знаменитого боя. Кому из охотников не известен клич этой чудесной птицы, которым она возвещает о приходе настоящего тепла, о том, что: «Всё люди! Кончился холод! Будет голубое небо, буйство трав, крики детей возле реки». Именно для того, чтобы ассоциативно всё это переживать снова и снова, перепел был в очень многих домах, на улицах, во дворах. В жилых помещениях мало кто отваживался держать птицу. Если в полях «бьющего» перепела слышно за 3 километра, то в доме после одного «удара» этой птицы «мёртвый проснётся». Странно он звучал в окружении домов, улиц с гремящими повозками, но люди, работая, знали, что придёт время, и глаза увидят просторы полей, многоцветье трав. Раскушали перепелиный бой и в Китае, и в Японии, таджики, киргизы – каждый народ имел свои манки для ловли самых рьяных и голосистых петушков. Больших денег стоил перепел, издававший не только яркий «бьющий» звук, но и делавший это раз по двенадцать кряду. Перепел или жаворонок полевой, коего так любили русские люди и содержали в клетках, в длинную зиму мог вернуть человеку лето, до которого ещё было месяцев шесть.
    Ловили перепела на манок. Делали его своеобычно – из абсолютно разных материалов.В ход мог идти -хвост коровы или трубчатые кости птиц. После войны в Белгороде были замечательные манки из противогазных немецких трубок. Объединять их должно одно – звук должен походить на нежный призыв самочки.
    Вначале охотник долго ходил, иногда ночевал в угодьях, выбирая перепела. О хорошей птице уже шла слава, и были случаи, когда на одного перепела охотилось несколько человек. По слухам выезжали в самые дальние районы губернии, чтобы словить именно «князя», т.е. знатную птицу с очень непохожей и сильной песней. Перепела ловили, вспугивая, когда он заходил под сеть, после чего он взлетал и запутывался . А до этого часами лежали рядом и манили в манок, подражая голосу самки.
    Многие птицы любимы своей неподражаемой манкостью, и перепел, в жизни охотника занимает своё почётное место. И тем приятнее, уже в XXI веке, поддержать традицию, не забыть эту птицу, оказать ей уважение. Да-да, читатель, уважение, и поохотиться на неё! Охотой правильной, с остепенёнными пойнтерами, не нарушая норм и выбирая птиц только зрелых
    «Под собакой» перепел затаивается основательно. Пахнет сильно. Свойство этой охоты – надёжная уверенная работа собаки. Очень картинные стойки, такого количества и разнообразия которых редко увидишь на других охотах. Всё наслаждение этой охотой кроется именно в восторге от красоты работ вашей собаки. Она вся на виду, освещена солнцем. Голубые тени рельефно показывают вам каждую жилочку вашего пойнтера. Стоек много- вна любой вкус. И как на какой-то иллюзион все мы подходим к очередной работе и молча наслаждаемся ,не спеша посылать собаку. «Продлись-продлись очарованье!» Перепел взлетел с негромким причитанием. Как правило, полёт прямолинейный. Стрельба по нему достаточно скучна, но всегда весело срезать уже жирного мощного самца во всей красе его спелости. Собака на месте. Даёшь команду «Лежать!». Идёшь за птицей. Упала вот, возле этого василька. Нет! Ну, нет! Ерошу солому (она лентой растянулась на всё поле). Без собаки я бы просто ушёл, не солоно хлебавши. Но мой саврас уже воззрился и ждёт команды. Кто как не он знает, что у меня с носом не всё в порядке. Даю команду. Тут Дон сходу упирается в след, пролетев метров двадцать, делает стойку, только уже с опущенной головой и возрившись в одну точку. Подхожу и уже по взгляду засовываю руку в копёночку. Через секунду у меня в руке крупный самец, бежевый красавец, с графикой фазаньих. Перепел. Тяжеленький, хотя умещающийся на ладони. Читаю в глазах у спутников такой же пристальный интерес. Мы – одна кампания. Они меня понимают. Ах, как было бы скучно без них! Кто, как не они, поняли, каким богатством обладаю я, имея Дона. Сколько счастья и радости может дать эта животина, выведенная 5 или 6 столетий назад сначала в Испании и доведённая до совершенства в Англии. И теперь дающая радость через полтысячелетия нам, славянам.
    Культураохоты! Блажен,кого она коснулась.
    ПЕРЕПЕЛА ПРИЛЁТ.
    Ни на окраине, ни где-то рядом,
    а в самом месиве машин
    Не услыхать охотнику-степнячку, даже на самых разыгравшихся тягах пролётного вальдшнепа, со стороны ещё голых полей, дорогого сердцу клича перепела. Не время тому показывать свою удаль, любовь к жизни. Даже если прилетел какой (я поднимал их и в начале апреля) – отсиживается сирота по чуть зеленеющим балочкам, между голых кустов шиповника, в полёгшей траве канувшего в Лету года.
    Странно увидеть его в этом негожем для него месте. Вылетев из-под ног, дунет он в горизонт. Не привязан он своей привычкой к этому случайному месту. И не услышит охотник его переливчика. Уйдёт угрюмо, молчака. И не увидит его присадки с расставленными крыльями. У такого одна думка – долететь до своих краёв, много севернее наших.
    Но чуть начнёт прогреваться земелька. Чуть потянется озимь к солнышку, а вечерняя люцерна начнёт «мыть сапог», тут-то слушай, охотник! Коростель, испокон веку вечный спутник нашего героя, ещё поприглядывается, посидит с недельку на югах. А тебя, милая сердцу птица, лесостепь моя уже готова принять. И ждёт она гостя дорогого - не нарядно ей и скучно с одной песней жаворонка- тот уже месяц льёт на неё свою хвалу.
    Вот-вот сыпанёшь ты по всем выбранным тобой околоточкам. И кто, как не легашатник, будет петь тебе славу! Кто как ни он вспоминал тебя по морозцам, поглаживая своих, не видавших ни солнцем залитых лугов, и ни слухом, ни духом не знающих, для чего они упали на этот белый свет, своих Квинь, Ксол, Дюков, Дэнов. Это потом будет дупель, бекас, куропатка. Но, будьте уверены, перепел выкажет, на что гожи ваши собаки. Он будет их школой! Он будет их штудией!
    И придёт его много враз! В один день! Как только сможет он закрыть себя молодым побегом, чуть спрятать от глаз желающих поживиться им. И заварится на тех полях каша таких перепелиных и людских страстей – любо будет и дорого! Всё будет там – и ревность, и восторг, и радость, и печаль! (Вильяма нашего Шекспира тогда бы надо). И не упоминайте вы мне про японского подсадного, Боже вас упаси брать это аморфное создание в эту жизнь. Не мешайте грешное и праведное, Божий дар и яичницу. Берегите душу! Только дикарь-перепел, раз и навсегда, сделает вашу собаку охотником. За две золотые недели мая - раз и навсегда - преподнесёт ей всю науку.
    Сначала торкнутый вашим саврасом, он покажет себя, даст ему послушать музыку своего полёта, предупредив своим причитанием, молебенкой, мол, смотри, это – я, тот, ради коего тебе всю жизнь ноги бить. И уже этот стуренный перепелóк остановит, ошеломит, охватит её своим духом, зажжёт глаз, очарует. И начнёт ваша собака приходить в ум. В первый этот взлёт безмятежное отрочество канет. Тот, с кем вы вошли на это поле, навсегда уйдёт. И выйдете вы с товарищем, познавшим тайну ремесла - со взрослой охотничьей собакой, знающей, для чего она живёт. Она будет тревожно оглядываться назад, она будет рвать повод, пытаясь еще раз увидеть то место, где она стала мастером. Но это будет, мой Охотник, чуть позже. А до этого будут происходить метаморфозы, превращения. Они-то – самое волнительное, что есть в натаске. Всё тут будет. И первое непонимание, что от неё хотят, даже если перепел «лупит» в пяти шагах от её носа. И будет казаться, что такого бездаря не пускал ещё Господь в свет, и это только вам так подвезло – один такой достался на все века (и именно вам!). И будете вы сидеть уже ближе к ночи, не сделав ни одной работы, и не увидев ни одной стойки вашего вертопраха, оболтуса и инфанта среди изумительно и томно вакующих двух петухов, среди этого поднебесного вечернего роскошества. И будет казаться, что уже сам чувствуешь эту куриную сладострасть. И будет злость, и будут нервы. Но в памяти всплывёт родословная этого восьмимесячного тупицы. И скажете: «Нет! Быть того не может!». И всплывут вереницы старых добрых пойнтеров, их работы, лица людей, не державших дряни. «Нет! Вот сейчас! Вот-вот чары рухнут – спадёт пелена шалопайства!» И там, на краю поля, куда переместился стуренный, но уже отмеченный приостановкой, тяжёленький, мощный и самый голосистый петушок перепела, родится собака. И будет первая осмысленная полноценная стойка. И так и будет, мой Читатель, так и будет

    В том дальнем уголочке поля собака замрёт и начнёт пить перепелиный дух. И профиль головы, морды, жадно хватающей порциями этот настой, будет для вас лучшим зрелищем. И вы жадно захотите увидеть всё сызнова. И пришёл мне на ум дед Андрей, тамбовский дедок, натасчик. Не дождался Андрей Петрович этой весны. Год назад ещё ходил, уже не по полю, а рядом, уже по просёлочку, со стороны наблюдая за буйством наших страстей молодых, где много он потешного и трагического отмечал на том нашем поле. И лучился взгляд его, видя, как работает его Ксола, и повторял дед раз за разом: «Мишкя! Как она его цепляет!». Дед Андрей, ни одну сотню собак натаскавший, товарищ наш старший. Всё видел дед на том нашем знаменитом поле. В один и тот же миг всего там можно было поглядеть – и бегущую кустодиевскую барышню, фламандскую рыжеволосую рубенсовскую Марину, разбрасывающую ноги, поколыхивая всеми своими телесами - плавно, мерно и волнующе,- прущую на руках свою престарелую суку Грету к двум уже секундирующим на горизонте собакам, и лысого, как бубен, художника Серебрякова, горестно смотрящего на обожжённую кордой руку, и рассудительного ветеринара Панина с сельхозакадемии, мягко кого-то вразумляющего. Всего там было на том нашем поле. Вот только уходил от нас дед Андрей… И уже потом Акулинин Саша – любимый ученик деда, поведал мне, что уже лёжа, не вставая, заплакал дед и сказал Сашке: «Эх, кабы, Саша, ещё весны дождаться, да двух собачонок натаскать, тогда и помирать можно!». Не хватило деду одной весны. До смерти живой был, в думках своих до конца был с нами, с молодыми. Всё б ходил бы он под небом, всё б трепали его бороду ветра и мочил бы её дождик, а дед бы всё смотрел и смотрел, и никак не мог напитаться этой чудесной жизнью, благословенно сдобренной этой перепелиной рапсодией.


    ---------- Добавлено в 13:36 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:33 ----------

    Ставлю фото , картины и рассказы вперемешку. Всё его- и фото, и картины, и рассказы. Дядька правда колоритный.


    ---------- Добавлено в 13:40 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:36 ----------

    Последний раз редактировалось Ira; 06.11.2013 в 14:40.

  2. 1 пользователь сказал cпасибо Ira за это полезное сообщение:


  3. #2
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    Меловая гора
    Может, птицы тогда ещё не понимали,
    что не на время Человек пришёл в их края.
    Может, они надеялись, что этот Город будет ненадолго,
    и что когда-то будет опять только их земля и их небо…

    ГДЕ ТЫ, МОЙ ГОРОД?
    Налетел осенний ветер. Посбивал, рассыпал ветки на аллее каштанов и явил миру новое поколение юных, покрытых прозрачным атласным блеском, гладких плодов. Они рассыпались на серую плитку Моего Города.
    Сколько раз так было?! Сколько осеней это повторялось?! Я вдруг отмечал этих красавцев, лежащих во всём своём блеске. Их новенькие блестящие поверхности, как на самой дорогой мебели, отражают через свой юный восковой налёт свет солнца, гуляющего по осенним улицам Моего Города.
    От поколения к поколению всё это происходит быстрее и быстрее. Жизнь набирает обороты. И вспомнился рисунок Боттичелли с изображением схемы жизни – в виде воронки, в которую попадает всё живое. И вот так человек, как эти каштаны, не по своей вине, внезапно очутившись на этой земле, попадает на самую верхнюю широкую, разливанную гладь этой воронки и плывёт, сначала, как песчинка, в медленно текущем времени его юности…
    Течение возрастает. Края воронки сужаются, и уже мелькают на тех краях события, люди, лица… Их уж не угадать… Только самое крупное, значимое, остаётся в памяти. Память оставляет только самое необходимое, чтоб не утерять цепь событий. Чтоб человек помнил себя. Что он без памяти?!
    Скорость движения становится ещё больше… И вот уже новое поколение идёт на замену тем плодам, а прошлым уж и помину нет. И эти, новые, уже опять тихо и созерцательно лежат на мокром асфальте моего города. Пышные, молодые, выкатившиеся из белоснежных сердцевин родительских чресел. Они как будто рассматривают – куда, в какое место занесло их провидение? Понравится ли им Мой Город?
    Мой Город. Мой ли этот Город? Где ты, Мой Город?
    Попадая в какие-нибудь дальние, тебя теперешнего, уголки, где когда-то ты был, Мой Город, и где мне годами или десятилетиями не случалось быть, глаз мой уже ничего не угадывает. Моя Память силится воссоздать тот ландшафт – и не может… Нет даже точки отсчёта, за которую можно было бы зацепиться Моей Памяти, чтобы она, как чётки, начала нанизывать события на нить времени.
    И всё же я помню! Вот здесь был когда-то овраг, роща, пустырь! И мать моего друга шла с работы, с авоськами, домой. Но ни оврага, ни пустыря, ни авосек… Кругом новенькие дома с беленькими пластиковыми окнами, окружённые потоками невиданных в моём детстве машин. И Память Моя терпит фиаско, она бессильна что-то воссоздать на этом месте. Моя Память бушует, она, нахмурившись, начинает рушить всё это новое.
    Моя машина времени нерасторопно, урывками, с перебоями начинает включаться. И начинается отсчёт времени назад. И картины с тем, Моим Городом, начинают возвращаться, представать перед моим взором. И Память верит им, и успокаивается, и уже спокойно, благодушно явит мне улицы, дома, молодые лица людей Моего Города. И я верю в те картины! Ведь мы не можем вдвоём ошибаться! Вдвоём, с Моей Памятью…
    А картины – фантастические, невероятные, немыслимые, если кому рассказать – тому, кто, как те каштаны, попал недавно, по воле судьбы, на этот свет и оказался со мной в одном месте.
    Кто сейчас поверит мне из молодых, что всего лишь пятьдесят лет назад окраиной Белгорода была областная больница, что это была его северная окраина, а между парком и этой больницей только появлялись первые пятиэтажки из нашего белого силикатного кирпича?! Что Харьковская гора, с юга, нависала над городом скучным холмом жёлтого пустыря, покрытого осенью соломенными степными травами, а зимой просто сливающегося с серым рваным свинцом русского неба, уходящего в Украину? И шли по ней две грунтовки: одна – на кирпичный завод, другая – на село Дубовое. И ещё при мне, не каждый, в дождь или в распутицу, отважился бы отправиться за горизонт этого холма. Расстояния были другие – всё казалось дальше. И от этого всё казалось романтичным, загадочным, потому что – «за тридевять земель». Да-да, и Память Моя, со всей очевидностью, увидела и преподнесла мне картины этого холма с затерянным на нём маленьким кирпичным заводом. Всё! Там не было больше ничего, за что мог зацепиться глаз.
    Кто поверит, – спрашивает меня моя Память,– что можно было ходить с завязанными глазами по выбитому немецкому асфальту – тогда ещё симферопольской – дороги?! Только редкий бензовоз мог проехать и нарушить тишину Моего вечернего Города, а уж после шести вечера не будет ни одной машины. И только степные сверчки рушили тишину на Моей Богданке. А это была дорога заметная – только на ней мы могли видеть прогресс и столичные лоск, первые «Москвичи», «Победы», «Волги» …
    Кто поверит Моей Памяти, что было всего два маршрута автобуса «Лиаза», после которых пошли уже те – львовские, основательные, с ревущим двигателем, с жаркими задними сидениями, как с лежанками на русской печи? И это при том, что уже возникли наши первые Черёмушки.
    Мой Город – он ещё выглядывает кусочками своей послевоенной основательной архаики, напоминает о своём когда-то присутствии старыми стенами, заросшими и прижатыми к земле, диким виноградом. Он как будто обиженно и тихо говорит: «Я ещё здесь, я ещё участвую в вашей жизни, я ещё помогаю и помогу вам, попавшим в этот Боттичеллевский круговорот жизни».
    Попадая в старые дворы Моего Города, я жадно всматриваюсь и прощаюсь с ними, вижу их угасание и уход... Подхожу к пожившим людям, сидящим у подъездов... И часто ещё, на моё удивление, они оказываются моими сверстниками. И когда кто-то из них вспоминает имена, фамилии моих, меня, они становятся для меня родными, близкими людьми. Ведь это они подтвердили, что Память моя – живая, она не заскорузла, ещё не очерствела и не изменяет мне.
    Расходившись, отряхнувшись, очистившись, Моя Память закидывает меня в такие далёкие дали, за которыми идёт просто стена, из-за которой, даже урывками, уже ничего не доносится.
    Начало
    Как я узнал потом, появился я на свет в бабкином доме, в селе Долбино, что в десяти километрах от Белгорода. И то, моё первое село – каким-то чудом! – сохранилось в моей памяти вспышками, даже с запахами и цветными образами. Первое моё воспоминание – мы лежим с моей бабушкой в овраге под железной дорогой. Мы прячемся от лесника, который идёт по насыпи и может не позволить собирать нам хворост. Много лет спустя я рассказывал бабке эту историю. Она хохотала от удивления и удовольствия, что я это запомнил. А потом, в довесок, рассказывала мне, как прошиб её холодный пот, когда она прятала полведёрка пшеницы, а за ней по селу уже шли какие-то активистки. Как бабка испугалась, не за себя – на её руках была моя мать и я. Как такой возраст мог не выпустить из памяти это событие? Не новость, что страх надолго заседает в наших душах. Было это в Барсучках, маленьких лесных околоточках, окружавших железную дорогу. Собирать хворост было нельзя, только с какого-то разрешения.
    Следующее событие – это отец, приехавший на бульдозере и посадивший меня в громадную железную кабину, тогда размером с комнату. Запах солярки! Рёв двигателя! Железные, обтёртые до блеска, рычаги! Это был и страх, и восторг! И опять, только поэтому, память схватила и не выпустила из своих объятий…
    И родник! Родник по дну нашего леса… Это был, скорее, большой полноводный ручей, что шёл из Долбино по Пристенскому оврагу на Мой Город, существование которого не входило в тогдашнее моё мироздание. А истоки того родника были тут же – на окраине нашего села, только с другого краю, в Барсучке. Вытекал он из пруда, круглого, как блюдечко. Он – как чаша, до краёв наполненная кристальной питьевой водой,– принимал нас в свою свежесть. А потом – тёплой охрой своего песка – грел, как на блюдце, наши животы. И это – не фантазии, не ностальгия по прошлому. Подтверждение его кристальной свежести я нахожу в фактах чистоты этих тогдашних мест – черные лягушки-жерлянки, многие годы позже, встречались ещё по бочажкам того ручья.
    Из этого малого лесного прудика ручей попадал в полноводный сельский пруд, и, вытекая из него, был уже речушкой, никогда не пересыхавшей, но промерзавшей зимой до самого дна. Все дома окнами выходили на лог, где текла эта речка. И окна моего дома выходили на тот лог, на тот ручей, на те криницы, которых было столько много и которые так легко возникали – чуть копни лопатой землю! Каждый, кому нужна была криница в огороде, вставлял лопату, уходил в землю на два штыка – и вот уже новое зеркало являлось миру!
    Роднички были всюду. Чуть балочка – родничок, заросший мать-и-мачехой. А уж в маленьких наших буерачных лесках только ленивый не мог найти криничку с подвешенной на ветке кружкой. И пасечники, и косари в полуденный зной могли выбирать, где наполнить свою фляжку. И было так на земле повсеместно – от наших, достаточно влажных, мест, до степных, бирючевских. Дышала, жила земля...
    И какой дух бродил по нашему околотку, когда пена цветущих вишнёвых садов начинала покрывать огороды моих соплеменников, когда над нежным розовым цветком яблони – в свежей благости майского дня – поднимался пчелиный гул. А вечером к этому всему примешивался запах вездесущей палисадной барышни – сирени. И запах становился густым. И радостью весны и бытия было пропитано всё – земля, трава, листья, натужный гул майского жука. И всё это уходило в ночь, чтобы утром оказаться в оранжевом молоке, в большом облаке – в тумане, не сразу дававшему глазу простор. И новый майский день, и новая радость, и новое счастье…
    Случайно, ненароком, но, как бы вовремя и по делу написания этих строк, мне попал в руки альбом художника, академика, по воле причин и расположенности души уехавшего на далёкую периферию, к нам, на Белгородчину. Мастер, сродни Куинджи, с силой таланта в изображении реки, леса, воздуха в нём, как у Шишкина. Человек, чувствовавший и любивший всё народное, исконное. Любовь к маленьким речкам, мазаным хатам, колодцам видна в каждой его, даже самой маленькой, работе, даже в самом небольшом этюде.
    Я вглядываюсь в плавно текущий Северский Донец конца девятнадцатого века. И я знаю, что это – не выдумка художника, что это – не украшательство действительности. Я знаю, что так было – и не только за городом,– но и в самом тогдашнем Белгороде. Были такие кусочки экологического бурлеска, чистоты, свежести! Сколько образов возникло в моей памяти, благодаря этому мастеру. Увидев его зимний колодец – обледенелый деревянный сруб, уходящую вниз дыру с далёким кругом неба, – тот детский страх вновь пришёл ко мне через пятьдесят лет. Наверняка, мать запрещала, увещевала – не подходить к точно такому же колодцу близко. Именно Юлиан Феддерс дал мне эти ощущения через полвека вновь. И если Вы будете ехать по железной дороге на Харьков, не сочтите за труд, милый мой Читатель, подойдите к окну с левой стороны вагона и посмотрите на те благословенные места. Они пойдут сразу, как только за окном останутся крайние дома села Красного.
    Та железная дорога была у нас вверху, за огородами, за громадной грушей… Её запахи, звуки… И противовесы проводов, которые издалека напоминали мне леденцы-монпансье в виде шайбочек-колёсиков… А вблизи – это были громадные, отлитые из бетона, блины. Хрен, росший у крыльца, был выше моего роста. Мазаный глиной пол, дом – с блёсткой соломы, похожий на халву,– преследует меня всю жизнь. Здесь я и появился на свет. И до сей поры – стоит мне на каком-нибудь отшибе увидеть мазаную хату – я, как очарованный, останавливаюсь и начинаю всматриваться в её обвалившиеся углы, рёбра дранки, выглядывающие из её тела. И каждый раз, проезжая мимо такого домика, нет-нет, да и кинешь взор, а то и подойдёшь и погладишь, растерев рукой мел, который многие из нас тогда тащили себе в рот. Знала Природа – нужен кальций. До дрожи знала! И уже потом, попадая к тёткам в эти места, я начал знакомиться с местностью, окружавшей моё село. Люди добрые! Какие это были чистые, нетронутые, духовитые места, покрытые крупной ромашкой, наполненные гулом всех Божьих букашек!
    Вот и всё, что осталось от воспоминаний деревенского мальчика, что появился на свет при помощи своих родителей, местной акушерки в этой мазаной хате. Наше поколение ещё рождалось вот так – дико и архаично,– на железных кроватях, с точёными шариками, в этих маленьких мазанках с окнами в сад.

    Здравствуй, Мой Город…
    И потом Память начинает нанизывать на себя всё больше и больше событий… Дворы, окружавшие нашу старую площадь, были началом Моего Города. Именно в эти дворы, волею судьбы, я и попал четырёхлетним мальчиком. И первыми воспоминаниями моего детства была песочница и насмешки над моим деревенским выговором: меня постоянно просят повторить какую-то абсолютно ясную для меня фразу, я обижаюсь, не понимаю, почему смеются…
    Следующее воспоминание – нас ведут из детского сада гулять по мосту, на другую сторону Везёлки, к подножию Харьковской горы. Солнце гуляет по полянам! Синие стрекозы-стрeлки… Запах раздавленного листа борщевика – он пришёл ко мне намного позже, когда я бродил уже с ружьём по болотам своего края. Часто меня охватывало беспокойство, когда я вновь ощущал этот запах. Тот запах возвращал меня на залитый солнцем луг моего детства, с домиком лесника у подножия ещё дикой степной Харьковской горы. Он построил себе дом за рекой, как сказочный Берендей… И река, и утренние туманы делали те места отстранёнными от всяких городских сует…
    С моста мы видели, как ребята быстро вытаскивали на мелководье марлю, из которой выуживали склизких, извивающихся, попискивающих жирных вьюнов. Это было ровно напротив центрального входа в наш Университет. Вы думаете – сказка? Нет, Читатель! И воду с той Везёлки Вы могли, без ущерба для здоровья, выпить, хоть полведра, тут же набрав её под этим мостом. И если Вы сомневаетесь в моих словах, то поймайте мне вьюна сейчас не в проточной чистой воде. Сказочный аромат того времени! Это было лето 1963 года…
    Мать с отцом взяли огород возле села Соломино, на левобережье Северского Донца. И опять художник Юлий Феддерс помог мне пробиться через толщу времени. И я волнуюсь, возбуждаюсь: Да-да, именно так было! Не было ещё этого искусственного водохранилища. Боже упаси! Река плавно текла в своём естественном русле. Каждый её поворот был не похож один на другой. За каждым поворотом были какие-то новые плёсы, всё новые и новые обитатели, новые миры. И только в весенний паводок дно этой реки нельзя было увидеть. Река очищала себя – мощным паводком – в лёд заворачивала весь мусор, вырывала с корнем заползшую в неё осоку и выносила течением всё это подальше от себя, оставляя в лугах «талый снег вчерашнего дня». В остальное время года вода реки была чиста, как слеза.
    Чёрный коршун реял над ней, как постоянный её спутник. Редкий сейчас гостёк! А тогда везде, где была какая-то речушка, коршун плавно плыл над водой. Его хвост-веер указывал изменение направления полёта. И чёрного коршуна я угадывал издали – по его знатному вильчатому вееру-хвосту, ни на какой другой не похожему своей длиной и формой. Гнёзда синиц-ремезов качались над гладью реки. Можно было зайти в прибрежные кусты и найти десяток гнёзд мелких птиц: овсянок, славок, камышёвок. И у меня был случай, когда я нашёл два гнезда садовой славки с разными кукушечьими яйцами. Тогда это было сделать легко.
    Кипела жизнь! Было всего так густо и много! И рыбаки, сидящие по берегам реки, когда шёл жор леща, только успевали вкидывать в лодки блестящие лопаты этих рыбин. А летом набрать ведро раков – было делом двадцати минут. И не надо было утруждать себя особо нырянием – стоило выворотить кусок плавучей осоки… В том мире, ещё данном Богом и не початым ни с какого края, жил художник Феддерс, а потом и я зацепил его краешком своего детства…
    И уже четырёхлетним мальчиком, ребёнком, я знал, что Город Мой, как остров, находится в окружении какого-то великого зелёного чуда!
    И как происходит начало у каждого?! Начало того, к чему душа предназначена. Поэтому и тут Память не выпустила из себя ту вазу у нашей соседки Анны Фёдоровны, что была заполнена карандашами под завяз – простыми, цветными, хорошо отточенными. Как мне хотелось взять хотя бы один из них! И даже запах этих карандашей я помню… Слава Богу, он не изменился с той поры. И до сих пор я не могу уйти из магазина без нового карандаша, который понравился мне просто своей рубашкой. Так жизнь уже и решила – карандаш, кисть, фотоаппарат и та особая жадность – нарисовать, зафиксировать, не забыть! Увидеть ещё одно проявление Бога!
    Почему люди ищут подтверждения чуда, когда эти чудеса на каждом шагу, куда бы ни кинул взгляд?! Вот так и Феддерс, Юлиан Иванович, не искал, а только успевал фиксировать, по мере своих сил, в конце девятнадцатого века. Художник, родившийся сразу после ухода Пушкина и походивший с этюдниками по нашим меловым степям, для нас – обычных, а для него – новых и свежих, стал тем пророком, которых не бывает в своём отечестве. Десять лет выпускник Петербургской Академии художеств преподавал в Белгородском учительском институте. Именно он спел гимн Белгородскому миру в его первозданности!

    Черёмушки
    Первые белгородские новостройки, они же – Черёмушки… Это то, что вокруг кинотеатра «Радуга». Те кирпичные и панельные хрущёвочки, с нишами-холодильниками под кухонными подоконниками. Это – 1969 год, уважаемый Читатель! Чтобы окунуть тебя в то, моё, время, должен признаться, что холодильников тогда у нас ещё не было. И висящая за окном авоська с продуктами была ещё архитектурным излишеством домов, в которых мы жили, достаточно плотненько, в наших семьях – зачастую, человек по пять в однокомнатной квартире. И пластмассовых бутылок не было, и целлофановые пакеты не валялись по обочинам наших дорог. И не потому, что мы раньше были такими культурными. Просто пластика не было. И моя бабка, Фёкла Яковлевна, первое своё лёгкое синее пластмассовое ведро поставила на плиту, чтобы подогреть в нём воду. И вдруг, с удивлением, а потом и с ужасом, увидела, как оно надувается, становится круглым и взрывается, заливая все конфорки. Не вмещала бабкина культура целлофан и всякого рода пластмассу, не влезали они в её голову. Это уже потом пошла стирка и сушка тех пакетов. Только стекло, железо и керамика были понятны моей Фёкле Яковлевне.
    В достаточно большом нашем дворе, состоящем из пяти домов, стояла одна «Победа» да инвалидка, скорее, крытый мотоцикл. Обе машины принадлежали семье военного в высоком чине, Берестова, чью фамилию я запомнил, благодаря этой чудесной технике. Мало того, я должен признаться, что и телевизоры в городе были наперечёт. И первый в своей жизни телевизионный сериал «Капитан Тенкиш» я посмотрел в 1968 году у соседа по лестничной площадке Гарика Гломоздина. Гарик был моим сверстником. Я уже забыл, где работали его родители, но его семья была достаточно зажиточной. И первый телевизор КВН – с водяной громадной лупой впереди малюсенького экрана – я увидел у него. Это была какая-то аристократическая семья. Обстановка, быт у них разнился от нашего, более простецкого – с борщом в холодильнике под подоконником. Даже питались они строго, по расписанию, как в старорежимной семье. Гарика звали к обеду. И он знал, что, забегавшись и не показавшись в дом, будет покормлен только вечером.
    Но Гарик запомнился мне не этим странным распорядком дня. Как-то вечером мы сидели на подоконнике между первым и вторым этажом. И тут Гарик бережно, ни с того, ни с сего, вынес какую-то заветную свою коробку из-под конфет. Он снял крышку, и мы увидели рядами лежащие, как камушки, удивительной красоты птичьи яички. Под каждым яйцом была подпись с названием, аккуратно написанная отцом Гарика. Мы были очарованы! Для нас это была маленькая, уже научная, коллекция. Мы понятия не имели, что птиц так много, и все они – разные. Гарик, хотя ростом был ниже всех нас, уже с учёным видом, почти назидательно, рассказывал, где и когда они с отцом нашли гнездо, называл виды птиц. Оказалось, что половина коллекции была собрана ими в нашем городском парке, по которому мы ходили каждый день, знали его потаённые уголки и не ведали, что там есть такое разнообразие птиц. Мы на них просто не обращали внимание! Все птицы были для нас одинаковы.
    Что щёлкает в душе ребёнка? Через какие зацепы приходит к нему удивление миром?! Откуда его отцу досталось это знание птиц, умение находить их гнёзда? И как правильно выдувать яйца? Гарик знал много: он знал, кто такая мухоловка-пеструшка, и чем она отличается от серой мухоловки, он мог различить два вида воробьёв, которых мы называли просто: «жиды». Гарик мог рассказать мне о певчем дрозде, чьё яйцо в его коллекции отливало египетской бирюзой. И я не мог оторвать от него взгляд. Оно было цвета морской волны, цвета «сосущего глаз неба». И птица, мне думалось, такая же будет красивая, представлялась она мне волшебной, изумительных окрасов.
    Мир перевернулся! И из десяти – трое потеряли покой. Это были Толик Сотников, Витя Николаев и ваш покорный слуга, дорогой мой Читатель. И пошло-поехало… Такие же коробки из-под конфет, первые книги про птиц и первый осмысленный, любознательный, пытливый взгляд вокруг себя. Мы начали отличать птиц. Это была уже не одноликая их масса. Мы были просто ошарашены разнообразием и многоцветьем мира.
    Да мы ли одни?! Спустя годы я узнал, что начало пути для очарованных тем зелёным живым Космосом настолько одинаково, и примером тому могут служить десятки великих и миллионы невеликих людей. Всё начинается с детства! Так было у Аксакова, Набокова, Бианки. Так было и у нас, у дворовых мальчишек, живших в городе Белгороде, на улице Некрасова, в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году.

    Анималистика
    Мы все рано познаём пластику человеческого лица, наблюдая, как человек начинает гневаться, печалиться или ревнует, завидует, не верит. По самым незначительным чёрточкам лица мы угадываем эмоции. Это нам нужно, и мы быстро постигаем такую азбуку. Вот так же и мы, дети, загорелись этой игрой и начали осваивать её законы. Не сразу, но очень быстро пластика бегания птиц по земле и веткам, их полёт начали разниться в глазах девятилетних ребят. И открытие новой для нас птицы происходило через открытие новой пластики её движений – ныряние в воздухе и тут же зависание серой мухоловки, прямолинейный вьюрковый поскок зяблика по земле, суетливое броуновское движение пищухи по стволу дерева. Всё разно – движения, цвет, форма! Оказывается, какие только формы не выдумал Господь! Какое удовольствие наблюдать всё это!
    И доставались первые наши определители птиц, и все наши открытия уже попадали в наши первые дневники. И старый том Брема, посвящённый именно птицам по воле судьбы откуда-то появился в нашей компании. Он был достаточно хорошо сохранившимся – с уютной домашней немецкой графикой Мюдзеля, дотошно изображавшей каждый лист, ту или иную птицу. И количество видов птиц, которых мы когда-то могли встретить, воодушевляло нас, и мы стали ждать нашей первой экспедиционной весны.
    Вот так начинается страсть к коллекционированию! Вот так загорается тот святой свет, который наполняет жизнь смыслом! Для кого-то это были тогда марки или монеты, для других – любовь к радиоприёмникам. В одном этом нашем увлечении слились и любовь к хорошей книге, и, тогда очень редкой, фотографии, и к путешествиям, и к действительно опасным приключениям на уже настоящей охоте, что пришла на смену этому незатейливому детскому коллекционированию.
    Взор наш с раннего детства коснулся очень обширной и значимой в искусстве темы – анималистики. Язык линии – самый лаконичный, самый, казалось бы, простой в исполнении, – как он был многолик! И Курдовское виденье «Лесной газеты» Бианки, сначала казавшееся грубым, постепенно, уже тогда, начинало нас воспитывать, доказывая своей притягательностью жизнестойкость этих скупых, не щедрых на цвет и витиеватость изображений. И после тысяч иллюстраций те, первые наши, курдовские, так и сидят в моей памяти. И это, как оказалось, не случайно. Друг Курдова, Евгений Чарушин, доказал, что их компания могла в двух линиях выкристаллизовать образ, характер животного, его взгляд или жёсткость ворса. Только недавно я узнал, что в это же время на Западе работали просто волшебники в этой области искусства. И то, что они занимались анималистикой, никогда не принижало их, а наоборот – вызывало интерес у аристократичной западной публики. Тяга ко всему живому в урбанизированном мире усиливается априори.
    Я хочу, уважаемый Читатель, назвать имена прекрасных анималистов, а чтобы дать понять отношение к анималистике в мире, я скажу, что самая дорогая по цене книга в мире – это «Птицы Америки» художника Одюбона. Не посчитайте за труд, хлопните кнопкой на клавиатуре, проверьте. Этот альбом – монументален: и по своим размерам, и по Микеланджеловскому отношению Одюбона к пернатым Земли. Это был конец XIX века, и это была ещё молодость Соединённых Штатов.
    Но анималистике столько лет, сколько помнит себя человечество! Я не буду говорить вам про пещерную живопись – она есть даже в школьных учебниках,– а вот анималистика Дюрера, Рембрандта, Снейдерса, ученика и соратника Рубенса – это уже может быть достоянием только пытливых умов, кинувших свой взор на великий мир братьев своих меньших.
    И ведь целые залы Эрмитажа не случайно посвящены именно анималистике! Что стоит только один зал, посвящённый лавкам Снейдерса! Чего не знаешь, того не любишь! И как мы могли не полюбить Снейдерса ещё в нашем детстве, когда мы уже в его «Лавках дичи», на дубовых голландских столах различали всех птиц и зверей. И только «Рыбная лавка» этого мастера не вызывала у нас никаких споров – морские рыбы были нам неведомы. А по птицам мы уже были маленькими профессорами: мы знали, когда они прилетают в нашу лесостепь, где нужно искать их гнёзда, и какого цвета яички могли ещё оказаться в нашей коллекции.
    Шла жизнь… И всё новые художники открывали нам двери своих мастерских. И часто так бывало, что, распахнув одну из них, ты находил следующую дверь и приходил к такой россыпи талантов, о которой поначалу и не подозревал.
    По-разному приходили художники ко мне. Некоторые постепенно овладевали моим сознанием, до них нужно было ещё дорасти. Так пришли ко мне Курдов, Чарушин, сначала видевшимися слишком простыми, детскими художниками. И только с возрастом я понял, сколько же нужно было оттачивать своё мастерство, чтобы потом линия начала вбирать в себя столько мыслей, столько чувств!
    Иначе было с Вадимом Алексеевичем Горбатовым. С первой его серии открыток «Их нужно спасти» («Красная книга России») и до теперешних его, уже академика, признанного лидера, гуру отечественной анималистики, книжных иллюстраций, он сразу стал мне родным, близким человеком – так же думающим, на то же обращающим внимание, тем же восторгающимся, что и я.
    Этот человек живёт с нами. Он – наш современник. Скажу больше, уважаемый Читатель, я был у него в гостях. И, поверьте мне, мы оба, молча, могли рассматривать его иллюстрации, только пальцем указывая на детали, особенно удавшиеся, и только жестами могли показывать, как это могло быть ещё изображено. Всё было с полуслова, с полувзгляда… Мы были как два человека, прожившие вместе жизнь. Солгавши раз, кто тебе поверит?! Ни разу не солгал мне Горбатов! Мне – как он, ходившему по блестящей от дождя бруснике, видевшему, как восседает на ветке поющий глухарь, как лежат травы на болотных кочках после весеннего паводка! Ни разу не солгал мне Горбатов! И московское детство этого мастера под Воробьёвыми горами незримо присутствует на его полотнах, как раз являясь главной частью его работ.
    Мастерство нажить можно. Эмоции, любовь, знание предмета – никогда! Через всё это можно пройти постепенно и не охладевая, и только тогда воздастся каждому по заслугам его!

    Городской парк
    А в городе, под меловой горой, события развивались своим чередом. Прямо к нашему дому подходил парк. Стоило перейти улицу Мичурина, мы попадали в мир горихвосток, каменок, тут же находя их гнёзда на тополях, в трубах, в россыпи камней, под вездесущим тогда шифером павильонов. Тритоны, аристократы лягушечьего царства – жерлянки ещё водились в чистейших прудах Городского парка. А мы были настолько ещё малы, что всегда боялись заблудиться в его зарослях. Именно от этого пошли наши первые карты с наивными обозначениями каких-то дорог, тропинок, маршрутов наших первых туда экспедиций. Придуманы были и названия уголков тех, наших, первых джунглей. Там была у нас и Дубовка, и Берёзовка, и Тополёвка. По сей день, окружают они летний кинотеатр «Октябрь», да только нет уж того нашего фонтана-купальни с хороводом смеющихся девчонок и мальчишек вокруг корзины фонтанирующих рыбин.
    Да, он остался в том, в Моём, Городе, тот заросший парк-лес, в котором ещё водились черноголовая славка, мухоловка-пеструшка, иволга, серая неясыть, зимородок! И ловлю я себя на мысли, что ещё успел увидеть этот мир в его неприкосновенности. Может, птицы тогда ещё не понимали, что не на время человек пришёл в их края. Может, они надеялись, что этот город будет ненадолго, и что когда-то будет опять только их земля и их небо…
    Городской лес
    Человек так устроен, даже если ему десять лет, – он не может бесцельно, ради одного созерцания, держать в себе интерес. Нас уже вела коллекция, а книги рассказывали всё о новых и новых птицах, что жили в моей лесостепи.
    И вот уже городской парк тесен, и вот уже наши глаза смотрят в сторону настоящего леса, что шапкой стоит на меловом холме. Тому лесу на том вековечном холме – не одна сотня лет. И картины художника Феддерса – тому подтверждение. Его этюды, картины именно этого места, так и остались вне времени – настолько они точны. Только у него лето – в самом его блеске, а мы попали туда в самый пик весны.
    Чистяк ковром лежал под нашими ногами. Через марево цветущего боярышника проступал городской лес. И такой благостью, радушием и теплом окутал нас его весенний дух!
    И было удивительно: когда птицы успели управиться – найти себе пару, соткать гнёзда, свить в них летки?! А сороки и певчие дрозды уже сподобились сделать мазаное нутро своим жилищам. Так выходило, что сразу по прилёту, когда ещё беспокойно от апрельских ветров ходили кроны деревьев, велась эта непрестанная работа. И всё – для этого пасхального дня, всё – для этого торжественного праздника жизни, всё – для этого Начала, когда первое глянцевое светящееся яичко ляжет в лоно гнезда!
    Лес был прозрачен, и всё небо ещё читалось через него. Гнёзда искать было легко. И наша коллекция расширялась, и уже выдвижные ящики наших письменных столов стали её пристанищем.
    Именно в городском лесу, на матушке-меловой горе, были впервые найдены гнёзда певчих дроздов, самых крупных певчих птиц России. Звук вечерней песни этой необычайно красивой птицы в затихшем лесу может раздаваться на километры. Недаром это старший брат изящного курского соловья. Под стать – и его гнездо! Оно аккуратной кубышечкой влито между больших ветвей или раздвоений ствола. В своих гнёздах птицы сидели, не шелохнувшись, глядя на нас своими чёрными, как влажная смородина, глазами, насиживая яйца невероятной синевы, особенно подчёркнутой рыжей глиной летка. И каждый раз, становясь на плечи своего друга, подтянувшись и увидев гнездо сверху, у меня захватывало дух.
    Чёрный дрозд – строгий красавец-монах, не терпящий в наших краях приближения человека. И когда он слетал со своего, не такого основательного, как у певчего, гнезда, чёрный его цвет завораживал своей баклажанной бархатностью и глубиной, как подбой благородной церковной рясы. А его клюв, цвета яичного желтка, делал из него такую экзотическую майну, птицу уже индийскую!
    Обыкновенные овсянки выпархивали по опушкам из-под наших ног, и мы тут же кидались искать в этих местах их гнёзда. И, о счастье! Пред нами представало аккуратно свитое гнёздышко с яичками необыкновенной расцветки – по чуть голубоватому фону были рассеяны извилистые змейки, как вишнёвые пасхальные росписи.

  4. 1 пользователь сказал cпасибо Ira за это полезное сообщение:


  5. #3
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    И мы шли по этому прохладному ковру чистяка, искрящегося солнечными цветами! И одухотворённее лиц трудно было найти! Счастье есть, уважаемый Читатель! Я подозреваю, что оно связано с чистым местом, куда всегда стремится душа.
    И вот уже через неделю и гнёзда, и птицы становились недоступными для нас. Всё покрывалось тёмно-зелёным дубовым листом. Лес бережно прятал своих обитателей.
    И мы уже были у подножия горы на восточном её склоне, у камышитового завода. Весь Старый город, как на ладони, лежал перед глазами. Северский Донец разливался к самой железной дороге, окружённый уже зеленеющим болотом. И уже совсем другие птицы становились объектами нашей фотоохоты.
    Камыш покрывал громадные просторы и, входя в него, мы боялись заблудиться. Горизонт опускался. И только мать-меловая гора заботливо следила за нами, и указывала нам путь. Только её седая шапка на фоне неба была видна сквозь качающиеся султанчики камыша …
    И тут нам везло! За всю жизнь никогда после я не находил гнезда большой выпи. А тогда, почти в самом городе, в болоте, окружённом со всех сторон людскими поселениями, мы нашли сразу два гнезда этой великолепной, редчайшей птицы, цвета окружающего её камыша и формами, не похожими ни на какие жилища других болотных птиц. Звук её голоса напоминал какой-то глухой шаманский стон, монотонно раздававшийся в вечерних сумерках и превращающий любое болото в загадочное место, наполненное мистикой и романтикой.
    И, наконец, мы выбирались из непроходимых тугаев на простор Северского Донца, где гнёзда лысух с яйцами в точечном крапе представали нам. Тяжёлые крякухи, пугая нас, выпархивали прямо из-под ног. И каждый раз, нагибаясь, мы находили гору яиц, покрытую пухом из хлупи хозяйки.
    Изящный чибис реял над нами, издавая своими крыльями тот неподражаемый звук, принадлежащий только ему. И на отмели, среди паводкового мусора, морёных веточек, мы находили его гнездо, нагнувшись и всматриваясь в каждый сантиметр излучины реки. И кладка из четырёх, ладно сомкнутых, яиц, наконец, являлась нашему взору. Но стоило разогнуться, отойти в сторону, и ты, не приметив место, опять не находил его глазами. Настолько яйцо чибиса, по окраске, по пятнышкам, приноровлено к фактуре водного мусора. Яйца – крупные, грушевидные, цвета тёмного кофе с крупными чёрными пятнами.
    Такая же история, только ещё более сложная, происходила с кладкой малого зуйка. Тот выбирал себе для гнезда не паводковый мусор, а сухие песчаные места с отмытыми камушками. Волнуясь, быстро перебирая ножками, выдавая свою азбуку Морзе, он, как будто, тёк по берегу, явно указывая, что именно на этом повороте реки у него гнездо, заставлял нас, буквально, на четвереньках исследовать каждый песчаный наплыв. И уж яйцо малого зуйка по цвету было, точно, просто речным камешком. И то удивление и восторг наш видела матушка-меловая гора, когда, в ребусе шершавых камешков, глаз, наконец, натыкался на глянцевую поверхность яичка малого зуйка!
    Вершина меловой горы опять была над нами в тех зарослях камышитового завода. Хранила, берегла нас гора…
    А после жары мерно текущего лета, когда сентябрьский утренний холод уже опускался к подножию горы, и огненно-рыжая шапка дубового леса уже светилась над городом, всё тише и тише становился наш городской лес. Затихало и болото камышитового завода. И только синекрылые сойки своим радостным воплем возвещали о великом урожае жёлудя, что дали разлапистые дубы.
    И вот уже первый утренний мороз покрыл инеем резной дубовый лист на земле. И отовсюду, со всех сторон, окраин начинали тянуться к нему стайки моих сверстников-птицеловов. Со стороны Савино, Старого города, дальней Жилой шли по два-три человека, обвешанные тайниками, лучками, кулёмами, изготовленными исключительно собственноручно и ставшими для многих из них первыми уроками мужского ремесла. Для этого из школьных линеек делались челноки и плелись сети, воспитывавшие усердие и волю. Не составляло потом труда этим мальчишкам сделать вентерь или лихо выкрутить запутавшуюся в сети рыбину, одним им понятным, уже отточенным, способом.
    И разбивались до свету, в сером утреннем неуютстве, точкu под меловой горой. Расправлялись сети, высыпалась подкормка. Ставились клетушки с манными, уже испробованными, птицами, обсидевшимися, ставшими уже ручными, в домах у ребят. Занимались позиции в зaсидках, куда тянулись верёвки, приводившие снасть в действие.
    И постепенно меловые отвалы из серых становились розовыми, превращаясь в громадные куски пастилы. Метаморфозы солнечного света!
    Первыми оживлялись самые лучшие из подсадных птиц, которые больше всего ценились молодыми охотниками. Они призывно начинали откликаться на ещё не слышимые человечьему уху голоса высоко пролетающих маленьких пилигримов, диких своих собратьев. И вот уже с самых верхних ярусов меловой горы, перепархивая, спускалась стая щеглов-гренадёров, на глазах у всей нашей команды, к какому-то хозяину точкa, счастливо расположенному в тот день на пути этих птиц. И бежит он уже к своей снасти и прижимает её края к земле, и, бывает что, споткнувшись, покатившись по земле, на четвереньках достигнув края сети, падает на неё, боясь упустить свою желанную добычу. И потом – нежно и бережно, с дрожью и придыханием, вытаскивает щеглов, для него – этих райских птиц, и никак не меньше!
    И тут же рядом – не идёт охота у двух Савинских мальчишек. И всё, вроде, правильно они сделали: и пришли к нужному часу, не доспав, и затемно залезли в свои скрадочки в меловых валунах, и птицы, и подкормка – всё было разложено вовремя и по своим местам. Но не пошла охота! Отвернулось счастье! И горе, и уныние на их лицах, видевших, как соседи счастливо собираются с клетками, наполненными свеженькими, этого года, желтопузыми овсянками, красногрудыми конопухами, нарядными щеглами. И ждут они дома, с надеждой, следующего утра. И уже всё у них собрано, всё подготовлено. И мечтают они, что в их клетках, зимой, может, будет жить лично ими пойманный снегирь, а то и щур, или клёст, о коем они уже прочитали в книжках у Бёме.
    И тут тоже – страсть, коллекция, книги! Они уже ведут пацанов в мир, который разворачивается к ним новыми и новыми сторонами. И весело уже жить таким человечкам! Всё они стерпят, через всё пройдут! У них уже есть свой интерес, свой щит, свой тыл, своя тихая заводь! Душа удивлена и открыта этому миру. Блажен нищий духом!
    И эти двое мальчишек-птицеловов, и мы – обладатели нашей коллекции,– уже спозаранку мчались к зелёному живому чуду под нашей меловой горой, когда ещё редкий прохожий шёл на утреннюю смену по ещё пустынной улице Моего Города. Душа была жива, а, значит, нища, и мы её жадно наполняли.

    Степь
    Отец был родом из Новооскольского района. Я изредка видел деда, приезжавшего оттуда в Белгород. Дед был в простецком полосатом костюме, похожем больше на пижаму. Приезжал ненадолго, по делам, покупал что-то по столярке. Из его сумки вечно торчали какие-то стамески, рубанки. Куда он их увозил, в какие края – было мне неизвестно. До его села было сто двадцать километров. И первый раз я попал туда удивительным, по тем временам, образом. Мы эту сотню километров пролетели на самолёте АН-2. Стояло их, для меня громадных двукрылых машин, восемь штук в ряд, возле какой-то будки с кассой на бескрайнем поле с грунтовкой для взлёта. Помню грохот моторов и ту силу, которая вмиг показала нам весь наш город.
    Через час мы уже ехали на полуторке с деревянной кабиной в деревню, где родились все отцовы родичи. Совсем другие открылись моему глазу места. Степь, лежавшая между пологих холмов, только изредка впускала в себя буерачный лесок или станичку деревьев. И, свернув с разбитого тракта на Бирюч, мы попали в ещё более степные, безлесые места. Отец сказал: «Ну, вот и приехали». Я, оглянувшись, не понял, что он имел в виду. Только из-за горизонта виднелись кроны деревьев, оттеняя маленькую незаметную складочку земли. Заехали в неё, и передо мной вдруг развернулся целый мир. Те деревья оказались тополями в два обхвата. Высоты они были неимоверной. Собой они укрывали и сельский пруд, и две улицы домов, окружавших его. И, как многим из людей, попервах место показалось чужим и неуютным.
    Вышел дед – с красным от солнца лицом, с блестящей серебряной щетиной, смеющимися и, действительно, счастливыми глазами. Дед был так рад! Кто бы ни приезжал потом со мной – дед всегда так же был искренне рад. Он привык и любил, чтоб пошумнее был его дом. Он прошёл всю финскую, всю отечественную. И после войны деда ещё два года не отпускали из армии. Он изредка наведывался на неделю домой, отмечая, что предыдущий приезд был не напрасен, и в доме уже появился новый ребёнок.
    Сколько военных случаев дед ведал нам! Каким многоопытным и добрым человеком был Платон Васильевич, пройдя через две войны, набираясь ума в науке – как, по возможности, избежать смерти. И как дед отличался от того скованного, немногословного человека, который приезжал к нам в Белгород, стесняя, как ему казалось, нас, в наших коммуналках, и того вольного, с обветренным загорелым лицом, свободного крестьянина... Здесь он знал каждого. И его знали за пятьдесят километров – это уж точно!
    Каждый деревенский труд был знаком деду. Весь круговорот сельской жизни был прощупан смолоду его большими лопатистыми руками. И не утруждались бы Вы, мой дорогой Читатель, придумать дeла, что не смогли бы сотворить эти руки! Отбить косу, вставить раму в дом, сделать телегу и, тут же, колесо к ней, смастерить улик для пчёл, поймав рой, отсадить его в погреб и для этого за ночь сделать им новое жильё… Сварить самогона из бурака – такой мягкости и духа, не подпалив свёклу и взявши только вершок бражки – чтоб без дурного запаха… Или заметить, что у моего сандаля болтается лямка, тут же, кольнув два раза шилом, поставить его – уже в полном ажуре – на крыльцо… И уже – рубанок в дедовых руках-лопатах! Не было им днём роздыху! А я ту лямку неделю прятал в подошву и думал: только в городе есть какой-то сапожник, который мне когда-то её и наладит. Сразу после этого сандаля очень я зауважал деда Платона.
    Лучший сад в Ямках был у деда. Только у него было десять отборных сортов яблонь, крупная малина. Дед мог, играючи, сделать прививку на любой яблоне или груше, знал время и стoящие для этого сортa.
    Он вёл какую-то особую породу гусей. Их рельефная хлупь, особенно у гусаков, касалась почти земли. А к вожаку стаи страшно было и подходить! Ростом он был с нас, тогдашних! И зимой под кроватями у деда тихо, смиренно сидели в ладных ящиках на яйцах – с дедов кулак,– гусыни, с красивыми умными, тёмно-карими спокойными глазами. Они были как благородные заколдованные сказочные мадонны, попавшие в неволю. Они знали, что их никто не тронет, что они выполняют великую миссию. И люди тут им – первые помощники. И бабка Ксения, как неутомимый страж, берегла их покой от нас, обормотов, очарованно вылупившихся на этих примадонн, подняв оборку деревенской кровати. Сошедшая с кладки гусыня, обидевшись, могла и не возвратиться…
    Край был пшеничным. И зерно золотыми барханами лежало в августе на токах. Всё кружилось вокруг этой пшеницы. И я, уже осмотревшись, пообвыкнув, познакомившись с обитателями Ямок моих лет, наблюдал вместе с ними, как возвращаются с тока, с конюшни, с овчарни родители. Возвращался и мой дед с мельницы, чуть подшофе, в том же пиджаке, что и был в городе, только уже изрядно помятом и пропитанном мукой. Весёлый, раздававший всем малым конфеты с самого начала села. И это не был конец его рабочего дня – он только шёл управляться со своим хозяйством. И так каждый день! И уже рано утром мы не могли найти деда в доме. Платон Васильевич был уже на работе. И деревенские, и я, городской, уже втягивались в этот круговорот быта. Выпадать из него было нельзя, потому что стыдно: дед работает, а я что – хуже?!
    И мы несли вечером в мешках свёклу в погреба, косили, становились подпасками. Монотонно, по расписанию деревенской жизни, утром, в обед и вечером стадо коров заполняло деревню своими запахами, звуками, оставляя лепёшки в золоте клубящейся пыли нашей улицы. В каждом дворе была корова, а то и две. И до сих пор слово «пастух» – этакий весельчак с кнутом на шее и с дудочкой,– не вяжется с тем, детским моим, опытом. Корова – это милое, пахнущее молоком, тёплое существо с бурдюком молока между ног, оказалась, на редкость проворным и бестолковым существом в поле. И без собаки пасти коров – дело тягостное и затратное для ног. И когда в обеденный пал вновь приходилось бежать к уже подмеченной бестолковой коровке, то уже было делом чести – перепоясать кнутом эту мать-кормилицу, возвращая её в гурт. И день, когда я с дедом должен был выходить пасти сельское стадо, был для меня выкинутым из жизни.
    Но многие из этих сельских трудов оказывались удивительно приятными. Разве не чудо – после сенокоса ехать с дедом, чуть колыхаясь, на телеге с сеном, стянутого ремнями в высоченную перину! Плыть в сухой пряности разнотравья, сверху рассматривать лошадиную упряжь и угадывать местечки, куда обязательно надо попасть…
    Или месить глину на лошадях для обмазывания дома?! Её горой высыпали прямо на дороге возле нового дубового дома, оббитого дранью. Подвозилась вода в деревянных бочках, поивших бригады в полях. Глина размачивалась, в неё добавлялась солома. И тут уж – как без нас? Мы на лошадях, прямо с сельской конюшни, мчались к этой размоченной громадной лепёшке глины, заходили в круг, и, подгоняемые покрикивающими мужиками, лошади начинали месить эту глину. А мы, подёргивая уздечками, не давали им выйти из того круга.
    А потом было купание лошадей! Плыть на громадной невесомой лошади по речной глади было до щекотки приятно, удивительно и весело. Белая глина сползала и с наших, и с лошадиных боков – медузами уходя в воду. И назад в конюшню! Опять с гиканьем!
    После купания свежие, чистые лошади, знавшие, что их сейчас будут кормить, мчались по улицам села! И наша радость передавалась всем – тополям в блестящих клейких листьях, лошадям, женщинам, что, сторонясь, шутливо ворча, улыбаясь, гордо смотрели на нас, а мы, наперегонки, обхвативши своими загорелыми ногами мокрые лошадиные бока, неслись по уже родной своей улице. И ничего, что наутро ныл кобчик, болели икры, никогда не знавшие такой работы. И до обеда наши кавалеристские походки были предметом добрых насмешек прошедших через это деревенских…
    И ночью лошади не давали нам покоя! Иногда выпадало счастье – увести лошадей из конюшни, надев на их головы уздечки. В темноте, привычно доверяя, с краю залезть им в рот, не боясь за пальцы, – вставить удила и, тихо оглаживая, подальше отвести от конюшни. Взобраться с какого-нибудь база на холку и, ударив по бокам, понестись, вдогонку всей честной компании, на улицу другого села. А это иногда – двадцать километров в один конец! Под луной! В спелом степном запахе убранного летнего жнивья, перемешанного с цикадами!
    Помчаться среди шапок подсолнухов, фосфоресцирующих ночью и пахнущих своим. Они, как бабы – с большими наклонёнными головами в жёлтых платках,– монументально стояли возле дороги. И потом, спустя много лет, именно через эти воспоминания, Ван Гог стал близок и понятен сразу. Так же было и с художником Климтом. И я испытал, именно тогда, этот восторг перед ночным подсолнухом, источающим своими мощными быльями аромат такой силы и своеобычности! И ещё тогда я подходил и с удивлением видел, как он сложно и мощно задуман – с его сотами на сковороде семян, обрамлённых жёлтыми ветреными листиками, так не вязавшихся с его крепостью и пахнувших совсем по-другому – легковесно, совсем уже по-женски. И ничего б мне не сказал тот запах о нём.
    Улица – это гуляние, это знакомства. Мы сопровождали наших, уже взрослых, друзей, как их адъютанты, стыдливо смотрели, держа поводья. Наблюдали, как они хохочут, петушатся, красуются, и совсем становятся непохожими на тех Ванек, Петек, которые ещё днём вместе с нами купали коней. Волосы их были вымыты, причёсаны. И уже были брюки клёш! И модная тогда цветная рубаха с персидским мотивом была на многих! И пахло от нас лошадьми! И песня была под гитару про трёх ковбоев! И сейчас трепыхнётся душа, увидев лошадь. И понятны чувства цыган. И ближе становится Пушкин – с его путешествиями по всей России в лошадиной упряжке. И ближе становится Коля Ростов – офицер, кавалерист, охотник. Культура лошади, Читатель,– это отдельная тема для России, да и для всего человечества. И тут опять: чего не знаешь, того – не любишь! Только свой опыт помогает нам понять других, дорисовать картины, которые обозначены только в двух штрихах – писателем ли, художником. И всё идёт в голову легче, когда всё это, хоть немножко, было примерено на себя…
    А днём мы жадно искали новых впечатлений. Сосуд был пуст и требовал наполнения. Что там, за колхозным садом, обрамлённым, как кипарисом, пирамидальным тополем? И такой Палестиной, такой Италией виделся мне тот сад! Что за птицы водятся в этом крае? И как быстро возможность открытия чего-то нового захватывает юные сердца! И вот уже деревенские – в кирзовых тапках, и городской – в зашитом дедом штиблете, продвигались в местечко Качурмага. Оно было последним, до чего мог дотягиваться их глаз, из того их степного села.
    И вот уже перед нами родник, окружённый мать-и-мачехой, в той, казалось, недосягаемой Качурмажке, среди тех же тополей, уже сбросивших пух. И птица – незнакомая мне, невероятной голубой расцветки,– влетела в их крону. И не было на свете птицы красивее, чем только что увиденная. И глаз мой ещё не остыл, но тут меня охолонул Сашка Швабрин, сплюнув, он пренебрежительно сказал: «Да это же вонючка!». «Как вонючка?! Почему?!» – изумился я. Назвать эту красавицу, царицу птичьего царства местным именем так тривиально, так приземлённо! И худющий древолаз Сашка, подойдя к тополю и покружив вокруг него, нашёл дупло, поскрёб по коре, и мы услышали шипящий щебет птенцов этой птицы.
    Это была сизоворонка. И для деревенских мальчишек она оказалась птицей нередкой, и даже очень, среди них, неуважаемой. Найти её жилище не составляло труда даже в самом селе. Такое дупло с гнёздом сизоворонки было рядом с нашими деревенскими мостками, с которых мы ныряли. А я об этом даже не догадывался. Мягкотелый старый тополь, где он был, – там и давал в те далёкие времена ей пристанище. Но залезть рукой в дупло сизоворонки мешало зловоние, и даже привычный нос деревенского жителя брезгливо морщился, и заставлял хозяина ретироваться. А для меня это было открытием. И уже его хватило бы, чтобы этот день запомнился на всю жизнь.
    А день только начинался. И вспомнили мои деревенские спутники слово «Западнoе» – самый большой ближайший лес, о котором знали они. Западнoе, скорее всего, было названо ямскими людьми, потому что находилось это место строго на западе от Ямок. Это была двухкилометровая балочка, заполненная кустарниковым лесом, состоящим, в основном, из боярышника, черёмухи и орешника. Типичный буерачный лесок с двумя родниками в самых нижних его пределах.
    Была макушка лета. И сколько же мы нашли разных птиц в этом маленьком, залитом солнцем, леске! Гнёзда пустельг, гнёзда ушастых сов, раз за разом, представлялись перед нами. Птенцы, покрытые белым пухом, как живые игрушки, лупились на нас из старых сорочьих гнёзд. И сова, и пустельга всегда используют возможность поселиться в этом уютном, основательном сооружении. И каждый раз, увидев большой сорочий, видный издалека, шар из веток, мы знали, что в нём обязательно будет какая-то жизнь. Так густо и полно было везде! Гнёзда горлиц, собранные небрежно тут же из нескольких веточек, просвечивались снизу, и мы могли в этом мелколесье, с земли нагнув ветку, дотронуться до двух светящихся яичек. Такие же неосновательные гнёзда витютней с мешковатыми птенцами были в окружении гроздей спелой черемухи.
    С опушек было видно, как реют над степным простором луни – тонкие, изящные хищники,– только изредка перебиравшие воздух крылом. Найти их гнездо в этих необозримых степях – казалось, просто, фантастикой! И мы это смогли сделать только много времени спустя. А пока мы, заворожено и неотрывно, смотрели на этих седых птиц с чёрными концами крыльев, неустанно плывущих в своей охоте над степью.
    Всю дорогу нас сопровождало журчание ещё одних неизвестных аристократов неба. Глядя на их тёмные силуэты в небе, мы вдруг, под каким-то углом, замечали, что в этой птице есть все цвета радуги. И думалось – это игра солнца! Ну не может быть, чтобы такой попугай долетел до наших краёв?! Вновь мы уже увидели этих птиц в компании роящихся над обрывом береговушек. Лес позволил подойти вплотную и, сквозь листву деревьев, увидеть их в трёх метрах на сухих ветвях старой груши. Окраска поразила нас! Это была Африка! Южная Америка!
    Первенство небесно-голубой сизоворонки пошатнулось! Как эта птица могла попасть к нам?! Это была золотистая щурка. Я видел её на картинках в книжках Брема, но и предполагать не мог, что вскоре буду не только видеть эту птицу, но и наблюдать, как она залетает в леток норы на глиняном отвале возле леса в моей степи! Её клюв был наполнен какими-то насекомыми, и вылетала она из норы уже без них. Значит, в гнёздах у этих птиц уже росли такие же небожители! И, оказывается, были они моими земляками! И, как в залах картинных галерей, мы все притихали, а нам всё являлись и являлись новые и новые степные шедевры!
    Голод – не тётка! Это правда! И чёрная черёмуха безостановочно, до оскомы, наполняла наши животы. Никто утром и не подумал, что Качурмага будет только началом нашего дня. А день тот оказался как год! Кто-то и за год не увидит того, что явилось нашим глазам. Кто? Где? Когда бы мне предоставил такой опыт?! И это всё дало мне степное село Ямки, затерянное в степных местах моего края, идущих до самого Ставрополья!
    …Только в вечерних сумерках пред нами снова предстала наша родная деревня. И молнии-тушканчики, никогда не дававшие себя рассмотреть, нет-нет, да и мелькали перед нами. Где ты, тушканчик? В самых заповедных кусочках земли моей нет тебя теперь! Сколько радости потеряла земля, утратив тебя…

    ---------- Добавлено в 13:46 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:42 ----------

    СЕРАЯ КУРОПАТКА
    Поздняя осень. Ноябрь. Мы переходим из отъёма в отъём. И по краям курских дубнячков, в кустах тёрна, надеемся ещё раз увидеть работу собак по вальдшнепу. Как забирает эта птица! Глаза снова и снова хотят видеть белый мрамор наших пойнтеров через голубое марево мокрых веток тёрна с редкой монетой медного листа. Впереди развалился широченный лог с входящими в него рукавами пологих балок. По дну ручей образовал болото, лентой уходящее пока видит глаз. Всё это жёлтое, соломенное, окружено изумрудом озимых. Последнее, что напоминает о лете.
    Ветер на нас. На границе оврага и озимых Дон заволновался. Работа следовая, суетная - скучная. Стойка. Смотрит на лог. Поспешаем. Опередившая нас молодая сука Вадима стала, но тут же сунулась в куст пижмы. И звук - как будто кто приблизил и сразу удалил тусуемую колоду новых карт или пролистал том, быстро и нервно ища нужную страницу. Быстрое и упругое «листание» крыльев этих птиц бередит душу охотника. Даже когда поднимается одна птица, звук густой и не теряющий своего бодрящего свойства. Приятный и волнующий! Взлёт каждой птицы в памяти охотника на своём месте: нежный вспорх с причитанием - перепела, бекаса - с причмоком вытаскивания сапога из засосавшей его грязи, всплеск-подъём с последним ударом крыла об воду - кряквы… И конечно, шумный лепет новых карточных колод-крыльев этой чудесной птицы! Стая серых куропаток ушла метров за триста и затерялась в умбрах овражистых наших мест. Всё. Это начало охоты, правильной, моей охоты…
    Вся птица спелая, через два-три подъёма она разобьётся по всей этой долине, и искать её по одиночке будет крайне интересно. Двадцать пять голов уже взрослых птиц с выработанной тактикой затаивания. Они все могли сесть в одном месте. Могли разбиться на мелкие группы и рассыпаться по болоту внизу дола, выбрав места самые недоступные. А может, перевалив через горизонт, резко повернули и оказались опять на закрайках озими, в местах чистых и открытых. После каждого подъёма птица может оказаться в местах самых разных. Одно дело - найти стаю, другое - разбив её двумя-тремя подъёмами, продолжать охоту. Серая куропатка - это всегда пробный оселок для подружейных собак.
    Спускаемся в дол. Ксола, собака товарища - дочка моего Дона - молодая, лёгкая, как пёрышко, ревнивица, напирает, когда работает в паре с отцом, пытается всё взять сама. Сделав стойку, может двинутся к птицам. Я жестами ставлю Вадиму на вид: «Следи за собакой. Наказывай в момент схода со стойки. Стурить куропаток не позволю! Лучше возьми на корду». Птица дорогая. Охота ансамблевая. Я беспокоюсь за эту приму.
    Дон пролетел овраг, выскочил на другую сторону, поднял нос в небо и уже осторожно, будто боясь наколоть ногу, пошёл к кусту шиповника. Это они! И место - на перепутье. Знаковое для них. Уверен, они не первый раз сюда слетали. Есть этакие перевалочные базы и понятие «птичий консерватизм». Своего рода места сбора. Эта привычка осталась у стаи, когда птицы ещё были молодыми. Собиралась стая легче. После опасности все безошибочно летели к этим кустам, где находили своих соплеменников, под беспокойное чвирканье старых
    Ксола подбежала к Дону и, зачарованная, стала, как может стоять собака только по куропатке. Самозабвенно! Стая здесь. Я показываю Вадиму: подвяжи собаку! Щелчок карабина корды. Поднимается стая. Я криком кладу Дона, чтобы он не смущал молодую. Четыре птицы лежат на дне оврага. Ни одного выстрела в никуда. Поднялось пятнадцать. Птиц пять у нас под ногами - я знаю это точно. Спускаюсь. И они, из под самых моих ног, вертолётами, шумно уходят в небо. Успеваю выбить еще одну куропатку, увидеть краем глаза, что Дон и Ксола лежат и, оглянувшись, пытаюсь заметить места посадки птиц. Всё! Охота состоялась. Общее благоденствие. Все наши действия были чёткими и совместными. Я не стал рисковать, набрасывая Дона на всех затаившихся птиц. Проиграв в зрелищности, мы дали великолепный урок Ксоле. «Чего же боле, господа?».
    Но весь интерес только начался – стая разбита. Ведь последние птицы поднимались по одной. Их преследуют, и они будут забиваться в самые крепкие места, тем больше, если это одиночные птицы. Поднять таких птиц можно только после стойки. Если собаки посредственные, эту стаю нам не увидать. И не проверить в этих условиях Дона и его дочку – непростительно! Это должностное преступление! На это у нас никто и никогда не пойдёт! Одно дело вальдшнеп, находивший с утра по терновым краям, другое дело - необозримый лог, в который неизвестно где рассыпался десяток бегущих, если надо таящихся, куропаток. Мало того, прима Ксола – сегодня её первый выход на курских подмостках и очень сложная новая партия. По перепелу, вальдшнепу она уже давала фору Дону. Чутьё и поставленный челнок, вместе – это аргумент! Но сегодня расчёт на Дона. У него, скажем мягко, «широкий поиск». В своём кругу мы зовём Дона «дальнобойщик». Уходит далеко, особенно в угодьях бедных. Сколько нервов это стоит, когда нужна работа деликатная! Но в этом случае Дон – то, что надо! Опыт и самостоятельность. Оставить стаю за спиной? С ним? Вряд ли. Видимость прекрасная! Я вижу Дона иногда в километре от меня! Забыть, сколько птиц ушло и вновь не вкусить куриный аромат – это не про мою собаку! Ксола ищет правильно. На ровных места – челнок. Дон проходит серединой склонов, выходит на посадку, при этом заглядывает в самые удобные для остановки птиц куртинки дурнишника, лопуха. Всегда я с интересом наблюдаю за этим, казалось бы, броуновским движением. Дон озадачен, он разгадывает этот ребус из кустов, балок, впадин, считывая при этом все запахи. Я люблю и прощаю его отрешенность за уверенность – он их найдёт.
    В самом дальнем закоулке овражка Дон скрылся с глаз и не вышел. Не увидев его ещё минуту, я крикнул Вадиму: «Нашёл! Подводи свою!». Мы подходим к кромке оврага. За ней – величественная картина: Дон, с высоко поднятой головой, инородный в своей недвижимости, среди кланяющихся трав. Он нашёл, дождался, не стронувшись, не шелохнувшись… Сколько бы не шли к нему - всегда бережёт птицу! (А если и взлетит какая – всё от нервов и у них, дорогой и уважаемый читатель мой).
    Стреляет Вадим. Я слежу за Ксолой – стоит, как вкопанная! Ягдташ Вадима принял в своё лоно двух птиц. Я успокаиваю, оглаживая молодую. Приходит в ум собачка!!
    А Дон молотит и молотит! Сколько ж в тебе здоровья, мальчик мой! Исчез. Минут пять мы рыскали глазами по холмам. Он на стойке, знаю. Знаю, что не уйдёт и не сойдёт. Душа не на месте. Птица под ним. Он сделал свою работу. Увидел белую точку, не в балках, где он мелькнул крайний раз, а на поле, на зеленях. Как он вышел на них? Как он оказался там? И всё же нашёл! Непонятно. Мистерия. Птицы были далеко за ветром. Есть у собак особая одарённость, у кого по бекасу, по вальдшнепу, по коростелю… Дон обладает «зубом», особенным зубом на куропаток.
    Вадим – давний товарищ мой, спутник странствий дальних, ученик одарённый и одаренный моим, алиментным щенком – ломит во весь дух с уже подвязанной Ксолой. Подвязал, управился. Молодец! Выскочили в поле. Уже возле Дона. Ксола секундирует недвижимо, даже не мечтая сойти! Вадим посылает. Вскидывается. Выстрел. Собаки лежат! Чинно и спокойно. Ай, как хорошо! И тут мой саврас делает петельку по полю и на всех парах мимо Вадима, Ксолы, по прямой – ко мне. Всё это время он знал, где я. Опять мистика. Минут через пять его морда с куропаткой высунулась на моей стороне лога. Он знает – я такие слова выдумаю, для его уха приятственные, сожму его щёки и поцелую в чёрный, как сапог пятак… Подходя, Вадим уже застанет нас в вихре какой-нибудь охотничьей кукарачи. Она посвящена Ксоле – сегодня родился благонравный степенный пойнтер!

    Под одинокой грушей пьём чай – место уже наших сборов. Ворошу оперенье птиц. Они похожи на русских матрёшек – всё у них литое. Но расписаны они в каком-то восточном колорите: основной фон верха – серо-голубой, на белом животе лежит подкова цвета конского каштана, абрикосовое горло, огненно-рыжее подхвостье. Ещё немного, и эта птица будет просто неприлично ярко одета для наших «левитанистых» серых мест. Ладная птица, аккуратная. И если засунуть нос в оперение, пахнет курицей. Милейшая птица! Всё-таки наша.

    Серая куропатка – один из символов аристократической европейской охоты. Ни одна из охотничьих кухонь мира не обходится без неё. Я думаю, если бы собрать гору из куропаток, которых съели все Людовики, Ричарды, Медичи и их свиты… Будьте уверены –шляпа будет на затылке. Ни один мало-мальски известный охотничий натюрморт не обходился без серой куропатки. Мало, кто из великих авторов состоялся без этой натурщицы. Картины Фейта, Снейдерса, Рубенса, сотен других мастеров, всегда были рады принять в пространство своих шедевров серую куропатку. И будет рядом с ней фазан, павлин – она не уйдёт на второй план, своей охотничьей статью заявит о себе и вызовет интерес даже у неохотника.
    Живой человек поймёт, что это – диковинно скроенное создание творца.

    ---------- Добавлено в 13:49 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:46 ----------

    НОРНАЯ ОХОТА
    Нельзя, не положено находиться собаке в церкви. Я уже не помню, кто мне об этом сказал. И как-то зацепило Я начал перебирать заповеди, какие помнились: «не создай кумира», «не молись идолу»? Подумалось: наверное, поэтому. В большей степени мы очеловечиваем собаку, наделяем её умом, душой, какими-то высшими качествами. Насколько сложно нам бывает понять её разум, когда она чувствует хозяина, только сошедшего с троллейбуса и идущего к своему многоквартирному панельному дому. И нет разницы – будь это благородная борзая аристократических кровей, той-терьер, дворняга. Каждая из них – мир. Слишком растворяется иногда человек в нём. Может, поэтому? Скорее, поэтому. Дела духовные, человеческие нельзя мешать с непознанными, вне всякого сомнения, существующими, связями, человека и животного?

    Есть определенные законы появления новых пород собак в разных местах. В столицах, в провинциях эти законы тоже разнятся. Бум норной охоты на юге России пришелся на начало восьмидесятых. В семидесятых об этой охоте знали по книгам. Достать щенка гладкого или жёсткого фокса было крайне трудно. На выставках были одни гончие. Немного лаек. Но тут сработал очень четкий коммерческий механизм. Выделанная шкурка лисы стоила 120-150 рублей. Мех зверя был в ходу. За двух добытых лисиц мы могли позволить себе съездить в Азербайджан, в Карелию, в Архангельскую губернию – это решало все финансовые вопросы для наших экспедиций. И забурлили ринги – таксы, фоксы, вельши, ягды. Заголосили выставки. Да, это был Ренессанс! Ренессанс, расцвет охоты на лису с норными собаками. Появились искусственные норы. Сонм людей разных, зачастую просто толпящихся, возле коммерческого интереса. И появлялись в области профессиональные промысловые охотники, экипированные на все случаи жизни. На вокзалах возле поездов угадывались их силуэты с исполинскими баулами. Заглянув в их чело, диву можно было даться. В их чреве – всего было – от капкана до каких-то сантехнических тросов. Я уж не говорю о каких-то специальных, сделанных на заводе по заказу, сверхлёгких лопатах. Собаку, а то и две, охотник тоже нёс в этом рюкзаке, сохраняя её силы. Я несколько с сарказмом относился к этой военной фортификации, и всё же некоторые из них брали до 50-60 лисиц в сезон. У одного моего знакомого военного, уже в отставке, была карта области на полстены с отмеченными на ней норами, барсучьими городками – вот это был подход!– и наклоняться над ней было непозволительной бестактностью. Количество добытого зверя лисиц особо не рекламировалось. Шкурки добытых лисиц положено было сдавать, и кое-что действительно сдавалось.
    У меня была эстонская гончая. Тоже редчайшая по тем временам порода для области. Казалось бы, маленькая компактная гончая решала все проблемы для городского охотника. Но не тут-то было! Коммерческий рычаг и тут сработал, только как-то «обухом»: Долохов – заводчик – начал подмешивать к своим эстонкам рябых. Селекционер!!! Узнал я об этом аж на киевской выставке, много позже. И вместо компактной эстонки у меня получилась узурпировано мощная, рослая, абсолютно пегая сука в кобелиных ладах. И пришлось поменять её на первую свою норную собаку. Дед Кадыков по своим старым связям через лётчиков-однокашников послевоенных выпусков привёз из Литвы первых достойных – породных, с документами – двух сук. До них на ринге был один ягд – крипторг. И Сергеич, кинолог, ставил его на стол и рисовал нам картины чешских, немецких охот. Что там говорить! Ягд был вожделенным для каждого охотника! Я помню, как сейчас, эту собаку. Это был малюсенький заквадраченный кобелёк. Глазу зацепиться не за что. Что он был за полевик? Одному хозяину было известно. Мне же достался гладкий кобелёк от кадыковской суки великолепных линий, с прекрасной сбалансированной психикой. Это потом уже начали выращивать «чертей»! А это была собака которыми действительно пользовались и пользуются егеря на Неметчине. Домашнюю дрессуру он прошёл, как все мои собаки, полностью: «Рядом!», «Лежать!», «Ко мне!», подача с воды – всё, как «Отче наш». Детям – первый друг! Любимец двора. Даже в период течек чтил дом, с глаз не сходил. Не бедокур, игруля, весельчак! Пришёлся кобелёк ко двору! С марта по ноябрь – подача всей битой птицы, добор зайца, гуся… Экстерьер – «отлично». По лисице – второй диплом, работал аккуратно. Шил я его раз. Одарённая охотничья собака! Вечная тема. Камень преткновения. Мечта –обрести её и… не потерять. По-разному ложится карта. Бывает, появится у молодого охотника такой бриллиант, и охотится малый, и цены-то ему не знает, и думает, что так и положено. Сравнивать ему не с чем… Повезло человеку и, дай ему Бог ещё и детям показать охоту с этой собакой. Да, знаете, други мои, не часто так выходит.

    И кто терял, знает, как сиротеет охота, на разное время превращая хозяина той драгоценной собаки просто в человека с ружьём. Ушла охота, красота, весь смысл! Ах, если бы он знал! Как тяжко оказаться одному, обводя окрест, и не услыхать, не увидать, как по закраичку мелькнёт его любимец, его главный устроитель охот, устроитель праздника души его…

    И вспомнился один декабрьский день с восьмидесятых… Зима долго не начиналась. До Нового года оставалось дней двадцать, а снег ни разу не лёг на землю. Неделю моросил дождь. Сыро, мокро, холодно… Погода для норной охоты – чудо! Редко я мог усидеть дома, когда за шиворот лисицы сыпал дождь. Охотник, уже видевший, как с лёгким шумком явится рыжая, вновь и вновь желал повторения, всегда внезапного, неожиданного возникновения этого исконного охотничьего зверя. Подходил к окну, волновался, прикидывал – управится ли он доскочить до своей заветной «трёхходовочки», уже истоптанной, вычищенной зверем. И тропиночки к ней примяты, и чесночный дух стоит. Всё примечено, и всё тревожит, не даёт покоя. Еще мокрый снег лепить начал! Лиса в норе! А тут работа навалилась! Мука для охотника! И опять в глазах легко утекающая огненная лента зверя – по любым буеракам, как легко, как быстро съедающая время у стрелка! И какое это удовольствие – остановить её, рачито отпустив заранее, зная, где ударить, свернуть и красным цветком уложить на угрюмый мокрый склон моей лесостепи.
    Каждая нора имеет свою историю охот, свою индивидуальность, свой характер. Буерачные наши места добавляют столько красок в это. В каких только местах лиса не выдумывает делать норы: на взлобке оврага, на склоне, почти на самом дне. Сам овраг может быть настолько узким и глубоким, что походит на каньон, или же это пологая складка земли, приметная только с 20 шагов. Нора может появиться за один месяц на ровном пшеничном, кукурузном поле. Она может быть в лесу между корней дуба. Может быть на закрайках леса, в подросте, или в непролазных дебрях терновника, всегда окаймляющих наши лесные околоточки. В конце концов, лиса может занять нору барсука, поселиться в трубах разных назначений. Сотни оттенков добавляет это в охоту на красного зверя. Лесостепь с её рельефом – дивная палитра для смешивания этих красок. Сколько разочарований рушится на охотника, если не продумал, не рассчитал, не подошёл творчески к Её Преподобию – Норе… И тут только опыт, дни, когда сгребалась с головы шапка и ударялась сгоряча об землю по причине, что рыжая предприняла такой ход, который и предполагать-то до охоты было невозможно. Разные это случаи: или она выскакивала из отнорка, на который охотник и глазом не вёл, настолько он был убог и невзрачен, завален снегом, закрыт травой. Или она, перевалив первый бруствер, резко поворачивая вбок, уходила, только изредка показывая кромку спины. И корит себя, и горюет охотник. Не единожды назовёт себя отъявленным чудаком – встань чуть выше,– и лиса была б твоя! Ничем не застило бы её! Или подшумел. Того хуже – показал себя зверю – и тот опять ушёл в нору, а нора та, как у чёрта хата – на половину холма – жди охотник! И всё одно к одному – вечереет, мороз, ветер. Молит норник – только б собака вышла. Благо им двоим, если уже в полной темноте будут брести они к станции, по дну оврага прячась от леденящего ветра, проклиная всё на свете. А придут домой, отлежатся и ждут выходного как манны небесной.

    Да разве ж могли мы с ним усидеть в тот день, не проверив мою заветную, когда цинковый подоконник начал звенеть от капель дождя еще в 6 утра?! Вот только недобрый дёрнул меня тогда зайти, попутно, к одной, почти забытой одноходовке, времени казалось – вагон. Нора была – ничего доброго о ней не скажешь… Выход был еле заметен в бурой, почти чёрной траве. Лиса была там – Цыган сразу пошёл. Как сейчас помню, полез боком. Только боком и мог пролезть. Нора меловая. Я ещё помню, что за ним посыпался мел, вкрапленный в зыбкий грунт, он даже бусами висел на корешках растений. Как-то нехорошо мне стало от этих меловых манист. Ёкнуло сердечко… Уже через полчаса моя спина и всё остальное смотрели в небо, голова, как понимает Читатель, была засунута в нору. Я слышал звуки. Подземный лай где-то метра через два от входа, норники знают, полностью деформируется, превращается то в постукивание, то в кряхтение… И не каждый имеет талант слышать его, если собака далеко. Сколько раз я видел былинную сцену – Литвинова с прижатым к земле ухом, рассказывающего молодому, как работает его собака. Тот кивал, при этом не слышал ни единого звука, и на вопрос: «Ты слышишь?», глуповато извиняясь глазами, мотал головой. Мало того, Литвин до секунды знал, когда лиса пойдёт, поднимая руку вверх, заставляя слышать нас свои сердца.

    Недоброе нависло над нами. Взяться за стенки этой зыбкой норы было нельзя – они дышали. Ударом руки можно было обвалить её свод… Это волновало. Тут могло быть горе. Цыган так и не вышел.

    Была уже ночь, когда я бежал, оставив возле входа в нору бушлат. Даже если бы у меня была лопата, копать поздно, нужно ждать утра. Последняя электричка ушла. Я коротким путём, по полям и долам, добирался до конечной остановки троллейбуса.

    Тот, кто с опупка был со мной, кого любили дети, кто пробирался к нам в ноги под одеяло почти каждый вечер и для приличия рычал, когда его шевелили ногой, боясь попасть на свой коврик, сейчас находился под толщей холма… В 2 часа ночи из дома я уже звонил Вадиму. Кому ещё, как не товарищу по норной охоте, мог я позвонить тогда? И он, голубиная душа, уже утром стоял со мной, ожидая первого автобуса на Ельниково. Только б не завалило, думал я, только б он был живой! Подлетели к норе в 7. Никого. Тишина, как с могилы. «Всё едино – я обязательно тебя выкопаю, Цыган!».

    Нора- стала врагом. Такого грунта я редко видел – как в масло, лопаты входили в тот зыбкий мел. Взяв выше входа метр и начав капать первый шурф, мы тут же обвалили нору. Это была истошная работа. Опустились ниже пола, пробили лопатой ход, еле понятный – везде одна плотность. Тишина. Лопата не достаёт. Рискую – засовываюсь сам в эту зыбкость. Вадим начал второй шурф – выше. Соединились с первым. Место есть, копали вдвоём. До сей поры, этот меловой карьерчик, виден за два километра. Время не за нас. В три дошли до уровня пола. Вадим аккуратно прослеживает нору. Внедряемся в овраг – ещё 3 куба на гора. Пошёл мокрый снег. И кряхтели два человека в этом неуютстве, молча прислушивались.

    И сказал уже в сумерках Вадим: «Слышу»,– и не поверил я, глядел ему в глаза, вопрошая, и он снова сказал: «Слышу».

    Я расширил ход, скосив потолок, сунулся опять, «рискуя (да простит меня Читатель за расхожесть!) быть погребённым». И я услышал – был это не собачий лай, скорее отчаянный кашель… Пробив лопатой сколько можно, я увидел голову какого то опоссума – серая с белыми ресницами, она пыталась вытащить за собой тело. Кто это? Как сейчас помню, я даже подался назад. Лисий дух заполнил яму. «Цыган!»– крикнул Вадим, а я ещё присматривался к существу на дне несостоявшейся могилы. Первое, что я почувствовал – это страх в нём. Оцепенение, оно ещё было с ним, всё это он вытащил с того липкого мелового обвала. Он тихо стоял, опустив уши, горестно смотря на меня. Родной ты мой, что ж ты пережил за эти сутки! Приняв его, протерев мокрой травой, мы окончательно убедились: никакого сомнения – это моя собака. Массаж травами, наши причитания, бодрое похлопывание по его плечам, может, даже что-то из Есенина: «Не горюй! Всё пройдёт, как с белых яблонь дым!» – это мы тоже торочили ему в уши. И помогло! Сказалось! Сначала на мышцах хвоста. Он неуверенно, но через минуту уже обстоятельно, наяривал им, ни на шаг не отходя от меня, смотрел тревожно мне в глаза.
    И поволоклись мы втроём домой – Вадим, Цыган и я. Как мы были похожи тогда! Как три куска серой глины – два побольше с лопатами, кусок поменьше – не обременённый ничем, кроме разве мыслей о своём втором рождении. Сегодня те, кто с лопатами, сделали всё, что б оно состоялось. Не знаю я до сих пор, кого мы тогда спасали – Цыгана или себя? А на счёт церкви – что-то тот человек не понял. Католики на День Благодарения сидят со своими собаками на одних и тех же лавках под сводами своих же храмов. И будь то борзая, той-терьер, мой Цыган,– нет отличий. СОБАКА – МИР.

    ---------- Добавлено в 14:16 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:49 ----------





    ---------- Добавлено в 14:25 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 14:16 ----------


  6. 1 пользователь сказал cпасибо Ira за это полезное сообщение:


Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •