Макс, ну вот так он себя видит)))

---------- Добавлено в 13:23 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 13:22 ----------

хлопцы 50г вам посвящается Степь

Отец был родом с Новоскольского района. Я изредка видел деда, приезжавшего оттуда в Белгород. Дед был в простецком полосатом костюме, похожим больше на пижаму. Приезжал ненадолго, по делам, покупал что-то по столярке. Из его сумки вечно торчали какие-то стамески, рубанки. Куда он их увозил, в какие края – было мне неизвестно. До его села было сто двадцать километров. И первый раз я попал туда удивительным, по тем временам, образом. Мы эту сотню километров пролетели на самолёте АН-2. Стояло их, для меня громадных двукрылых машин, восемь штук в ряд, возле какой-то будки с кассой на бескрайнем поле с грунтовкой для взлёта. Помню грохот моторов и ту силу, которая вмиг показала нам весь наш город.
Через час мы уже ехали на полуторке с деревянной кабиной в деревню, где родились все отцовы родичи. Совсем другие открылись моему глазу места. Степь, лежавшая между пологих холмов, только изредка впускала в себя буерачный лесок или станичку деревьев. И, свернув с разбитого тракта на Бирюч, мы попали в ещё более степные, безлесые места. Отец сказал: «Ну, вот и приехали». Я, оглянувшись, не понял, что он имел ввиду. Только из-за горизонта виднелись кроны деревьев, оттеняя маленькую незаметную складочку земли. Заехав в неё, передо мной, вдруг, развернулся целый мир. Те деревья оказались тополями в два обхвата. Высоты они были неимоверной. Собой они укрывали и сельский пруд, и две улицы домов, окружавших его. И, как многим из людей, попервах, место сначала показалось чужим и неуютным.
Вышел дед – с красным от солнца лицом, с блестящей серебряной щетиной, смеющимися и, действительно, счастливыми глазами. Дед был так рад! Кто бы ни приезжал потом со мной – дед всегда так же был искренне рад. Он привык и любил, чтоб пошумнее был его дом. Он прошёл всю финскую, всю отечественную. И после войны деда ещё два года не отпускали из армии. Он изредка наведывался на неделю домой, отмечая, что предыдущий приезд был не напрасен, и в доме уже появился новый ребёнок.
Сколько военных случаев дед ведал нам! Каким многоопытным и добрым человеком был Платон Васильевич, пройдя через две войны, набираясь ума в науке – как, по возможности, избежать смерти. И как дед отличался от того скованного, немногословного человека, который приезжал к нам в Белгород, стесняя, как ему казалось, нас, в наших коммуналках, и того вольного, с обветренным загорелым лицом, свободного крестьянина... Здесь он знал каждого. И его знали за пятьдесят километров – это уж точно!
Каждый деревенский труд был знаком деду. Весь круговорот сельской жизни был прощупан смолоду его большими лопатистыми руками. И не утруждались бы Вы, мой дорогой Читатель, придумать дéла, что не смогли бы сотворить эти руки! Отбить косу, вставить раму в дом, сделать телегу и, тут же, колесо к ней, смастерить улик для пчёл, поймав рой, отсадить его в погреб и для этого за ночь сделать им новое жильё… Сварить самогона из буряка – такой мягкости и духа, не подпалив свёклу и взявши только вершок бражки – чтоб без дурного запаха… Или заметить, что у моего сандаля болтается лямка, тут же, кольнув два раза шилом, поставить его – уже в полном ажуре – на крыльцо… И уже – рубанок в дедовых руках-лопатах! Не было им днём роздыху! А я ту лямку неделю прятал в подошву и думал: только в городе есть какой-то сапожник, который мне когда-то её и наладит. Сразу после этого сандаля очень я зауважал деда Платона.
Лучший сад в Ямках был у деда. Только у него было десять отборных сортов яблонь, крупная малина. Дед мог, играючи, сделать прививку на любой яблоне или груше, знал время и стóящие для этого сортá.
Он вёл какую-то особую породу гусей. Их рельефная хлупь, особенно у гусаков, касалась почти земли. А к вожаку стаи страшно было и подходить! Ростом он был с нас, тогдашних! И зимой под кроватями у деда тихо, смиренно сидели в ладных ящиках на яйцах – с дедов кулак,– гусыни, с красивыми умными, тёмно-карими спокойными глазами. Они были, как благородные, заколдованные, сказочные мадонны, попавшие в неволю. Они знали, что их никто не тронет, что они выполняют великую миссию. И люди тут им – первые помощники. И бабка Ксения, как неутомимый страж, берегла их покой от нас, обормотов, очарованно вылупившихся на этих примадонн, подняв оборку деревенской кровати. Сошедшая с кладки гусыня, обидевшись, могла и не возвратиться…
Край был пшеничным. И зерно, золотыми барханами, в августе лежало на токах. Всё кружилось вокруг этой пшеницы. И я уже, осмотревшись, пообвыкнувшись, познакомившись с обитателями Ямок моих лет, наблюдал вместе с ними, как возвращаются с тока, с конюшни, с овчарни родители. Возвращался и мой дед с мельницы, чуть подшофе, в том же пиджаке, что и был в городе, только уже изрядно помятом и пропитанном мукой. Весёлый, раздававший всем малым конфеты с самого начала села. И это не был конец его рабочего дня – он только шёл управляться со своим хозяйством. И так каждый день! И уже рано утром мы не могли найти деда в доме. Платон Васильевич был уже на работе. И деревенские, и я, городской, уже втягивались в этот круговорот быта. Выпадать из него было нельзя, потому что стыдно: дед работает, а я что – хуже?!
И мы несли вечером в мешках свёклу в погреба, косили, становились подпасками. Монотонно, по расписанию деревенской жизни, утром, в обед и вечером стадо коров заполняло деревню своими запахами, звуками, оставляя лепёшки в золоте клубящейся пыли нашей улицы. В каждом дворе была корова, а то и две. И до сих пор слово «пастух» – этакий весельчак с кнутом на шее и с дудочкой,– не вяжется с тем, детским моим, опытом. Корова – это милое, пахнущее молоком, тёплое существо с бурдюком молока между ног, оказалась, на редкость, проворным и бестолковым существом в поле. И без собаки пасти коров – дело тягостное и затратное для ног. И когда, в обеденный пал, вновь приходилось бежать к уже подмеченной бестолковой коровке – то уже было делом чести – перепоясать кнутом эту мать-кормилицу, возвращая её в гурт. И день, когда я с дедом должен был выходить пасти сельское стадо, был для меня выкинутым из жизни.
Но многие из этих сельских трудов оказывались удивительно приятными. Разве не чудо – после сенокоса ехать с дедом, чуть колыхаясь, на телеге с сеном, стянутого ремнями в высоченную перину! Плыть в сухой пряности разнотравья, сверху рассматривать лошадиную упряжь и угадывать местечки, куда обязательно надо попасть…
Или месить глину на лошадях для обмазывания дома?! Её горой высыпали прямо на дороге возле нового дубового дома, оббитого дранью. Подвозилась вода в деревянных бочках, поивших бригады в полях. Глина размачивалась, в неё добавлялась солома. И тут уж – как без нас? Мы на лошадях, прямо с сельской конюшни, мчались к этой размоченной громадной лепёшке глины, заходили в круг, и, подгоняемые покрикивающими мужиками, лошади начинали месить эту глину. А мы, подёргивая уздечками, не давали им выйти из того круга.
А потом было купание лошадей! Плыть на громадной невесомой лошади по речной глади было, до щекотки, приятно, удивительно и весело. Белая глина сползала и с наших, и с лошадиных боков – медузами уходя в воду. И назад в конюшню! Опять с гиканьем!
После купания свежие, чистые лошади, знавшие, что их сейчас будут кормить, мчались по улицам села! И наша радость передавалась всем – тополям в блестящих клейких листьях, лошадям, женщинам, что, сторонясь, шутливо ворча, улыбаясь, гордо смотрели на нас, а мы, наперегонки, обхвативши своими загорелыми ногами мокрые лошадиные бока, неслись по уже родной, своей улице. И ничего, что наутро ныл кобчик, болели икры, никогда не знавшие такой работы. И до обеда наши кавалеристские походки были предметом добрых насмешек прошедших через это деревенских…
И ночью лошади не давали нам покоя! Иногда выпадало счастье – увести лошадей из конюшни, надев на их головы уздечки. В темноте, привычно доверяя, с краю залезть им в рот, не боясь за пальцы, – вставить удила и, тихо оглаживая, подальше отвести от конюшни. Взобраться с какого-нибудь база на холку и, ударив по бокам, понестись, вдогонку всей честной компании, на улицу другого села. А это иногда – двадцать километров в один конец! Под луной! В спелом степном запахе убранного летнего жнивья, перемешанного с цикадами!
Помчаться среди шапок подсолнухов, фосфорицирующих ночью и пахнущих своим. Они, как бабы – с большими наклонёнными головами в жёлтых платках,– монументально стояли возле дороги. И потом, спустя много лет, именно через эти воспоминания, Ван Гог стал близок и понятен сразу. Так же было и с художником Климтом. И я испытал, именно тогда, этот восторг перед ночным подсолнухом, источающим своими мощными быльями аромат такой силы и своеобычности! И ещё тогда я подходил, и с удивлением видел, как он сложно и мощно задуман – с его сотами на сковороде семян, обрамлённых жёлтыми ветреными листиками, так не вязавшихся с его крепостью, и пахнувших совсем по-другому – легковесно, совсем уже по-женски. И ничего б мне не сказал, тот запах, о нём.
Улица – это гуляние, это знакомства. Мы сопровождали наших, уже взрослых, друзей, как их адъютанты, стыдливо смотрели, держа поводья. Наблюдали, как они хохочут, петушатся, красуются, и совсем становятся непохожими на тех Ванек, Петек, которые ещё днём вместе с нами купали коней. Волосы их были вымыты, причёсаны. И уже были брюки клёш! И модная тогда цветная рубаха с персидским мотивом была на многих! И пахло от нас лошадями! И песня была под гитару про трёх ковбоев! И сейчас трепыхнётся душа, увидев лошадь. И понятны чувства цыган. И ближе становится Пушкин – с его путешествиями по всей России в лошадиной упряжке. И ближе становится Коля Ростов – офицер, кавалерист, охотник. Культура лошади, Читатель,– это отдельная тема для России, да и для всего человечества. И тут опять: чего не знаешь, того – не любишь! Только свой опыт помогает нам понять других, дорисовать картины, которые обозначены только в двух штрихах – писателем ли, художником. И всё идёт в голову легче, когда всё это, хоть немножко, было примерено на себя…
А днём мы жадно искали новых впечатлений. Сосуд был пуст и требовал наполнения. Что там, за колхозным садом, обрамлённым, как кипарисом, пирамидальным тополем? И такой Палестиной, такой Италией виделся мне тот сад! Что за птицы водятся в этом крае? И как быстро возможность открытия чего-то нового захватывает юные сердца! И вот уже деревенские – в кирзовых тапках, и городской – в зашитом дедом штиблете, продвигались в местечко Качурмага. Оно было последним, до чего мог дотягиваться их глаз, из того, их степного села.
И вот уже перед нами родник, окружённый мать-и-мачехой, в той, казалось, недосягаемой Качурмажке, среди тех же тополей, уже сбросивших пух. И птица – незнакомая мне, невероятной голубой расцветки,– влетела в их крону. И не было на свете птицы красивее, чем только что увиденная. И глаз мой ещё не остыл, но тут меня охолонул Сашка Швабрин, сплюнув, он пренебрежительно сказал: «Да это же вонючка!». «Как вонючка?! Почему?!» – изумился я. Назвать эту красавицу, царицу птичьего царства местным именем так тривиально, так приземлено! И худющий древолаз Сашка, подойдя к тополю и покружив вокруг него, нашёл дупло, поскрёб по коре, и мы услышали шипящий щебет птенцов этой птицы.
Это была сизоворонка. И для деревенских мальчишек она оказалась птицей нередкой, и даже очень, среди них, неуважаемой. Найти её жилище не составляло труда даже в самом селе. Такое дупло с гнёздом сизоворонки было рядом с нашими деревенскими мостками, с которых мы ныряли. А я об этом даже не догадывался. Мягкотелый старый тополь, где он был, – там и давал в те далёкие времена ей пристанище. Но залезть рукой в дупло сизоворонки мешало зловоние, и даже привычный нос деревенского жителя брезгливо морщился, и заставлял хозяина ретироваться. А для меня это было открытием. И уже его хватило бы, чтобы этот день запомнился на всю жизнь.
А день только начинался. И вспомнили мои деревенские спутники слово «Западнóе» – самый большой ближайший лес, о котором знали они. Западнóе, скорее всего, было названо ямскими людьми, потому что находилось это место строго на западе от Ямок. Это была двухкилометровая балочка, заполненная кустарниковым лесом, состоящим, в основном, из боярышника, черёмухи и орешника. Типичный буерачный лесок с двумя родниками в самых нижних его пределах.
Была макушка лета. И сколько же мы нашли разных птиц в этом маленьком, залитом солнцем, леске! Гнёзда пустельг, гнёзда ушастых сов, раз за разом, представлялись перед нами. Птенцы, покрытые белым пухом, как живые игрушки, лупились на нас из старых сорочьих гнёзд. И сова, и пустельга всегда используют возможность поселиться в этом уютном, основательном сооружении. И каждый раз, увидев большой сорочий, видный издалека, шар из веток, мы знали, что в нём обязательно будет какая-то жизнь. Так густо и полно было везде! Гнёзда горлиц, собранные небрежно тут же из нескольких веточек, просвечивались снизу, и мы могли в этом мелколесье, с земли нагнув ветку, дотронуться до двух светящихся яичек. Такие же неосновательные гнёзда витютней с мешковатыми птенцами были в окружении гроздей спелой черемухи.
С опушек было видно, как реют над степным простором луни – тонкие, изящные хищники,– только изредка перебиравшие воздух крылом. Найти их гнездо в этих необозримых степях – казалось, просто, фантастикой! И мы это смогли сделать только много времени спустя. А пока мы, заворожено и неотрывно, смотрели на этих седых птиц с чёрными концами крыльев, неустанно плывущих в своей охоте над степью.
Всю дорогу нас сопровождало журчание ещё одних неизвестных аристократов неба. Глядя на их тёмные силуэты в небе, мы вдруг, под каким-то углом, замечали, что в этой птице есть все цвета радуги. И думалось – это игра солнца! Ну не может быть, чтобы такой попугай долетел до наших краёв?! Вновь мы уже увидели этих птиц в компании роящихся над обрывом береговушек. Лес позволил подойти вплотную и, сквозь листву деревьев, увидеть их в трёх метрах на сухих ветвях старой груши. Окраска поразила нас! Это была Африка! Южная Америка!
Первенство небесно-голубой сизоворонки пошатнулось! Как эта птица могла попасть к нам?! Это была золотистая щурка. Я видел её на картинках в книжках Брема, но и предполагать не мог, что вскоре буду не только видеть эту птицу, но и наблюдать, как она залетает в леток норы на глиняном отвале возле леса в моей степи! Её клюв был наполнен какими-то насекомыми, и вылетала она из норы уже без них. Значит, в гнёздах у этих птиц уже росли такие же небожители! И, оказывается, были они моими земляками! И, как в залах картинных галерей, мы все притихали, а нам всё являлись и являлись новые и новые степные шедевры!
Голод – не тётка! Это правда! И чёрная черёмуха безостановочно, до оскомы, наполняла наши животы. Никто утром и не подумал, что Качурмага будет только началом нашего дня. А день тот оказался, как год! Кто-то и за год не увидит того, что явилось нашим глазам. Кто? Где? Когда бы мне предоставил такой опыт?! И это всё дало мне степное село Ямки, затерянное в степных местах моего края, идущих до самого Ставрополья!
…Только в вечерних сумерках пред нами снова предстала наша родная деревня. И молнии-тушканчики, никогда не дававшие себя рассмотреть, нет-нет, да и мелькали перед нами. Где ты, тушканчик? В самых заповедных кусочках земли моей нет тебя теперь! Сколько радости потеряла земля, утратив тебя…