Показано с 1 по 10 из 10

Тема: Охотничьи рассказы М.Коломыйченко

Комбинированный просмотр

  1. #1
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    Меловая гора
    Может, птицы тогда ещё не понимали,
    что не на время Человек пришёл в их края.
    Может, они надеялись, что этот Город будет ненадолго,
    и что когда-то будет опять только их земля и их небо…

    ГДЕ ТЫ, МОЙ ГОРОД?
    Налетел осенний ветер. Посбивал, рассыпал ветки на аллее каштанов и явил миру новое поколение юных, покрытых прозрачным атласным блеском, гладких плодов. Они рассыпались на серую плитку Моего Города.
    Сколько раз так было?! Сколько осеней это повторялось?! Я вдруг отмечал этих красавцев, лежащих во всём своём блеске. Их новенькие блестящие поверхности, как на самой дорогой мебели, отражают через свой юный восковой налёт свет солнца, гуляющего по осенним улицам Моего Города.
    От поколения к поколению всё это происходит быстрее и быстрее. Жизнь набирает обороты. И вспомнился рисунок Боттичелли с изображением схемы жизни – в виде воронки, в которую попадает всё живое. И вот так человек, как эти каштаны, не по своей вине, внезапно очутившись на этой земле, попадает на самую верхнюю широкую, разливанную гладь этой воронки и плывёт, сначала, как песчинка, в медленно текущем времени его юности…
    Течение возрастает. Края воронки сужаются, и уже мелькают на тех краях события, люди, лица… Их уж не угадать… Только самое крупное, значимое, остаётся в памяти. Память оставляет только самое необходимое, чтоб не утерять цепь событий. Чтоб человек помнил себя. Что он без памяти?!
    Скорость движения становится ещё больше… И вот уже новое поколение идёт на замену тем плодам, а прошлым уж и помину нет. И эти, новые, уже опять тихо и созерцательно лежат на мокром асфальте моего города. Пышные, молодые, выкатившиеся из белоснежных сердцевин родительских чресел. Они как будто рассматривают – куда, в какое место занесло их провидение? Понравится ли им Мой Город?
    Мой Город. Мой ли этот Город? Где ты, Мой Город?
    Попадая в какие-нибудь дальние, тебя теперешнего, уголки, где когда-то ты был, Мой Город, и где мне годами или десятилетиями не случалось быть, глаз мой уже ничего не угадывает. Моя Память силится воссоздать тот ландшафт – и не может… Нет даже точки отсчёта, за которую можно было бы зацепиться Моей Памяти, чтобы она, как чётки, начала нанизывать события на нить времени.
    И всё же я помню! Вот здесь был когда-то овраг, роща, пустырь! И мать моего друга шла с работы, с авоськами, домой. Но ни оврага, ни пустыря, ни авосек… Кругом новенькие дома с беленькими пластиковыми окнами, окружённые потоками невиданных в моём детстве машин. И Память Моя терпит фиаско, она бессильна что-то воссоздать на этом месте. Моя Память бушует, она, нахмурившись, начинает рушить всё это новое.
    Моя машина времени нерасторопно, урывками, с перебоями начинает включаться. И начинается отсчёт времени назад. И картины с тем, Моим Городом, начинают возвращаться, представать перед моим взором. И Память верит им, и успокаивается, и уже спокойно, благодушно явит мне улицы, дома, молодые лица людей Моего Города. И я верю в те картины! Ведь мы не можем вдвоём ошибаться! Вдвоём, с Моей Памятью…
    А картины – фантастические, невероятные, немыслимые, если кому рассказать – тому, кто, как те каштаны, попал недавно, по воле судьбы, на этот свет и оказался со мной в одном месте.
    Кто сейчас поверит мне из молодых, что всего лишь пятьдесят лет назад окраиной Белгорода была областная больница, что это была его северная окраина, а между парком и этой больницей только появлялись первые пятиэтажки из нашего белого силикатного кирпича?! Что Харьковская гора, с юга, нависала над городом скучным холмом жёлтого пустыря, покрытого осенью соломенными степными травами, а зимой просто сливающегося с серым рваным свинцом русского неба, уходящего в Украину? И шли по ней две грунтовки: одна – на кирпичный завод, другая – на село Дубовое. И ещё при мне, не каждый, в дождь или в распутицу, отважился бы отправиться за горизонт этого холма. Расстояния были другие – всё казалось дальше. И от этого всё казалось романтичным, загадочным, потому что – «за тридевять земель». Да-да, и Память Моя, со всей очевидностью, увидела и преподнесла мне картины этого холма с затерянным на нём маленьким кирпичным заводом. Всё! Там не было больше ничего, за что мог зацепиться глаз.
    Кто поверит, – спрашивает меня моя Память,– что можно было ходить с завязанными глазами по выбитому немецкому асфальту – тогда ещё симферопольской – дороги?! Только редкий бензовоз мог проехать и нарушить тишину Моего вечернего Города, а уж после шести вечера не будет ни одной машины. И только степные сверчки рушили тишину на Моей Богданке. А это была дорога заметная – только на ней мы могли видеть прогресс и столичные лоск, первые «Москвичи», «Победы», «Волги» …
    Кто поверит Моей Памяти, что было всего два маршрута автобуса «Лиаза», после которых пошли уже те – львовские, основательные, с ревущим двигателем, с жаркими задними сидениями, как с лежанками на русской печи? И это при том, что уже возникли наши первые Черёмушки.
    Мой Город – он ещё выглядывает кусочками своей послевоенной основательной архаики, напоминает о своём когда-то присутствии старыми стенами, заросшими и прижатыми к земле, диким виноградом. Он как будто обиженно и тихо говорит: «Я ещё здесь, я ещё участвую в вашей жизни, я ещё помогаю и помогу вам, попавшим в этот Боттичеллевский круговорот жизни».
    Попадая в старые дворы Моего Города, я жадно всматриваюсь и прощаюсь с ними, вижу их угасание и уход... Подхожу к пожившим людям, сидящим у подъездов... И часто ещё, на моё удивление, они оказываются моими сверстниками. И когда кто-то из них вспоминает имена, фамилии моих, меня, они становятся для меня родными, близкими людьми. Ведь это они подтвердили, что Память моя – живая, она не заскорузла, ещё не очерствела и не изменяет мне.
    Расходившись, отряхнувшись, очистившись, Моя Память закидывает меня в такие далёкие дали, за которыми идёт просто стена, из-за которой, даже урывками, уже ничего не доносится.
    Начало
    Как я узнал потом, появился я на свет в бабкином доме, в селе Долбино, что в десяти километрах от Белгорода. И то, моё первое село – каким-то чудом! – сохранилось в моей памяти вспышками, даже с запахами и цветными образами. Первое моё воспоминание – мы лежим с моей бабушкой в овраге под железной дорогой. Мы прячемся от лесника, который идёт по насыпи и может не позволить собирать нам хворост. Много лет спустя я рассказывал бабке эту историю. Она хохотала от удивления и удовольствия, что я это запомнил. А потом, в довесок, рассказывала мне, как прошиб её холодный пот, когда она прятала полведёрка пшеницы, а за ней по селу уже шли какие-то активистки. Как бабка испугалась, не за себя – на её руках была моя мать и я. Как такой возраст мог не выпустить из памяти это событие? Не новость, что страх надолго заседает в наших душах. Было это в Барсучках, маленьких лесных околоточках, окружавших железную дорогу. Собирать хворост было нельзя, только с какого-то разрешения.
    Следующее событие – это отец, приехавший на бульдозере и посадивший меня в громадную железную кабину, тогда размером с комнату. Запах солярки! Рёв двигателя! Железные, обтёртые до блеска, рычаги! Это был и страх, и восторг! И опять, только поэтому, память схватила и не выпустила из своих объятий…
    И родник! Родник по дну нашего леса… Это был, скорее, большой полноводный ручей, что шёл из Долбино по Пристенскому оврагу на Мой Город, существование которого не входило в тогдашнее моё мироздание. А истоки того родника были тут же – на окраине нашего села, только с другого краю, в Барсучке. Вытекал он из пруда, круглого, как блюдечко. Он – как чаша, до краёв наполненная кристальной питьевой водой,– принимал нас в свою свежесть. А потом – тёплой охрой своего песка – грел, как на блюдце, наши животы. И это – не фантазии, не ностальгия по прошлому. Подтверждение его кристальной свежести я нахожу в фактах чистоты этих тогдашних мест – черные лягушки-жерлянки, многие годы позже, встречались ещё по бочажкам того ручья.
    Из этого малого лесного прудика ручей попадал в полноводный сельский пруд, и, вытекая из него, был уже речушкой, никогда не пересыхавшей, но промерзавшей зимой до самого дна. Все дома окнами выходили на лог, где текла эта речка. И окна моего дома выходили на тот лог, на тот ручей, на те криницы, которых было столько много и которые так легко возникали – чуть копни лопатой землю! Каждый, кому нужна была криница в огороде, вставлял лопату, уходил в землю на два штыка – и вот уже новое зеркало являлось миру!
    Роднички были всюду. Чуть балочка – родничок, заросший мать-и-мачехой. А уж в маленьких наших буерачных лесках только ленивый не мог найти криничку с подвешенной на ветке кружкой. И пасечники, и косари в полуденный зной могли выбирать, где наполнить свою фляжку. И было так на земле повсеместно – от наших, достаточно влажных, мест, до степных, бирючевских. Дышала, жила земля...
    И какой дух бродил по нашему околотку, когда пена цветущих вишнёвых садов начинала покрывать огороды моих соплеменников, когда над нежным розовым цветком яблони – в свежей благости майского дня – поднимался пчелиный гул. А вечером к этому всему примешивался запах вездесущей палисадной барышни – сирени. И запах становился густым. И радостью весны и бытия было пропитано всё – земля, трава, листья, натужный гул майского жука. И всё это уходило в ночь, чтобы утром оказаться в оранжевом молоке, в большом облаке – в тумане, не сразу дававшему глазу простор. И новый майский день, и новая радость, и новое счастье…
    Случайно, ненароком, но, как бы вовремя и по делу написания этих строк, мне попал в руки альбом художника, академика, по воле причин и расположенности души уехавшего на далёкую периферию, к нам, на Белгородчину. Мастер, сродни Куинджи, с силой таланта в изображении реки, леса, воздуха в нём, как у Шишкина. Человек, чувствовавший и любивший всё народное, исконное. Любовь к маленьким речкам, мазаным хатам, колодцам видна в каждой его, даже самой маленькой, работе, даже в самом небольшом этюде.
    Я вглядываюсь в плавно текущий Северский Донец конца девятнадцатого века. И я знаю, что это – не выдумка художника, что это – не украшательство действительности. Я знаю, что так было – и не только за городом,– но и в самом тогдашнем Белгороде. Были такие кусочки экологического бурлеска, чистоты, свежести! Сколько образов возникло в моей памяти, благодаря этому мастеру. Увидев его зимний колодец – обледенелый деревянный сруб, уходящую вниз дыру с далёким кругом неба, – тот детский страх вновь пришёл ко мне через пятьдесят лет. Наверняка, мать запрещала, увещевала – не подходить к точно такому же колодцу близко. Именно Юлиан Феддерс дал мне эти ощущения через полвека вновь. И если Вы будете ехать по железной дороге на Харьков, не сочтите за труд, милый мой Читатель, подойдите к окну с левой стороны вагона и посмотрите на те благословенные места. Они пойдут сразу, как только за окном останутся крайние дома села Красного.
    Та железная дорога была у нас вверху, за огородами, за громадной грушей… Её запахи, звуки… И противовесы проводов, которые издалека напоминали мне леденцы-монпансье в виде шайбочек-колёсиков… А вблизи – это были громадные, отлитые из бетона, блины. Хрен, росший у крыльца, был выше моего роста. Мазаный глиной пол, дом – с блёсткой соломы, похожий на халву,– преследует меня всю жизнь. Здесь я и появился на свет. И до сей поры – стоит мне на каком-нибудь отшибе увидеть мазаную хату – я, как очарованный, останавливаюсь и начинаю всматриваться в её обвалившиеся углы, рёбра дранки, выглядывающие из её тела. И каждый раз, проезжая мимо такого домика, нет-нет, да и кинешь взор, а то и подойдёшь и погладишь, растерев рукой мел, который многие из нас тогда тащили себе в рот. Знала Природа – нужен кальций. До дрожи знала! И уже потом, попадая к тёткам в эти места, я начал знакомиться с местностью, окружавшей моё село. Люди добрые! Какие это были чистые, нетронутые, духовитые места, покрытые крупной ромашкой, наполненные гулом всех Божьих букашек!
    Вот и всё, что осталось от воспоминаний деревенского мальчика, что появился на свет при помощи своих родителей, местной акушерки в этой мазаной хате. Наше поколение ещё рождалось вот так – дико и архаично,– на железных кроватях, с точёными шариками, в этих маленьких мазанках с окнами в сад.

    Здравствуй, Мой Город…
    И потом Память начинает нанизывать на себя всё больше и больше событий… Дворы, окружавшие нашу старую площадь, были началом Моего Города. Именно в эти дворы, волею судьбы, я и попал четырёхлетним мальчиком. И первыми воспоминаниями моего детства была песочница и насмешки над моим деревенским выговором: меня постоянно просят повторить какую-то абсолютно ясную для меня фразу, я обижаюсь, не понимаю, почему смеются…
    Следующее воспоминание – нас ведут из детского сада гулять по мосту, на другую сторону Везёлки, к подножию Харьковской горы. Солнце гуляет по полянам! Синие стрекозы-стрeлки… Запах раздавленного листа борщевика – он пришёл ко мне намного позже, когда я бродил уже с ружьём по болотам своего края. Часто меня охватывало беспокойство, когда я вновь ощущал этот запах. Тот запах возвращал меня на залитый солнцем луг моего детства, с домиком лесника у подножия ещё дикой степной Харьковской горы. Он построил себе дом за рекой, как сказочный Берендей… И река, и утренние туманы делали те места отстранёнными от всяких городских сует…
    С моста мы видели, как ребята быстро вытаскивали на мелководье марлю, из которой выуживали склизких, извивающихся, попискивающих жирных вьюнов. Это было ровно напротив центрального входа в наш Университет. Вы думаете – сказка? Нет, Читатель! И воду с той Везёлки Вы могли, без ущерба для здоровья, выпить, хоть полведра, тут же набрав её под этим мостом. И если Вы сомневаетесь в моих словах, то поймайте мне вьюна сейчас не в проточной чистой воде. Сказочный аромат того времени! Это было лето 1963 года…
    Мать с отцом взяли огород возле села Соломино, на левобережье Северского Донца. И опять художник Юлий Феддерс помог мне пробиться через толщу времени. И я волнуюсь, возбуждаюсь: Да-да, именно так было! Не было ещё этого искусственного водохранилища. Боже упаси! Река плавно текла в своём естественном русле. Каждый её поворот был не похож один на другой. За каждым поворотом были какие-то новые плёсы, всё новые и новые обитатели, новые миры. И только в весенний паводок дно этой реки нельзя было увидеть. Река очищала себя – мощным паводком – в лёд заворачивала весь мусор, вырывала с корнем заползшую в неё осоку и выносила течением всё это подальше от себя, оставляя в лугах «талый снег вчерашнего дня». В остальное время года вода реки была чиста, как слеза.
    Чёрный коршун реял над ней, как постоянный её спутник. Редкий сейчас гостёк! А тогда везде, где была какая-то речушка, коршун плавно плыл над водой. Его хвост-веер указывал изменение направления полёта. И чёрного коршуна я угадывал издали – по его знатному вильчатому вееру-хвосту, ни на какой другой не похожему своей длиной и формой. Гнёзда синиц-ремезов качались над гладью реки. Можно было зайти в прибрежные кусты и найти десяток гнёзд мелких птиц: овсянок, славок, камышёвок. И у меня был случай, когда я нашёл два гнезда садовой славки с разными кукушечьими яйцами. Тогда это было сделать легко.
    Кипела жизнь! Было всего так густо и много! И рыбаки, сидящие по берегам реки, когда шёл жор леща, только успевали вкидывать в лодки блестящие лопаты этих рыбин. А летом набрать ведро раков – было делом двадцати минут. И не надо было утруждать себя особо нырянием – стоило выворотить кусок плавучей осоки… В том мире, ещё данном Богом и не початым ни с какого края, жил художник Феддерс, а потом и я зацепил его краешком своего детства…
    И уже четырёхлетним мальчиком, ребёнком, я знал, что Город Мой, как остров, находится в окружении какого-то великого зелёного чуда!
    И как происходит начало у каждого?! Начало того, к чему душа предназначена. Поэтому и тут Память не выпустила из себя ту вазу у нашей соседки Анны Фёдоровны, что была заполнена карандашами под завяз – простыми, цветными, хорошо отточенными. Как мне хотелось взять хотя бы один из них! И даже запах этих карандашей я помню… Слава Богу, он не изменился с той поры. И до сих пор я не могу уйти из магазина без нового карандаша, который понравился мне просто своей рубашкой. Так жизнь уже и решила – карандаш, кисть, фотоаппарат и та особая жадность – нарисовать, зафиксировать, не забыть! Увидеть ещё одно проявление Бога!
    Почему люди ищут подтверждения чуда, когда эти чудеса на каждом шагу, куда бы ни кинул взгляд?! Вот так и Феддерс, Юлиан Иванович, не искал, а только успевал фиксировать, по мере своих сил, в конце девятнадцатого века. Художник, родившийся сразу после ухода Пушкина и походивший с этюдниками по нашим меловым степям, для нас – обычных, а для него – новых и свежих, стал тем пророком, которых не бывает в своём отечестве. Десять лет выпускник Петербургской Академии художеств преподавал в Белгородском учительском институте. Именно он спел гимн Белгородскому миру в его первозданности!

    Черёмушки
    Первые белгородские новостройки, они же – Черёмушки… Это то, что вокруг кинотеатра «Радуга». Те кирпичные и панельные хрущёвочки, с нишами-холодильниками под кухонными подоконниками. Это – 1969 год, уважаемый Читатель! Чтобы окунуть тебя в то, моё, время, должен признаться, что холодильников тогда у нас ещё не было. И висящая за окном авоська с продуктами была ещё архитектурным излишеством домов, в которых мы жили, достаточно плотненько, в наших семьях – зачастую, человек по пять в однокомнатной квартире. И пластмассовых бутылок не было, и целлофановые пакеты не валялись по обочинам наших дорог. И не потому, что мы раньше были такими культурными. Просто пластика не было. И моя бабка, Фёкла Яковлевна, первое своё лёгкое синее пластмассовое ведро поставила на плиту, чтобы подогреть в нём воду. И вдруг, с удивлением, а потом и с ужасом, увидела, как оно надувается, становится круглым и взрывается, заливая все конфорки. Не вмещала бабкина культура целлофан и всякого рода пластмассу, не влезали они в её голову. Это уже потом пошла стирка и сушка тех пакетов. Только стекло, железо и керамика были понятны моей Фёкле Яковлевне.
    В достаточно большом нашем дворе, состоящем из пяти домов, стояла одна «Победа» да инвалидка, скорее, крытый мотоцикл. Обе машины принадлежали семье военного в высоком чине, Берестова, чью фамилию я запомнил, благодаря этой чудесной технике. Мало того, я должен признаться, что и телевизоры в городе были наперечёт. И первый в своей жизни телевизионный сериал «Капитан Тенкиш» я посмотрел в 1968 году у соседа по лестничной площадке Гарика Гломоздина. Гарик был моим сверстником. Я уже забыл, где работали его родители, но его семья была достаточно зажиточной. И первый телевизор КВН – с водяной громадной лупой впереди малюсенького экрана – я увидел у него. Это была какая-то аристократическая семья. Обстановка, быт у них разнился от нашего, более простецкого – с борщом в холодильнике под подоконником. Даже питались они строго, по расписанию, как в старорежимной семье. Гарика звали к обеду. И он знал, что, забегавшись и не показавшись в дом, будет покормлен только вечером.
    Но Гарик запомнился мне не этим странным распорядком дня. Как-то вечером мы сидели на подоконнике между первым и вторым этажом. И тут Гарик бережно, ни с того, ни с сего, вынес какую-то заветную свою коробку из-под конфет. Он снял крышку, и мы увидели рядами лежащие, как камушки, удивительной красоты птичьи яички. Под каждым яйцом была подпись с названием, аккуратно написанная отцом Гарика. Мы были очарованы! Для нас это была маленькая, уже научная, коллекция. Мы понятия не имели, что птиц так много, и все они – разные. Гарик, хотя ростом был ниже всех нас, уже с учёным видом, почти назидательно, рассказывал, где и когда они с отцом нашли гнездо, называл виды птиц. Оказалось, что половина коллекции была собрана ими в нашем городском парке, по которому мы ходили каждый день, знали его потаённые уголки и не ведали, что там есть такое разнообразие птиц. Мы на них просто не обращали внимание! Все птицы были для нас одинаковы.
    Что щёлкает в душе ребёнка? Через какие зацепы приходит к нему удивление миром?! Откуда его отцу досталось это знание птиц, умение находить их гнёзда? И как правильно выдувать яйца? Гарик знал много: он знал, кто такая мухоловка-пеструшка, и чем она отличается от серой мухоловки, он мог различить два вида воробьёв, которых мы называли просто: «жиды». Гарик мог рассказать мне о певчем дрозде, чьё яйцо в его коллекции отливало египетской бирюзой. И я не мог оторвать от него взгляд. Оно было цвета морской волны, цвета «сосущего глаз неба». И птица, мне думалось, такая же будет красивая, представлялась она мне волшебной, изумительных окрасов.
    Мир перевернулся! И из десяти – трое потеряли покой. Это были Толик Сотников, Витя Николаев и ваш покорный слуга, дорогой мой Читатель. И пошло-поехало… Такие же коробки из-под конфет, первые книги про птиц и первый осмысленный, любознательный, пытливый взгляд вокруг себя. Мы начали отличать птиц. Это была уже не одноликая их масса. Мы были просто ошарашены разнообразием и многоцветьем мира.
    Да мы ли одни?! Спустя годы я узнал, что начало пути для очарованных тем зелёным живым Космосом настолько одинаково, и примером тому могут служить десятки великих и миллионы невеликих людей. Всё начинается с детства! Так было у Аксакова, Набокова, Бианки. Так было и у нас, у дворовых мальчишек, живших в городе Белгороде, на улице Некрасова, в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году.

    Анималистика
    Мы все рано познаём пластику человеческого лица, наблюдая, как человек начинает гневаться, печалиться или ревнует, завидует, не верит. По самым незначительным чёрточкам лица мы угадываем эмоции. Это нам нужно, и мы быстро постигаем такую азбуку. Вот так же и мы, дети, загорелись этой игрой и начали осваивать её законы. Не сразу, но очень быстро пластика бегания птиц по земле и веткам, их полёт начали разниться в глазах девятилетних ребят. И открытие новой для нас птицы происходило через открытие новой пластики её движений – ныряние в воздухе и тут же зависание серой мухоловки, прямолинейный вьюрковый поскок зяблика по земле, суетливое броуновское движение пищухи по стволу дерева. Всё разно – движения, цвет, форма! Оказывается, какие только формы не выдумал Господь! Какое удовольствие наблюдать всё это!
    И доставались первые наши определители птиц, и все наши открытия уже попадали в наши первые дневники. И старый том Брема, посвящённый именно птицам по воле судьбы откуда-то появился в нашей компании. Он был достаточно хорошо сохранившимся – с уютной домашней немецкой графикой Мюдзеля, дотошно изображавшей каждый лист, ту или иную птицу. И количество видов птиц, которых мы когда-то могли встретить, воодушевляло нас, и мы стали ждать нашей первой экспедиционной весны.
    Вот так начинается страсть к коллекционированию! Вот так загорается тот святой свет, который наполняет жизнь смыслом! Для кого-то это были тогда марки или монеты, для других – любовь к радиоприёмникам. В одном этом нашем увлечении слились и любовь к хорошей книге, и, тогда очень редкой, фотографии, и к путешествиям, и к действительно опасным приключениям на уже настоящей охоте, что пришла на смену этому незатейливому детскому коллекционированию.
    Взор наш с раннего детства коснулся очень обширной и значимой в искусстве темы – анималистики. Язык линии – самый лаконичный, самый, казалось бы, простой в исполнении, – как он был многолик! И Курдовское виденье «Лесной газеты» Бианки, сначала казавшееся грубым, постепенно, уже тогда, начинало нас воспитывать, доказывая своей притягательностью жизнестойкость этих скупых, не щедрых на цвет и витиеватость изображений. И после тысяч иллюстраций те, первые наши, курдовские, так и сидят в моей памяти. И это, как оказалось, не случайно. Друг Курдова, Евгений Чарушин, доказал, что их компания могла в двух линиях выкристаллизовать образ, характер животного, его взгляд или жёсткость ворса. Только недавно я узнал, что в это же время на Западе работали просто волшебники в этой области искусства. И то, что они занимались анималистикой, никогда не принижало их, а наоборот – вызывало интерес у аристократичной западной публики. Тяга ко всему живому в урбанизированном мире усиливается априори.
    Я хочу, уважаемый Читатель, назвать имена прекрасных анималистов, а чтобы дать понять отношение к анималистике в мире, я скажу, что самая дорогая по цене книга в мире – это «Птицы Америки» художника Одюбона. Не посчитайте за труд, хлопните кнопкой на клавиатуре, проверьте. Этот альбом – монументален: и по своим размерам, и по Микеланджеловскому отношению Одюбона к пернатым Земли. Это был конец XIX века, и это была ещё молодость Соединённых Штатов.
    Но анималистике столько лет, сколько помнит себя человечество! Я не буду говорить вам про пещерную живопись – она есть даже в школьных учебниках,– а вот анималистика Дюрера, Рембрандта, Снейдерса, ученика и соратника Рубенса – это уже может быть достоянием только пытливых умов, кинувших свой взор на великий мир братьев своих меньших.
    И ведь целые залы Эрмитажа не случайно посвящены именно анималистике! Что стоит только один зал, посвящённый лавкам Снейдерса! Чего не знаешь, того не любишь! И как мы могли не полюбить Снейдерса ещё в нашем детстве, когда мы уже в его «Лавках дичи», на дубовых голландских столах различали всех птиц и зверей. И только «Рыбная лавка» этого мастера не вызывала у нас никаких споров – морские рыбы были нам неведомы. А по птицам мы уже были маленькими профессорами: мы знали, когда они прилетают в нашу лесостепь, где нужно искать их гнёзда, и какого цвета яички могли ещё оказаться в нашей коллекции.
    Шла жизнь… И всё новые художники открывали нам двери своих мастерских. И часто так бывало, что, распахнув одну из них, ты находил следующую дверь и приходил к такой россыпи талантов, о которой поначалу и не подозревал.
    По-разному приходили художники ко мне. Некоторые постепенно овладевали моим сознанием, до них нужно было ещё дорасти. Так пришли ко мне Курдов, Чарушин, сначала видевшимися слишком простыми, детскими художниками. И только с возрастом я понял, сколько же нужно было оттачивать своё мастерство, чтобы потом линия начала вбирать в себя столько мыслей, столько чувств!
    Иначе было с Вадимом Алексеевичем Горбатовым. С первой его серии открыток «Их нужно спасти» («Красная книга России») и до теперешних его, уже академика, признанного лидера, гуру отечественной анималистики, книжных иллюстраций, он сразу стал мне родным, близким человеком – так же думающим, на то же обращающим внимание, тем же восторгающимся, что и я.
    Этот человек живёт с нами. Он – наш современник. Скажу больше, уважаемый Читатель, я был у него в гостях. И, поверьте мне, мы оба, молча, могли рассматривать его иллюстрации, только пальцем указывая на детали, особенно удавшиеся, и только жестами могли показывать, как это могло быть ещё изображено. Всё было с полуслова, с полувзгляда… Мы были как два человека, прожившие вместе жизнь. Солгавши раз, кто тебе поверит?! Ни разу не солгал мне Горбатов! Мне – как он, ходившему по блестящей от дождя бруснике, видевшему, как восседает на ветке поющий глухарь, как лежат травы на болотных кочках после весеннего паводка! Ни разу не солгал мне Горбатов! И московское детство этого мастера под Воробьёвыми горами незримо присутствует на его полотнах, как раз являясь главной частью его работ.
    Мастерство нажить можно. Эмоции, любовь, знание предмета – никогда! Через всё это можно пройти постепенно и не охладевая, и только тогда воздастся каждому по заслугам его!

    Городской парк
    А в городе, под меловой горой, события развивались своим чередом. Прямо к нашему дому подходил парк. Стоило перейти улицу Мичурина, мы попадали в мир горихвосток, каменок, тут же находя их гнёзда на тополях, в трубах, в россыпи камней, под вездесущим тогда шифером павильонов. Тритоны, аристократы лягушечьего царства – жерлянки ещё водились в чистейших прудах Городского парка. А мы были настолько ещё малы, что всегда боялись заблудиться в его зарослях. Именно от этого пошли наши первые карты с наивными обозначениями каких-то дорог, тропинок, маршрутов наших первых туда экспедиций. Придуманы были и названия уголков тех, наших, первых джунглей. Там была у нас и Дубовка, и Берёзовка, и Тополёвка. По сей день, окружают они летний кинотеатр «Октябрь», да только нет уж того нашего фонтана-купальни с хороводом смеющихся девчонок и мальчишек вокруг корзины фонтанирующих рыбин.
    Да, он остался в том, в Моём, Городе, тот заросший парк-лес, в котором ещё водились черноголовая славка, мухоловка-пеструшка, иволга, серая неясыть, зимородок! И ловлю я себя на мысли, что ещё успел увидеть этот мир в его неприкосновенности. Может, птицы тогда ещё не понимали, что не на время человек пришёл в их края. Может, они надеялись, что этот город будет ненадолго, и что когда-то будет опять только их земля и их небо…
    Городской лес
    Человек так устроен, даже если ему десять лет, – он не может бесцельно, ради одного созерцания, держать в себе интерес. Нас уже вела коллекция, а книги рассказывали всё о новых и новых птицах, что жили в моей лесостепи.
    И вот уже городской парк тесен, и вот уже наши глаза смотрят в сторону настоящего леса, что шапкой стоит на меловом холме. Тому лесу на том вековечном холме – не одна сотня лет. И картины художника Феддерса – тому подтверждение. Его этюды, картины именно этого места, так и остались вне времени – настолько они точны. Только у него лето – в самом его блеске, а мы попали туда в самый пик весны.
    Чистяк ковром лежал под нашими ногами. Через марево цветущего боярышника проступал городской лес. И такой благостью, радушием и теплом окутал нас его весенний дух!
    И было удивительно: когда птицы успели управиться – найти себе пару, соткать гнёзда, свить в них летки?! А сороки и певчие дрозды уже сподобились сделать мазаное нутро своим жилищам. Так выходило, что сразу по прилёту, когда ещё беспокойно от апрельских ветров ходили кроны деревьев, велась эта непрестанная работа. И всё – для этого пасхального дня, всё – для этого торжественного праздника жизни, всё – для этого Начала, когда первое глянцевое светящееся яичко ляжет в лоно гнезда!
    Лес был прозрачен, и всё небо ещё читалось через него. Гнёзда искать было легко. И наша коллекция расширялась, и уже выдвижные ящики наших письменных столов стали её пристанищем.
    Именно в городском лесу, на матушке-меловой горе, были впервые найдены гнёзда певчих дроздов, самых крупных певчих птиц России. Звук вечерней песни этой необычайно красивой птицы в затихшем лесу может раздаваться на километры. Недаром это старший брат изящного курского соловья. Под стать – и его гнездо! Оно аккуратной кубышечкой влито между больших ветвей или раздвоений ствола. В своих гнёздах птицы сидели, не шелохнувшись, глядя на нас своими чёрными, как влажная смородина, глазами, насиживая яйца невероятной синевы, особенно подчёркнутой рыжей глиной летка. И каждый раз, становясь на плечи своего друга, подтянувшись и увидев гнездо сверху, у меня захватывало дух.
    Чёрный дрозд – строгий красавец-монах, не терпящий в наших краях приближения человека. И когда он слетал со своего, не такого основательного, как у певчего, гнезда, чёрный его цвет завораживал своей баклажанной бархатностью и глубиной, как подбой благородной церковной рясы. А его клюв, цвета яичного желтка, делал из него такую экзотическую майну, птицу уже индийскую!
    Обыкновенные овсянки выпархивали по опушкам из-под наших ног, и мы тут же кидались искать в этих местах их гнёзда. И, о счастье! Пред нами представало аккуратно свитое гнёздышко с яичками необыкновенной расцветки – по чуть голубоватому фону были рассеяны извилистые змейки, как вишнёвые пасхальные росписи.

  2. 1 пользователь сказал cпасибо Ira за это полезное сообщение:


Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •