Страница 1 из 3 123 ПоследняяПоследняя
Показано с 1 по 10 из 24

Тема: 70 лет охоты/Русанов С.А.

  1. #1
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).

    70 лет охоты/Русанов С.А.

    Автор книги, профессор, доктор медицинских наук, всю жизнь
    увлекался охотой. Эта книга вместила в себя огромный опыт старейшего
    советского охотника, а через картины охоты и общение с людьми
    разных профессий, товарищей по увлечению, отразила огромный пласт
    истории нашей страны, лучшие традиции русской охоты, ее техническую
    сторону, этику и мораль.

    ОТ АВТОРА
    Восемьдесят четыре года жизни, из них семьдесят лет охотничьего стажа — как будто достаточно, чтобы охладить пыл и успокоить страсть охотника. А все-таки и сейчас мне, старику, доктору наук, профессору, ожидание предстоящей утром охоты мешает спать, ночь кажется бесконечной и я не стыжусь в этом признаться. К сожалению, «дух бодр, плоть же немощна» и возможность охоты уходит от меня дальше и дальше. Но чем меньше мне остается, тем сильнее тянет к ружью, тем желаннее делается вид замершей на стойке собаки, ожидание вальдшнепа при свете заката, меркнущего над голыми еще вершинами леса, свист утиных крыльев над плесом. Так,расставаясь навсегда с любимым человеком, особенно дорожишь каждым лишним часом перед неизбежной разлукой. И вот, постепенно теряя настоящее, не имея надежды на будущее, я все глубже погружаюсь в минувшее, вспоминаю прежние охоты, перечитываю охотничьи дневники и вижу, что мой опыт довольно велик и разнообразен. Мне приходилось охотиться в разных местах: от Баренцева моря до Каспийского и от реки Одры до озера Иссык-Куль; охотился я на разную дичь: от гаршнепа до гуся, от дикого кролика до кабана и других копытных зверей. Думается, рассказ о том, как я стал охотником, о примечательных событиях моей охотничьей жизни может быть интересен для начинающего охотника. А таким пенсионерам от охоты, каков я сам, книга напомнит, наверное, их собственное прошлое. А может быть, эти мои записки найдут читателей и среди тех, кто еще держит в руках охотничье ружье. Вся наша семья — охотники, начиная с моего отца и кончая — пока — моими внуками. Отец мой, Андрей Гаврилович Русанов, пристрастился к охоте мальчиком и по мере того как подрастали его младшие братья, заражал и их своим увлечением. Это очень тревожило моего деда, почитателя и близкого друга Л. Н. Толстого. Понятно, дед не мог одобрить «жестокую забаву» и однажды спросил приехавшего к нему великого писателя: «Не запретить ли мальчикам охоту?» В этом вопросе был, очевидно, некоторый подтекст; разве не под влиянием произведений самого Толстого возник у детей интерес к охоте? Не случайно же их первые охотничьи собаки носили толстовские клички: Мильтон, Милка, Крак. Лев Николаевич ответил: «Нет, Гаврила Андреевич, не запрещайте. Охота отвлечет их от многого дурного, а подрастут — разберутся сами». Подросши, молодые Русановы действительно «разобрались сами» и продолжали охотиться. Из четырех только отец еще в студенческие годы бросил было охоту под влиянием частых встреч и бесед с Львом Николаевичем. Впрочем, для московского студента, жившего на весьма скудные средства, а в каникулярное время работавшего на оспопрививании, охота вообще была малодоступна. Как только мой отец стал работать врачом в сельской местности, он немедленно вернулся к охоте, не оставлял ее до последних лет жизни и сделал охотниками всех своих сыновей. Стремление к охоте мы унаследовали и по материнской линии. Страстным охотником был отец моей мамы —
    А. Н. Дунаев, который сыграл очень важную роль в моей охотничьей биографии. Человек он был своеобразный: близость ко Льву Николаевичу, преданность ему, готовность всегда помочь писателю сочетались у него с весьма прохладным отношением к идеям о непротивлении злу насилием, ограничении потребностей и т. д. Александр Никифорович одевался по моде, любил вкусно и плотно поесть, к вегетарианству относился скептически и даже несколько этим бравировал. О нем в толстовских кругах ходил акой рассказ: однажды они гуляли с Толстым, присели у околицы и собрались закусить. У Льва Николаевича был с собою ржаной хлеб, у деда — пара солидных бутербродов с ветчиной. Едва принялись за еду, как из деревни донесся дикий свиной визг. Толстой спросил: «Не твоя ли, Никифорович, свинья визжит?» — «Нет, моя уже отвизжалась! и дедушка демонстративно набил полон рот ветчиной. Не одобрял он и отказа от охоты, правда, сам перестал охотиться еще сравнительно молодым человеком, но только по причине сердечного заболевания. Об охоте жалел и горячо интересовался ею всю жизнь. Как-то в его присутствии и при мне отец рассказал своему знакомому о толстовском совете — не запрещать детям охотиться. Дед вмешался: «А я бы еще добавил: а запретишь, так пускай и мяса не жрут, а то получится ханжество; пусть мол, убивает Черт Иваныч Веревкин, а они будут только кушать». Папин отец, больной, измученный многолетними страданиями, от нас, детишек, был довольно далек, хотя и жил в нашей семье. Подлинным, в полном значении слова, дедом стал для меня дедушка Дунаев. Я его крепко любил, а он мне отвечал тем же, во всяком случае уделял много внимания. Появившись на свет в Москве, я родным своим городом считаю Воронеж — родину многих поколений Русановых, где прошла большая часть моего детства, юность, первые годы самостоятельной жизни. Там я учился, обзавелся семьей, получил подготовку как хирург, а еще много раньше — как охотник. Мне повезло. И в том, и в другом деле моим наставником был отец, лучший из известных мне учителей. Его имя и заслуги как врача, ученого, педагога и общественного деятеля известны в медицинских кругах; здесь же я хочу обрисовать его как охотника. «Специальностью» папы была охота с легавой собакой. Тогда этот вид спортивной охоты был распространен гораздо шире, чем сейчас, редкий охотник-любитель не имел подружейной собаки. Но ни в умении натаскивать ее, ни в охоте с ней отцу не было равных среди воронежских охотников. Охоту с гончими он любил меньше и знал хуже, переходил к ней, когда почти исчезала надежда найти в лесу хотя бы одного запоздавшего при отлете вальдшнепа, а в болоте — последнего гаршнепа. Уткой отец не то чтобы пренебрегал, но считал охоту по ней малоинтересной — ведь участие собаки сводилось к отыскиванию упавшей птицы. А красивая работа легавой — ее поиск, потяжка, стойка — была для папы настолько важна, что без нее охота обесценивалась. За неимением лучшего он мог с удовольствием отстоять вечерний утиный перелет, но «вытаптыванием» с подхода или скрадыванием уток никогда не занимался. Ценной добычей для него утка стала после того, как начались трудности с питанием, особенно ощутимые в его многочисленной семье. С 1917 по 1922 годы за наш стол садилось десятьдвенадцать едоков, а в тот период каждый кусочек мяса представлял большую ценность. Возвращаясь с охоты, приходилось подсчитывать, сколько порций или, как мы называли, кусков лежит в ягдташах. Кряква котировалась как четыре куска, чирок, вальдшнеп — как два, бекас и прочая болотная мелочь — как один кусок. Я же никогда не относился к утке свысока, а добывание кусков заставило смотреть на нее очень уважительно. Такое отношение еще более укрепилось со временем, когда оказалось, что есть способы охоты на уток, требующие особого, и не простого, мастерства. Но в первые семьвосемь лет моей охотничьей выучки основными объектами охоты были красная дичь (бекас, дупель, гаршнеп, вальдшнеп) и перепел, в меньшей степени — коростель. Изредка попадались серые куропатки; чтобы найти их порядочно, нужно было ехать далеко, в южные уезды Воронежской губернии. Тетерев в малом числе встречался еще к северу от Воронежа, но охранялся законом. Весною отец охотился только по вальдшнепу на тяге. В мои детские годы уже запрещалось весною стрелять вальдшнепа из-под собаки, хотя соблюдение запрета контролировалось слабо и он нарушался многими. Вспоминается рассказ одного знакомого: охотясь весной с собакою, он был встревожен звоном колокольчика, решил, что через лес проезжает становой, исправник или другой полицейский чин и поспешил убраться подальше от дороги. Ломится по кустам, чуть не бежит, а звон все ближе... Оказалось, что колокольчик был привязан к ошейнику собаки другого такого же браконьера. О весенней охоте с подсадной (по-воронежски — криковой) уткой отец, вовсе ее не зная, отзывался резко отрицательно, считал, что она полностью лишена спортивного интереса, слишком легка и, главное, чревата гибелью самок. Наш единственный в моем детстве выезд на такую охоту еще более укрепил его в этом предвзятом мнении. Только через двенадцать лет мне, уже знатоку охоты по весенним селезням, удалось показать отцу, сколь она увлекательна, если овладеешь ее правилами и приемами. Я тогда доставил ему большое удовольствие, но оно было слишком запоздалой и ничтожной данью благодарности за все, что он некогда сделал для меня. Мне не исполнилось еще семи лет, а папа уже нередко брал меня с собою на охоту. С восьмилетнего возраста и стал почти обязательным его спутником, вначале, разумеется, весьма обременительным. Ему я полностью обязан своей квалификацией охотника с легавой собакой. Другие виды охоты я освоил позже без его помощи и довольно поверхностно, так что только в охоте с подсадной уткой, манком и чучелами могу считать себя мастером. От отца заимствовал я и методику обучения будущего охотника, начиная с детских лет; потом мне не раз пришлось ее с успехом применять, особенно при воспитании своего собственного сына, ныне одного из ведущих советских охотоведов, охотника с большим и разносторонним практическим опытом и, вероятно, единственного в СССР доктора биологических наук, удостоенного этой ученой степени за диссертацию на чисто охотоведческую тему. Воспоминания о том, как отец учил меня, а я — сына, заставляют от всей души приветствовать введенный ныне порядок, при котором право иметь ружье и охотиться достигается не только успешной сдачей охотминимума, но и обязательной практической стажировкой без ружья под руководством опытного охотника. Приходится признаться, что условия, в которых проходило мое обучение, были много благоприятнее современных. Требовалось всего двадцать-тридцать минут ходьбы, чтобы от нашей воронежской квартиры выйти на реку в пойменные луга, где особенно во время осеннего пролета водились бекас, коростель, гаршнеп. За час с небольшим можно было дойти пешком до городского (позже — институтского) леса, весной постоять там на тяге, а осенью найти вальдшнепов, иногда большой высыпкой. Тем более перспективны были выезды по железной дороге не далее шестидесяти километров от города. Сейчас все это — далекое прошлое; в том же Воронеже, не говоря уже о Москве, обучение охоте (если не превращать его в формальность) представляет гораздо большие трудности и для ученика, и для наставника. Но я, как и те, кто предложил и ввел новые правила, не вижу другой возможности упорядочить спортивную охоту, сделать ее важным фактором рационального использования охотничьей фауны нашей Родины. Конечно, пережитые мною особо добычливые охоты отошли ныне в область истории. Но хочу надеяться, что совершенствование ведения народного, в частности, охотничьего хозяйства со временем вновь сделает их доступными.

    ---------- Добавлено в 17:48 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 17:47 ----------

    РАННЕЕ ДЕТСТВО

    И ОХОТА БЕЗ РУЖЬЯ

    Самые ранние мои воспоминания — яркие, но отрывочные картины без связи с предыдущими и последующими событиями... Вот первая из них. Вечер. Мне, совсем еще малышу, давно пора спать, а я все ворочаюсь в кроватке, хнычу. Мать укрывает меня папиной охотничьей курткой и говорит, что от нее пахнет вальдшнепом. И правда — я чувствую запах, совсем особенный, теплый, приятный, такой успокаивающий, что всем моим капризам конец, — мигом приходит сон. Видно, я знал уже, что такое вальдшнеп, но откуда — не помню. Казалось бы, и не могла охотничья одежда отца в самом деле пахнуть вальдшнепом. После я слышал от него, что в степной местности, где мы тогда жили, ему мало приходилось стрелять этих птиц. Но до сих пор, поднеся к лицу убитого, еще не остывшего лесного кулика, я вспоминаю потертую куртку из рыжего бобрика и, как ни странно, запах от птицы именно тот, который усыпил меня без малого восемьдесят лет назад. Следующая картина. Вспоминается уже дичь, притом такая, которую действительно стоило запомнить. На полу просторных застекленных сеней (галереи) отцовской больничной квартиры лежит птица настолько огромная, что я сижу верхом на ее спине. Ноги у меня просунуты под раскинутые крылья, в руках — тяжелая усатая голова. Это дрофа — единственная, которую папе удалось добыть за всю его жизнь. А мне так и не пришлось и теперь уже не придется. Следующее, более позднее воспоминание — о самой охоте. Наш рыжий, раскормленный конь Васька привязан к дереву у дороги. Мама с братишкой на руках — в тарантасе, а я, забравшись на козлы, слежу за отцом. Его фигура, движущаяся вдали среди желтого поля, виднелась неясно — уже вечерело. Временами белым пятнышком мелькала собака. Вдруг... как сейчас перед глазами: золотисто-розовый фон неба, на нем взвилась и рассыпается веером кучка темных точек. Два облачка дыма, два хлопка выстрелов, дым расплывается, застилает все, едва доносится голос папы — сердитые окрики. Мать говорит: «Кричит на Боя — значит не убил». Но нет; вот мы едем обратно, а я все ощупываю двух мягких, тяжелых куропаток. И это еще не конец, если папа не забыл своего обещания. Оказывается — помнит; остановив спешащую домой лошадь, он сходит на землю с вожжами и ружьем в руках, заряжает и дважды стреляет вверх. Как взлетели в темное небо снопы больших красных искр, клубы дыма! Как гулко раскатились по полю мощные удары! Моя младенческая душа потрясена, я полностью и на всю жизнь околдован. А Васька только тряхнул ушами и фыркнулнеодобрительно; ему бы поскорее в стойло, к яслям с овсом. А вот еще сцена, много раз повторявшаяся. Папа чистит ружье, я ему «помогаю», смотрю, слушаю, а про себя твержу, как заклинание: «Франкотт» 12-го калибра, модель «Прогресс»... цевье... колодка... ложе», — и горжусь, что в любую минуту кому угодно могу сообщить, какое у моего отца ружье и из каких частей оно состоит. Происходило все это на Украине, в Саксагани (тогдашней Екатеринославской губернии, Верхнеднепровского уезда), где отец работал земским врачом. Из папиных собак того времени могу рассказать только о последней — кофейно-пегом пойнтере Бое. Его внешность и особенно суровый нрав четко сохранились в моей памяти. Бой не допускал вольного обращения. Поиграть, повозиться с ним мне не удавалось, и если я очень приставал к нему, он ворчал и скалил зубы. Но любовь собаки к папе и преданность ему были безграничны. Однажды близкий, часто посещавший нас знакомый дружески хлоппул отца по плечу. Бой тотчас сбил мнимого врага с ног и порвал на нем одежду. Рассказ папы о воспитании Боя заслуживает того, чтобы передать его подробно. Местный охотник сельский богатей (куркуль) взял Боя щенком, вырастил и в какой-то мере натаскал — собака начала уже становиться по куропаткам и перепелам. Но в день открытия охоты все было испорчено недопустимым, заведомо гибельным для натаски поступком охотника. Он не только позволил себе браконьерский выстрел по зайцу, но и натравил Боя на подстреленного русака, дал поймать и задавить его. После этого собака потеряла всякий интерес к птице, зато, увидев зайца — а их было не мало, — кидалась за ним, уходила из вида, надолго пропадала и возвращалась измученная, но готовая с таким же пылом преследовать очередного зверька. Нещадные побои не помогали, да и не могли помочь; они доставались Бою спустя долгое время после проступка — как же было собаке понять, за что ее наказывают? А вот то, что вернувшись после погони следует держаться от хозяина подальше, Бой сообразил очень скоро; не приближаясь, не подходя на зов, он разыскивал следующего зайца и все начиналось сначала. Словом, охота с ним стала невозможной. Помучившись около месяца, охотник привел Боя к папе и сказал, что собирается пристрелить собаку, «так, мабудь, пан доктор захочет взять его?». «Пан доктор» решил купить Боя, но владелец категорически отказался от платы и отдал кобеля «за так». С прежним хозяином собаке жилось, видимо, несладко; за несколько дней Бой у нас совершенно освоился, стал хорошо слушаться отца и охотно пошел с ним в поле. Напоровшись на куропаток, Бой не обратил на них внимания, но когда убитая птица упала у него на глазах — нашел ее и даже стал по ней. Однако для задуманного педагогического мероприятия папе нужен был заяц, как нарочно долго не попадавшийся. Наконец выскочил крупный русак, папа убил его, а Бой схватил и начал трепать. Отец отнял зайца, намертво привязал его к ошейнику собаки, основательно высек ее и отпустил. Бой метнулся прочь, но тяжеленный зайчина не давал хода. Напрасно пес мотал головой, вертелся туда и сюда — от русака освободиться не удавалось. Получив еще пару крепких ударов плетью, Бой рванул было во весь мах и тут же покатился через голову — заяц подвернулся ему под ноги. Сделан еще несколько столь же бесплодных попыток убежать от русака, кобель сел и жалобно завыл. Второго урока не потребовалось — от зайцев Бой стал шарахаться, по птице же начал работать с каждой охотой все лучше. К концу сезона он полностью понял свою роль на охоте и выполнял ее с большим талантом. Охотиться с Боем папе пришлось недолго — только три года. В конце 1906 года начались сборы в дорогу — папа получил перевод в Воронеж. Тут накануне отъезда явился прежний владелец и стал требовать «своего собаку», доказывал, что отдал Боя только на время, совал деньги за обучение и прокорм. Кончилось тем, что папа послал его ко всем чертям вместе с деньгами, и мы уехали, оставив собаку. После стало известно, что ничего хорошего из этого не вышло. В разлуке с возлюбленным хозяином и учителем Бой тосковал, стал непослушным, работал плохо. Какова была его дальнейшая судьба — не знаю. Жизнь в Воронеже началась для нашей семьи тяжело. У деда, Гаврилы Андреевича, в дороге резко ухудшилось состояние здоровья, и вскоре после переезда он скончался. А вслед за тем младший брат Андрюша умер от туберкулезного менингита, болезни в те годы неизлечимой. Лето 1907 года мы провели в деревне Ерофеевке, в небольшой усадьбе, которая досталась от деда моему отцу и его братьям. Папа ни разу не брал меня на охоту, да и сам, видимо, почти не охотился — натаскивал свою новую собаку, молодого Ракета, тоже кофейно-пегого. Запомнилось мне немногое. Первое мое знакомство с чибисами произошло на прогулке по лугам: пара птиц, охраняя гнездо, с писком вилась над собакой, чуть не задевая ее крыльями, а папа учил меня на их крик «чьи-вы? чьи-вы?» отвечать: «Мы Русановы!» Как-то раз в чулане я нашел бутылку, на дне которой обнаружил немного — около столовой ложки — пороха, высыпал его на бумажку и решил взорвать норку земляных муравьев на дорожке перед домом. Как и следовало ожидать, «подрывник» получил сильную вспышку пламени в лицо. Глаза я успел зажмурить и отделался дешево — несколько дней ходил с черным лицом «вроде арапа или нечистого духа», — смеялся приехавший в воскресенье отец. Потом закоптившаяся кожица слезла, опаленные брови и ресницы отросли. Зато на всю жизнь осталась осторожность в обращении с порохом. Следующий, 1908 год могу считать началом своей охотничьей подготовки. В течение шести лет я сопровождал отца, осваивая, так сказать, теорию и практику охоты, кроме стрельбы — ружье мне предстояло получить на седьмой год. «Теоретический курс» включал, в первую очередь, постоянные папины рассказы о его прежних охотах главным образом в молодые годы. Для своих «лекций» он непременно использовал каждую прогулку, в особенности обратный путь. Я, пока не подрос, возвращаясь, уже едва плелся, а слушая отца забывал об усталости, старался не отставать, чтобы не упустить ни одного слова. Дети обычно хотят многократного повторения полюбившейся сказки, рассказа: так и я постоянно просил папу рассказать еще и еще раз о том или ином случае. Рассказчиком он был отличным; как живые стояли передо мной образы его наставников в охоте: рыжебородого крестьянина Дмитрия Максимовича (под его руководством отец научился стрелять, убил свою первую утку и дупеля) и соседа Русановых по деревне Алексея Ивановича Алмазова. Последний, как и оба мои деда, был в дружбе с Толстым, под влиянием которого оставил обширную врачебную практику в Москве и уехал в деревню. Там он работал в своем небольшом саду, разводил пчел, лечил местных крестьян, знакомил их с учением Толстого, за что находился под подозрением властей и чем навлек на себя злобу церковников. Жизнь Алмазов вел самую простую, питался не лучше крестьянина-середняка, бросил курить, отказался от спиртных напитков. Охотой же продолжал заниматься ряд лет, постепенно охладевая к ней, но прежде чем совсем перестал охотиться, нашел новый интерес в обучении моего отца правильной охоте с легавой собакой, отдал папе своего молодого пойнтера Рэка, помог натаскать его, руководил охотой с ним, сам почти не стреляя, затем подарил отцу ружье. Я настолько хорошо помню рассказы папы и о себе, и об А. И. Алмазове, что мог бы написать об их охотах целую книгу. Но приведу только три рассказа, каждый со своей тематической направленностью. Тема первая: «Никогда не дури с ружьем». Отец мой начал охотиться с одноствольной шомполкой, переделанной деревенским кузнецом из кремневой в пистонную. Пистон (капсюль) одевался на «бабку» (брандтрубку), ввинченную не в казенник ствола, а в коробочку, приваренную к нему сбоку и сообщавшуюся с ним через оставшееся от кремневой системы отверстие — затравку. Порох из ствола мог не попасть в эту коробочку, и тогда взорвавшийся капсюль не воспламенял заряда. Поэтому, если в брандтрубке не было видно крупинок пороха, то его приходилось подсыпать в нее снаружи, проталкивая булавкой, а потом уже надевать пистон. С этим ружьем папа охотился два лета; точно такое же было и у рыжего Максимовича. На третье лето двоюродный брат отца, студент, пробовавший заняться охотой и не найдя в ней вкуса, подарил папе свое ружье, сказав: «Довольно тебе ходить с этой кобыльей ногой». Ружье было тоже шомпольное, но нормальной конструкции, двуствольное, работы довольно известного тогда тульского оружейника Грязнова. И вот первая охота с новым ружьем! Перед восходом солнца отец вышел из амбара, приспособленного под летнее жилье для мальчиков и именуемого «амбарной академией», зарядил ружье и по привычке заглянул в бранд трубки. Пороха в них не было видно. Сказав о себе почему-то в третьем лице: «Он мог поклясться, что выстрела не последует», — папа надел пистон, прицелился через широкий двор в закрытые ставни дедушкиного окна и нажал спуск. «Выстрел последовал», мелкая дробь сыпанула по ставням, и стрелок, мигом перескочив забор, помчался на деревню, где его ожидал Дмитрий Максимович. На счастье, ми одна дробинка не попала в щель ставен, стекло уцелело, и за обедом дед сказал только: «Просил бы не стрелять так близко от дома!» Вторая тема: «Не теряйся!» На Воронеж надвигалась эпидемия холеры, город охватила тревога. Но нет худа без добра: начало занятий в гимназии отложили, и братья Русановы оставались в деревне до октября. Однажды папа и получивший уже ружье дядя Боря охотились с неизменным Максимычем. В ольховых кустах, у болота, Борис чуть не наступил на вальдшнепа. Шумный взлет на открытое место и за ним... Увы! Не выстрел, а крик Бориса: «Дмитрий! Вальдшнеп! Эй-эй!» Максимыч разъярился: «У, нягодные! Чаво же вы не били та!» (Кстати, этим «эй-эй» дядюшку дразнили и на моей памяти. ) Рэк быстро нашел вальдшнепа, и Боря сумел попасть в него.
    — Так вот, — закончил папа. — Охотники бывают трех родов. Первый сорт — «хлопало»: хлопает птицу за птицей; второй сорт — «пукало»: пук да пук и все мимо; а третий — «ахало»: нужно стрелять, а он вместо того кричит «ах!». И вот это — самое позорное. Со временем у старинного охотничьего писателя Вакселя я нашел еще четвертую категорию — «напузник-пукало»: стреляет только по сидячей, птице, подобравшись к ней ползком, и все-таки мажет. Не уверен, что он хуже, чем «ахало». Наконец, третий рассказ на тему: «Не спеши без надобности». Уже в последнем классе гимназии папа с братьями Борей и Алешей в зимние каникулы ходили по зайцам. Мальчиков сопровождал А. И. Алмазов без ружья. Летела поземка, все следы замело. Убедившись, что поиски будут бесплодными, охотники повернули к дому, сошлись и шагали все вместе по глубокому снегу. Тут чуть не из-под ног у них взметнулся матерый русак. Мгновенно прогремело шесть выстрелов, заяц, бойко подкидывая задок, умчался за далекий бугор.
    — Ну-ну! — сказал Алексей Иванович. — Я уж думал, тут ему, бедному, и конец! — Потом указал на шесть дырок в снегу, пробитых дробью будто кулаком, и добавил:
    — Успели бы выстрелить еще раза по три — ан уж нечем. Нужно было сказать: «Беги, беги! Все равно не уйдешь!» А потом уже стрелять. Я, бывало, всегда так делал. Сколько же раз в жизни мне случалось забывать этот мудрый совет при виде близко вскочившего зайца!

  2. #2
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    Едва научившись свободно, не по складам, читать, я получил в подарок от папы «Записки ружейного охотника» С. Т. Аксакова. Его автобиографическую книгу «Детские годы Багрова-внука» я уже хорошо знал (мне не раз прочли ее вслух) и очень невзлюбил мамашу Сережи за упрямство, с которым она отвадила мужа и пыталась отвадить сына от презираемых ею охоты и рыбной ловли. «Ага! Все-таки не вышло по-твоему!» — радостно подумал я, еще не дочитав первую страницу «Записок». Эта охотничья библия на много лет стала моей настольной книгой. Наслаждаясь и волнуясь, я перечитывал ее — наверное, прочел несколько десятков раз, причем остро завидовал тому охотничьему раздолью, которое досталось С. Т. Аксакову. Но кое-что в «Записках» меня коробило: так, беспощадное истребление куликов-веретенников на гнездовьях мне казалось варварством. Не лучшее впечатление производило спокойное описание того, как весной из пары уток охотник сознательно бьет сперва самку, после чего уже нетрудно убить и селезня; он упорно колотится (летает) вокруг места, где потерял подружку, пока сам не попадет под выстрел. Я понимал, конечно, что все это — достояние истории, но примириться не мог. Папа уже привил мне элементарное понятие об охотничьей этике. Слова Аксакова о том, что ему стыдно было стрелять селезней, в ослеплении страстью летящих к подсадной утке, меня особенно смутили. Не стыдился же он бить куликов, ослепленных родительскими чувствами, старающихся отвести охотника от своей гнездовой колонии! Но это были отдельные темные пятна, не нарушавшие общего очарования от «Записок ружейного охотника». Из них я почерпнул множество сведений о жизни и поведении различных видов дичи и о способах охоты, с которыми отец не успел или не мог меня познакомить. Кроме того книга была издана с приложениями, в число которых входили статьи о натаске собаки и статья о ружьях и боеприпасах. Последняя описывала дробовые ружья, разнообразные системы затворов, замков, цевья, виды сверловки стволов, ствольной стали и Дамаска. Часть сведений — особенно в отношении затворов — уже тогда устарела, но ружья описанных там систем еще из обращения не вышли, и знать их было полезно. Особенно меня поразил перечень оружейников того времени — тех, чьи изделия были широко распространены среди массы охотников, и тех, кто составлял элиту ружейной промышленности. Я, знавший только Франкотта и Зауэра, слышавший от папы о Новотном и Лебеде, никак не ожидал того очень большого числа имен, которые были включены в список. Обидным показалось почти полное отсутствие сведений о русских мастерах — два слова о тульском полукустарном производстве шомпольных ружей и, помнится, упоминание вскользь о Ф. Мацке. Что касается практической части моей охотничьей подготовки, то я приобрел выносливость, умение легко ходить по топкому болоту, пробираться через чащу, в одиннадцать лет мог шагать весь день, не отставая от папы, и забыл уже то время, когда ему случалось провожать меня домой «за ручку». Научился я и правильно вести себя на охоте, держаться и передвигаться так, чтобы не мешать выстрелу. Стал понимать работу собаки, знал, как нужно управлять ее поиском, мог на глаз оценить перспективность того или иного участка болота и т. п. Наконец, умел безошибочно на большом расстоянии различать птиц по особенностям полета, отличить бекаса от турухтана или другого кулика, едва видимую стайку уток — от стайки голубей и т. д. У меня не было ружья, но в остальном я, сопровождая папу, чувствовал себя не просто увлеченным зрителем (теперь сказали бы болельщиком), а почти полноправным, во всяком случае, активным участником охоты,нередко прямо-таки полезным. Лишняя пара зорких глаз неоднократно помогала определить, куда переместилась поднятая птица, где упал отлетевший подранок, вовремя заметить налетающую сзади утку, кулика. Все это доставляло столько волнения, радостей, а подчас и огорчений, словно охотился я сам — только что не стрелял. А все же страшно хотелось поскорее дожить до 1914 года, когда, как мне было твердо обещано, я получу ружье. Период охоты без ружья оставил множество милых сердцу воспоминаний. Не все они интересны для читателя; остановлюсь лишь на некоторых, рассказав об остальном кратко. Начну с происшествия как будто пустякового. Весною 1908 года папа впервые взял меня на тягу. Мне шел только седьмой год, но я мог уже с почти цитатной точностью повторить описание тяги у Л. Н. Толстого в «Анне Карениной» и И. С. Тургенева в «Ермолае и мельничихе» — папа не раз читал мне эти отрывки. Ну, а стихи А. К. Толстого «На тяге» я, разбирая по складам, заучил наизусть. Наибольшее впечатление при первой поездке на меня произвела не сама охота, а полное совпадение того, что я на ней увидел, с тем, чего ожидал. Все соответствовало литературным зарисовкам: и «мшистая топкая полянка, уже освободившаяся от снега», и «березки, рассыпанные по осиннику», и «высокий лес вдали» (Л. Н. Толстой). А вот хорканье и циканье ближе, ближе... «и вальдшнеп, красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы на встречу выстрелу» (И. С. Тургенев), после которого «падает на землю колесом» (А. К. Толстой) прямо к ногам папы. А запах теплого еще вальдшнепа в моих руках! Как все это было прекрасно! Но я переживал тогда и вспоминаю теперь не столько саму эту охоту, сколько то, что случилось перед ней. Кордон, на котором мы должны были остановиться, назывался Черепахинским. Неужели там есть черепахи? Еще в вагоне пригородного поезда папа на мой вопрос ответил, что вернее всего там прежде служил лесник по фамилии Черепахин; едва ли в ручье возле кордона когда-то водились черепахи. Объяснение разочаровало меня, но я продолжал думать о черепахах всю дорогу от станции. Путь был недальний — километра два. Вышли мы на обширную луговину, окруженную лесом. У края ее стоял кордон, а по луговине извивался довольно широкий ручей с отдельными молодыми ольхами у берегов. К нему я и отправился, пока папа за чаем беседовал с хозяевами. Вода уже почти вошла в межень и только местами затапливала луг. По мокрой земле, по лужам я подобрался к невысокому обрывистому бережку и сразу же увидел около него поднимающиеся из мутной воды пузыри. Не забывая о черепахах, я стал на колени, засучил рукав, опустил руку в воду и нащупал на дне большой круглый и твердый предмет. Сбоку торчала шевелящаяся лапа за нее я и вытащил крупную — чуть меньше глубокой тарелки — черепаху. Остальные три лапы, голову и хвост она спрятала в панцирь — черный выпуклый на спине, желтый плоский на брюхе. Захлебываясь от волнения, я примчался с черепахой на кордон. Представьте себе, лесник очень удивился, сказал, что черепахи в ручье не попадались уже ряд лет и считались исчезнувшими вовсе. Везти мою пленницу в Воронеж папа не разрешил — негде нам держать ее и нечем кормить. И что же? Когда, вдоволь насмотревшись, по дороге на тягу я пустил черепаху в ручей, то не почувствовал огорчения, а случай этот запомнил, как одно из самых радостных событий моего детства. В тот день, сам еще того не понимая, я впервые пережил счастье охотничьей удачи. Теперь о первой моей собственной (не папиной) неудаче на охоте без ружья. Осенью того же 1908 года, когда только что пошел пролетный вальдшнеп, отец взял меня с собою в Жировский лес — довольно значительный для наших мест лесной массив, расположенный в пойме Дона немного ниже впадения в него Воронежа. В те годы Жировский лес, где росли преимущественно высокорослый лозняк и ольшаник, был очень крепким местом. Весной большую часть его заливала полая вода. Летом на сырых местах все зарастало тростником, где посуше — повителью, хмелем, а крапивой — везде и всюду. Лес пересекала сеть протоков, соединявших ряднебольших, но глубоких озер между собою и с рекою, что делало местность труднопроходимой. В недоступных крепях год от года выводили волки, у озер иногда обнаруживались следы присутствия бобров. Мы ходили с раннего утра, но вальдшнепов оказалось еще мало — к полудню отец убил только двух. А места начались такие, что мне то и дело нужно было пробираться через густую, высокую — в мой рост и выше — крапиву, я сильно обстрекал себе руки и лицо. Папа велел мне выйти из леса и идти краем его. «Скоро крапива кончится, тогда я тебе крикну. Иди так, чтобы солнце светило слева — тут опушка недалеко». В самом деле, я быстро выбрался на хорошо натоптанную тропу и пошел по ней. Справа тянулся лес, слева высокий травянистый скат спускался от поля к опушке. Деревья у края леса становились все реже, между ними зеленела короткая, общипанная скотом травка, лишь кое-где перемежавшаяся небольшими участками крапивной заросли. Сквозь поредевшую листву весело пробивались лучи солнца; над полем в голубом небе тянулись нити белой паутины. Внезапно у самой тропы почти из-под ног выскочил подстреленный кем-то вальдшнеп. Он подпрыгивал, вспархивал, работая одним крылом и тотчас падал на землю. Я бросился его ловить, но все промахивался — птица не попадалась в руки. Попробовал упасть на нее животом — она тоже ускользнула; не успел встать — вальдшнеп, еще раз подскочив, исчез в крапиве. Куст ее был невелик, чуть больше нашего обеденного стола, невысок — мне по пояс и не очень густ. Весь его можно было бы хорошо обшарить, раздвигая крапиву палкой и приминая ее сапогами. Но я не решился, подумал: буду искать, смотреть под ноги, а вальдшнеп тем временем незаметно перебежит в гущину обширных зарослей. Я зашел от леса, остановился, следя за краем куста, и начал звать папу. Он подошел и послал собаку искать. Но Ракет, нюхнув травку у края куста, в крапиву не полез — он уже так обжегся, что начал с визгом кататься и ползать по земле. Папа не стал его понуждать, сказав, что дело бесполезное, вальдшнеп, видно, убежал далеко, «если только он тебе не почудился», — добавил отец с усмешкой. Стало ужасно обидно, но спорить не полагалось, и мы ушли. Знать бы мне, что хорошо затаившийся подранок до последней возможности не сдвинется с места, — я бы, конечно, нашел и поймал его в этой самой крапиве, где он, безусловно, прятался. Однако вернусь к событиям, произошедшим чуть раньше — летом того же года. В Ерофеевку мы не поехали, жили на хуторе Марии Михайловны К., снимая у нее небольшой однокомнатный флигель. Хутор Марии Михайловны — бабы Мани, а сокращенно бабани, находился километрах в двадцати пяти южнее Воронежа и в четырех километрах от разъезда Боево Юго-Восточной железной дороги. Здесь был обширный плодовый сад, окруженный огромными серебристыми тополями, порядочная молодая, тоже тополевая роща (лесок), хороший пруд с карасями. Вокруг простирались поля, до болот на донских лугах было километров двенадцать. Ближе лежал Жировский лес, но летом охоты и нем не было. Ходить по полям за перепелами до окончания уборки хлеба запрещалось. Меньше чем за час можно было дойти только до озера, называвшегося почему то Саратовом. Это мелкое степное озеро с плоскими сухими берегами, почти целиком заросшее курой (камышами), имело около пятисот метров в диаметре. Вокруг, на полях и по берегам, жили чибисы, очень строгие; уток, главным образом чирков, было порядочно, но днем они сидели где-то в камышах и лишь на ночь вылетали на поля кормиться. Папа два раза ходил со мною на Саратов. Мы поджидали уток вечерней зарей, сидя на голом берегу без укрытия, и папа, помнится, ни разу по ним не выстрелил. А одного чибиса ему все же удалось добыть, к моему великому удовольствию. Такую птицу я никогда еще не держал и руках. Больше отец на озеро не ходил, и я не жалел об этом. Зато крайне интересным казалось то, что называл охотой племянник бабани Юрий Петрович, с ним я завязал тесную дружбу. Это был человек совсем еще молодой, хотя уже с бородкой и пышными усами, милый, добрый, веселый, но отчасти чудаковатый. Он любил, чтобы я при наших походах звал его дядя-стрелок, имел шомпольную двустволку, с которой «охотился» в саду, на выгоне и т. п. Добычей его были скворцы и дрозды, грачи и, при особой удаче, горлинки; на худой конец его устраивали удод, козодой, серый сорокопут или даже кобчик. Все это, разумеется, было форменным безобразием, а не охотой, но на первых порах меня завлекало. Особенно я радовался, если от выстрела падало что-нибудь несъедобное (из грачей готовили паштеты), так как с убитым удодом или кобчиком можно было «играть в охоту» долго — пока птица не начинала вонять. Этим летом Юрий Петрович совершил только два покушения на настоящую охоту. О первом я знал от самого «дяди-стрелка». Он отправился на донские луга, взяв с собою собаку своего старшего брата, небольшую, кроткую и сиротливую (робкую) сучку — нечистокровного сеттера. На месте охоты Юрий Петрович решил первым делом искупаться в Дону — стало уже очень жарко — но, выйдя из воды, заметил в береговом обрыве пласты глины — голубой и желтой. Какой материал для боевой раскраски под индейца! Охотник размалевался с головы до ног и начал военную пляску перед собакой. Она лежала себе в холодке и спокойно поглядывала. Потом воин опустился на четвереньки и пополз к ней с грозным рычанием; сучка только помаргивала и робко виляла хвостом. Тогда он ей сказал: «А, не боишься? Ладно же!» Схватил лежавший у воды здоровенный корявый сук и с рёвом устремился к собаке. Нервы бедняжки не выдержали, она вскочила и умчалась в направлении к дому. Испугавшись (не пропала бы собака), охотник поплелся туда же. Так он проделал в оба конца километров двадцать пять без единого выстрела. Вторая «большая охота» проходила с моим участием. Появилась возможность доехать до Дона на лошадях и только назад идти пешком — это мне было по силам. Собака решительно отказалась сопровождать «дядю-стрелка», и охотиться предполагалось из засады на какой-то Донской косе, якобы знаменитой тем, что на нее слетаются тучи куликов. На деле она оказалась довольно узкой полосой прибрежного песка метров шестьдесят длиною. Сюда временами садились одиночные чибисы. Ко второй половине дня Юрий Петрович убил четырех, стреляя по сидячим из высокого прибрежного бурьяна, где мы затаились. Пятый чибис был убит влет и упал почти на середину Дона; быстрое течение подхватило его. «Долго мертвый меж волнами плыл, качаясь, как живой», — продекламировал охотник, прежде чем разделся и полез в воду. Обратный путь лежал мимо Саратова; когда мы достигли озера, солнце село, но было еще совсем светло. Юрий Петрович снял ружье и подошел к воде со словами «Ничего здесь не будет, но дядя-стрелок всегда наготове». Тут из камыша у самого берега с криком поднялась огромная кряква (по-воронежски — матерка), последовали два выстрела — и оба мимо. Мы грустно поплелись, а моя вера в охотничью доблесть «дяди-стрелка» несколько ослабла. В один из ближайших дней я совсем ее потерял. Мы вышли из сада на степь — оставлявшийся для сенокоса участок целины площадью гектаров двадцать. Юрий Петрович выстрелил дублетом по пролетавшей стайке скворцов — с десяток птичек упало. Пока я подбирал их, он заряжал ружье, ворча, что кончилась мелкая дробь. «Всыплю зайчатник в оба ствола — может быть, попадется что покрупнее». Едва он надел капсюли, как мы увидели двух налетающих прямо на нас громадных бело-желтых птиц. Они прошли над нашими головами так низко, что я разглядел пальцы на их ногах. А Юрий Петрович с криком: «Дрофы!» присел, хлопнул себя по колену и не выстрелил, даже ружье не поднял — «проахал». С тех пор он как охотник совершенно погиб для меня, но вспоминаю я о нем с благодарностью — «дядя-стрелок» показал мне, как не надо охотиться. Вскоре мы уехали в Москву: дедушка Александр Никифорович пригласил папу, своего любимого зятя, провести отпуск у него на даче, близ Подсолнечной (ныне Солнечногорск). Дача стояла у самого берега Сенежского озера, примерно там, где теперь рыболовно-спортивная база. Из тогдашней жизни на Сенеже мне запомнилось лишь возвращение папы из поездки куда-то в Тверскую губернию (Калининская область). Свою добычу — десятка два тетеревов и несколько белых куропаток — он привез в большой закрытой корзине. Хотя дичь была выпотрошена, набита можжевельником и хранилась в погребе, от корзины изрядно попахивало — погода стоила жаркая. Двух птиц мама, бабушка и кухарка единогласно забраковали, к возмущению дяди Бори и дяди Макса Дунаевых. По их мнению, это был настоящий деликатес, и если хозяйки ничего не понимают в гастрономии, так они сами зажарят «любительских» тетерок и съедят их. «Деликатес» они приготовили к ужину, а ночью обоих гурманов рвало так, что чуть не вывернуло наизнанку, — к счастью без пагубных последствий. Весной следующего, 1909 года украли папиного Ракета. Отец снова остался без собаки, предстояло подыскивать, растить и натаскивать новую. В самом начале лета дедушка написал папе, что достал ему щенка-пойнтера, и снова звал к себе. Дождавшись отпуска, отец отвез нас в Москву, и мы опять оказались на Сенеже. Щенка дед получил от своего друга англичанина Дж. Колли, инженера, работавшего в Москве. Это была кофейно-пегая сука Дайдо (так англичане произносят латинское «Dido»), у нас ее, конечно, переименовали на русский лад в Дайду. Родителей Дайды Колли вывез из Англии. Дайда досталась папе, когда ей шел девятый месяц, но она уже была испорчена — панически боялась не только выстрелов, но даже и вида ружья. Виноваты были два младших маминых брата: эти мои дядюшки решили услужить папе и заранее приучить щенка к выстрелам. Привязав Дайду в саду, они начали палить над ее головой из четырех стволов, сделав выстрелов тридцать. Кончилось тем, что собачка, лишенная возможности убежать, от ужаса обмочилась. После такого урока Дайда, увидев ружье, забивалась под кровать и лежала там часами. Есть несколько способов борьбы против боязни выстрела. Отец исходил из того, что пальба, напугавшая щенка, не связалась в его сознании ни с обстановкой охоты, ни с видом и запахом дичи. Обо всем этом Дайда не имела представления, даже вволю побегать на свободе ей почти не приходилось. И вот, ни разу не показавшись собаке с ружьем в руках папа начал ежедневно, утром и вечером, ходить с ней по окрестным угодьям, вырабатывая у собаки позывистость и вообще послушание, а потом приступил к натаске. Ближние болотца были невелики, но в одном из них жил очень смирный дупель; по нему и началась натаска Дайды. Птица упорно держалась облюбованного кочкарника, а в кусты залетала только после третьего-четвертого подъема. Дежурный, как прозвал папа этого дупеля, за несколько дней совершенно отвлек внимание Дайды от всяких мелких пташек. Она теперь разыскивала только его и даже начала по нему становиться. Охота уже открылась, папа же все ходил с собакой без ружья. И вдруг Дежурный исчез; его, несмотря на предупреждение и просьбу отца, вытоптал без собаки и подстрелил один из молодых братьев мамы. Подранок улетел в кустарник и пропал. На счастье, папа нашел еще одно, уже порядочное болото с парой дупелей и несколькими молодыми смирными бекасами. Там он дважды в день обучал Дайду и через неделю счел натаску законченной. Оставалось приучить собаку не бояться выстрела. И вот отец взял с собою разобранное ружье в чехле. Дайда сработала по дупелю, он поднялся, перелетел, но она снова его нашла и стала. Только теперь при полной уверенности, что птица здесь, перед собакой, папа осторожно собрал ружье, зарядил, подошел к стойке и скомандовал трепещущей от волнения Дайде: «Вперед!» Дупель взлетел. Словно не услышав выстрела, собака потянула и стала по убитой птице. Дело было сделано — вид ружья, выстрелы только радовали Дайду. «Первый выстрел обязательно из-под стойки и так, чтобы дичь упала на глазах у собаки», — это правило отец повторял мне много раз. В дальнейшем Дайда сделалась лучшей собакой, какую папа когда-либо имел. Она служила ему десять лет, так что с ней пришлось поохотиться и мне. Одновременно с новой собакой появилось у отца и новое ружье — бескурковый «Зауэр» 12-го калибра. Его купил себе папин брат, мой любимый дядя Алеша. Человек он был физически не очень сильный, большое длинноствольное ружье оказалось для него слишком тяжелым, неудобным, и он отдал его папе, попросив при поездке в Москву приобрести взамен «Зауэр» 24-го калибра. С ружьецом, весившим всего пять фунтов (2,1 килограмма), дядя охотился много лет, стрелял из него прекрасно. Папа же, получив «большой «Зауэр» и желая отблагодарить дедушку за Дайду, подарил свой «Франкотт» одному из его сыновей, но не тому, кто погубил Дежурного. Папа ездил на Сенеж только два раза, а меня взял лишь раз, и вернулся я страшно огорченный. Греб дядя Коля Дунаев — самый серьезный охотник из всех маминых братьев. Он умел совершенно бесшумно вгонять лодку в окруженные камышами и тростниками заливы и плесы у островов, которые назывались (да, верно, и теперь называются) Малиновым и Таинственным. Утки, преимущественно кряквы, поднимались часто, папа стрелял и все мимо, свалил только одну, да и ту достреливал на воде. Дядюшка подшучивал, я чуть не плакал, отец же проклинал новое ружье, забыв, как отлично попадал из него в бекасов и дупелей. Со временем я понял, что он просто не привык стрелять сидя да еще из лодки, которая при порывистой вскидке ружья непременно начинала качаться. Следующие два лета мы снова жили в Ерофеевке. Я уже достаточно подрос, чтобы хорошо изучить и запомнить места, где отец провел свое детство и начал охотиться. Не стоит подробно описывать сад с четырьмя десятками старых яблонь, с густым вишенником и огромным древним дубом, ствол которого не могли обхватить два взрослых человека. От него шел скат, тоже поросший дубами, но более молодыми, а под скатом, в кустах лозняка, пробиралась речка Трещевка, вернее большой ручей, питающийся многочисленными родниками. Вода в нем была так холодна, что даже мы, ребята, окунувшись, тотчас выскакивали на берег с посиневшими губами. Никакого хозяйства в Ерофеевке не велось, пахотной земли не было. Имелись, правда, две лошади: упряжная — гнедая Комета и верховая — некогда серый в яблоках, а при мне уже побелевший донской мерин Окунек. Он хорошо ходил и пристяжным. Лошади были старые, но еще в силе. Сейчас ничего не осталось от усадьбы. Все, включая и вековой дуб, в годы войны уничтожили гитлеровцы. Да и памятных мне лугов вдоль Трещевки я не узнал, посетив их в послевоенные годы. Впрочем, и в детстве своем я уже не застал их в том виде, какими они были, когда начинал охотиться мой отец. Болота, некогда обширные, сильно пересохли. Небольшие их участки сохранились местами по краям луга возле выхода родников. Каждое такое болотце казалось с виду возвышением — плоской подушкой метров пятьдесят-семьдесят в поперечнике. Набухшая и приподнятая влагою почва пружинила и колыхалась под ногами, сквозь слой травянистого покрова проступала ржавая, с радужными отблесками вода, а от мочажины бежали струйки, стекавшие в Трещевку. На таких болотцах можно было найти немного бекасов, иногда пару-другую дупелей. Изредка на одном из крошечных плесов речушки сидели чирки, а кряквы за два лета нам не встретилось ни одной. По лугу и прилегавшим полям всегда держались чибисы, про которых С. Т. Аксаков сказал, что они «последняя спица в колеснице во всей болотной птице». Папа так не считал и не упускал возможности выстрелить по чибису. Но чтобы специально заняться чибисами, требовалось стать «напузником», а это отцу, конечно, не подходило. Работать по коростелям, которых водилось порядочно, он Дайде еще не разрешал, объясняя мне, что коростель — великий мастер бегать: путая следы, упорно не желая взлетать, он слишком горячит молодую собаку, и она забывает свое, недавно приобретенное умение пользоваться ветром и верхним чутьем. Заметив, что Дайда принималась копаться, уткнув нос в густую траву, отец тотчас ее отзывал и отводил подальше. Чего в Ерофеевке было многое множество, так это перепелов. В начале лета, вечерами, их крики «спать-пора» слышались отовсюду. Но отец в Ерофеевке по перепелам почти не охотился. Мы переезжали в Воронеж еще до уборки просяных полей — основной стации перепела; не ходить же с собакою по некошеному просу. А на лугах перепелки встречались редко. В общем, охота была скудная. Отец говаривал: «Все равно, что с длинной рукой на паперти» (просить милостыню у церковных дверей). Но для совершенствования работы собаки дичи все же хватало. Папа в свой отпуск охотился ежедневно, и я неизменно его сопровождал, радуясь самой скромной добыче. Иногда на мою долю выпадал крупный (так мне казалось) успех. Как-то правой стороной лугов мы дошли до третьего пчельника — от него кроме названия давно уже остались только пни нескольких старых лозин. Присели отдохнуть и закусить, назад пошли левой стороной; отойдя уже порядочно, я спохватился, что оставил складной ножичек, и вернулся, а папа продолжал идти дальше. Нож я нашел и только сунул его в карман, как услышал два выстрела. От папы ко мне летели чирки — штук пять или шесть. Стайка меня уже миновала, когда одна птица отделилась, снизилась, ковыляя в воздухе, протянула немного над лугом и упала в сотне шагов. Я бросился за ней, изловил и, чувствуя себя героем, принес папе чирка, подстреленного в кончик крыла. А папа убил дублетом на взлете двух. Это была, пожалуй, самая добычливая из наших Ерофеевских охот. Но один раз мне посчастливилось попасть в места, очень богатые дичью. Уже кончалось последнее лето нашей жизни в Ерофеевке, когда папа, взяв и меня, поехал на своих лошадях километров за тридцать в Семеновку, где жила его тетка. Выехали утром в шарабане; Комета и Окунек быстро несли легонький двухместный, без козел, экипаж по черным, до глянца накатанным колеям. На половине пути началась гроза, ливень мигом не оставил на нас сухой нитки, а главное превратил чернозем в неописуемо вязкую грязь: она огромными пластами налипала на колеса, отец много раз очищал их, но через несколько минут все повторялось. Лошади едва тянули шагом, измучились, и лишь к ночи мы приехали в Семеновку. Утром, чуть забрезжило, мы отправились на охоту и перед восходом солнца вышли на болота, несравненно более просторные, чем Ерофеевские. По ним у самой земли стелилась пелена тумана, разбросанные по лугу кусты и копны сена темнели над золотисто-розовой, освещенной первыми лучами дымкой. Не успели мы войти в невысокий сырой кочкарник, как Дайда нашла дупеля, папа убил его, потом одного за другим еще двух. Такая охота мне и не снилась. Помнится, отец взял больше десятка бекасов, четырех дупелей, а также двух или трех коростелей, впервые разрешив Дайде работу по ним. Но стрелял он в этот день неважно, опустели оба его патронташа, кончился и небольшой запас, имевшийся в ягдташе. Оставалось два патрона в ружье, когда мы повернули домой. Тут с небольшого озерца поднялись две кряквы, папа выпустил по ним последнюю пару зарядов, и обе упали в густую высокую траву. Одну, битую наповал, Дайда тотчас нашла, а вторую, подстреленную, отыскать не удалось. Напрасно собака излазила все вдоль и поперек, напрасно пришедший на помощь крестьянин выкосил большой участок травы и камыша. Утка так и пропала, что сильно отравило удовольствие папе, а особенно мне. Любопытно: потерю этой утки и случай с вальдшнепом, упущенным мною в Жировском лесу, я переживал совсем по-разному. Упустить вальдшнепа, подстреленного неизвестно кем, было только обидно, а не найти утку, упавшую после папиного, значит, «нашего», выстрела, — не только обидно, но и совестно. Чувство стыда за каждую напрасно загубленную мною дичь я всегда испытывал и впоследствии, притом тем острее, чем опытнее становился. По мне лучше сделать десяток самых позорных промахов, чем потерять одну сбитую птицу или недобрать зараненного зверя. На осенние охоты по вальдшнепу отец в 1910 и 1911 годах меня не брал. Лето 1911 года было последним, проведенным в Ерофеевке. Чтобы приехать на выходной день, отцу приходилось делать на лошадях по сорок километров туда и обратно проселочными дорогами. Нужно было нанимать в Воронеже ямщика на трое суток, а это обходилось недешево. Усложнилось и переселение из города и обратно в город — нас, детей, стало уже шестеро. А вот младший из братьев отца, тоже врач, начал работать в Землянске и мог жить в Ерофеевке хоть круглый год. В это время под Воронежем, в Боровскомлесничестве, была выделена значительная площадь казенного леса под дачный поселок. Участки сдавались в долгосрочную (99 лет) аренду с какой-то очень низкой ежегодной платой. На постройку бревенчатого четырехкомнатного дома отец затратил все свои небольшие сбережения, но потом они с мамой всегда удивлялись и радовались тому, насколько сократились летние расходы. Поселок строился у железной дороги и получил название Сосновка; по другую сторону полотна вскоре возник второй поселок — Дубовка. Оба они сохранились и поныне, но узнать их нельзя. Тогда сразу от заднего забора папиной и других сосновских дач начинался чудесный пышный, не затоптанный и не засоренный лес; высокорослые старые сосняки чередовались с участками чернолесья. Среди ветвей деревьев кишели певчие птицы, лес был богат грибами, земляникой, ландышами. На полянках в июне расцветали великолепные темно-лиловые касатики — дикие ирисы. На дубовской стороне преобладали лиственные деревья и не было так красиво, зато грибы родились массами. Почва, в основном песчаная, просыхала через час-два после самого сильного ливня. В начале лета 1912 года мы переехали в почти уже достроенный дом. Местность оставляла не желать лучшего для дачной жизни. Далековато было до купания, но я и сестры все же ухитрялись бегать на реку Усманку дважды в день. Не так хорошо обстояло дело с охотой. Широкая пойма Усманки, в особенности ниже села Борового, в четырех-шести километрах от Сосновки, изобиловала болотами и изолированными от реки озерамистарицами. Сама Усманка то извивалась по заливным лугам узкими быстряками, то образовывала широкие с заливами плесы, заросшие у берега камышами. Места были просторные, удобные и для болотной, и для водоплавающей птицы. Кроме того, право пользования угодьями составляло монополию Императорского общества правильной охоты, неплохо организовавшего охрану от браконьеров. Охота в его, как теперь говорят, приписных угодьях открывалась обычно не в Петров день, а на 8— 10 дней позже — около 20 июля. Все это, казалось бы, должно было обеспечить обилие дичи, и действительно, в начале сезона ее было много, особенно бекаса, кряквы, чирка. Но общество, хоть и «императорское», не грешило аристократизмом; вступить в него мог всякий, взносы не были обременительными для людей с ограниченными средствами. Близость к городу и удобное сообщение (менее получаса в пригородном поезде) приводили к тому, что в день открытия на Боровские луга выходило двадцатьтридцать охотников. Большинство стреляло и по утке, и по болотной мелочи. Поднималась пальба, как на поле боя. Не удивительно, что через неделю-другую дичь разлеталась, пара бекасов или коростелей, тем более дупель, становились солидной добычей — конечно, на мой взгляд. Папе же, всегда бравшему свой отпуск со дня открытия охоты, надоедало день за днем топтать с собакой почти опустевшие болота, и он волей-неволей начинал уделять внимание утке. С луговых водоемов ее к этому времени тоже распугивали; заливы реки, плесы, заросшие камышом озера — все пустело. Но в первое же лето мы обнаружили места, в которых весь сезон сохранялся вечерний перелет. В самой дальней части заливных лугов, перед лесами, в которые уходит Усманка, росли в то время отдельные большие участки ольшаников, затопленных водою, остававшейся от весеннего разлива. Тут, несмотря на многочисленных охотников, а может быть, и благодаря им, скапливалось и упорно держалось довольно много уток. Охота в ольхах днем была пустым занятием. Не показываясь на глаза, прячась за ольховыми коблами и кустами осоки, утки потихоньку отплывали от шлепающего по колено в воде охотника. Цепи из пяти-шести человек удавалось прочесать ольху, согнать в одно место всех уплывающих уток и прижать их к берегу. Но, достигнув уреза воды, они разом поднимались вне выстрела и притом за деревьями, взлетали над их густыми кронами, проносились высоко над охотниками и рассаживались где-то сзади с плеском и кряканьем, словно приглашая начать все сначала. Позже, охотясь уже самостоятельно, я убедился в бесплодности попыток охоты в ольхах с подхода. Одинединственный раз мне удалось свалить матерку, взлетевшую рядом, видимо, считавшую, затаилась уж очень надежно. Папа же никогда и не пробовал забираться в затопленные ольшаники. Но на вечерней заре из этих, как он называл, резерваций шел неплохой лет уток. Часть их направлялась в поля на ночную жировку, а часть, притом наибольшая, видимо, просто разминала крылья: покружив над лугом, над озерами, утки возвращались в ту же ольху. После обеда мы бродили пару часов с собакою, а потом отстаивали вечерний перелет у одной из трех резерваций. Перелеты не были добычливыми — птица летела не по определенной трассе, то так, то этак, но все же папе довольно часто удавалось взять одного-двух чирков, иной раз и крякву. От Дайды тут сперва было мало пользы. Отец считал, что от пойнтера не требуется аппортирования с земли, и обучил Дайду подаче только из воды. Для болотной мелочи этого было вполне достаточно, с мертво битой уткой тоже не возникало затруднений. А вот подстреленные Дайде не давались — на воде заныривали, а на сухом месте она, найдя подбитую утку, делала по ней стойку, ловить же подранка приходилось мне. Потом собаканаучилась справляться и с ныряющей уткой, ловить подранков на земле, и хотя в руки не подавала, уток мы с ней почти не теряли. В Сосновке я впервые увидел кроншнепов, немедленно ставших предметом моих пламенных охотничьих мечтаний. Они были немногочисленны, отлетали на юг рано, но все же до начала августа мы часто встречали трех-четырех огромных куликов, кормившихся на поле среди большой стаи чибисов. Папа не хотел даже пытаться подходить к ним, не видя ни малейшей возможности подобраться на выстрел к свистунам (так называли кроншнепов местные охотники). А я мечтал, чтобы отец все-таки убил свистуна, но ему это так и не удалось за всю жизнь. Да и сам я добыл первого кроншнепа спустя два с лишним десятка лет. Подошла осень, папин отпуск закончился. Мы же оставались на даче (я, старший из детей, учился еще дома), и отец почти ежедневно бывал у нас. Но приезжал он после работы, так что идти на болота было уже поздно. К счастью, и нужда в этом скоро отпала — началась охота в лесу по вальдшнепу. Осенью эту чудесную птицу, красу всей пернатой дичи, можно было встретить у самых заборов дачного поселка. Первый сигнал о появлении вальдшнепов принял я. Мы с сестрами, как обычно, встречали папу на сосновской платформе. Прошел один дачный поезд, прошел второй — папы все не было. Пришлось ждать третьего. Солнце село и уже заметно стемнело, когда я увидел пролетающую вдоль полотна длинноносую птицу, а немного погодя — вторую такую же. Я их принял за дупелей и приехавшему наконец отцу тут же на платформе сделал соответствующий доклад. Вокруг было много дачников, в том числе двое охотников. Папа не дал мне договорить, буркнув вполголоса: — Ладно, ладно, потом! — Дома он сказал, что пролетели, конечно, не дупеля, а вальдшнепы; тут я и сам сообразил, что ошибся. — Завтра походи по лесу с Дайдой, а я постараюсь приехать пораньше. На другой день, проводив папу, я отправился в лес и ходил довольно долго, но совершенно бесплодно. Решил, было, уже возвращаться, когда увидел Дайду на стойке у большой сосны, окруженной кольцом густого, соснового же подроста. Замирая от волнения, не смея надеяться, я подошел, послал собаку вперед и... из-под сосны с шумом поднялся вальдшнеп, очень крупный и какой-то светлый, почти желтый. Отец приехал с самым ранним из вечерних поездов, выходя из вагона, увидел мои вытаращенные глаза и молча приложил палец к губам. Мы смогли походить по лесу два часа с небольшим и под конец нашли пару вальдшнепов — обоих в соснах. Первого папа убил, второго промазал из-за гущины и плохого уже освещения. Тут мне была прочитана нотация — утром нужно было поискать еще и выяснить, что вальдшнепы держатся по сосняку. «Теперь их с каждым днем будет все больше», — радовались мы и ошиблись. В ближайшее воскресенье с рассвета и до вечера собака нашла всего трех. Все это были птицы местные. Только через две недели численность вальдшнепов сразу возросла, и накануне нашего переезда в город папе удалось за послеобеденную охоту убить четыре или пять штук. Дату этой охоты — 23 сентября — мне велено было твердо запомнить как время появления в Сосновке перелетного вальдшнепа, что неизменно подтверждалось в последующие годы.

  3. #3
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    ПОЛУБЯНКА

    Кроме «императорского» общества, в Воронеже имелась еще одна охотничья организация — кружок, официально именовавшийся Воронежским отделением Всероссийского общества любителей породистых собак, а в просторечии — Полубянкой, поскольку его база находилась в деревне Полубянке, близ станции Колодезной Юго-Восточной дороги. Там стоял охотничий дом и содержалась стая гончих — десять, двенадцать, а в иные годы и больше смычков (пар собак). Охоты проводились только коллективные, в сравнительно небольших по площади отъемных лесах, следовательно, не очень многолюдные. Соответственно и число членов Полубянки ограничивалось примерно тремя десятками. Малая численность полубянцев поддерживалась, с одной стороны, значительным, гораздо более высоким, чем в императорском обществе, вступительным и ежегодным взносом: аренда угодий, содержание базы, большой стаи гончих и обслуживающего персонала обходились недешево. Требовал расходов и каждый выезд на охоту — наем подводчиков, закупка продуктов для общего котла и пр. Все эти затраты могли позволить себе либо люди весьма зажиточные, либо те, которые, как мой отец, готовы были отказать себе во многом, лишь бы иметь возможность хорошей охоты. С другой стороны, и тому, кого не останавливали материальные соображения, стать членом Полубянки было не так-то просто. Для вступления требовалось единодушное одобрение кандидатуры всеми членами кружка; достаточно было одного аргументированного возражения, чтобы отказать претенденту. Такой порядок позволял не допускать в коллектив лиц нежелательных — неприятных в компании, небезопасных на охоте и т. д. Правда, не всякому кандидату можно было дать отвод. Так, членом Полубянки состоял жандармский полковник; его приезды на охоту едва ли кого радовали. Папа объяснил мне, что особая присяга обязывала жандармов доносить о всех крамольных высказываниях, услышанных ими, — будь то на охоте, в беседе за столом и т. п. Невелико удовольствие знать, что всякое слово может быть взято на карандаш, и даже я, одиннадцатилетний мальчик, мог заметить, как изменялось в присутствии полковника поведение охотников, обычно непринужденное. Хорошо, что он появлялся на охоте редко. Чаще доводилось встречать другую малосимпатичную особу. Один из воронежских денежных воротил, сам довольно дельный охотник, добился, чтобы в кружок приняли его жену. Мадам П. была женщина высокая, с весьма пышными формами и рыжеватой, тоже пышной, прической. Она еще не достигла бальзаковского возраста, но уже приближалась к нему («легонький бальзачок», — говорили полубянские шутники). Ее холеное лицо запомнилось как довольно противное: большой остроконечный нос и широкий рот придавали ему хищное выражение. Держала себя эта дама очень развязно, много и шумно говорила, перебивая других, громко хохотала, взвизгивала, могла хлопнуть малознакомого компаньона по плечу, а то и по затылку, попивала коньяк, словом, что называется, бой-баба. Ухарские повадки госпожи П. шокировали не всех полубянцев, некоторых даже забавляли, но все же ее приезды ни у кого не вызывали энтузиазма. Супругам приходилось целиком уступать одну (меньшую) из двух комнат жилого дома, а всех остальных охотников размещать в другой. Однако это было еще полбеды. Настоящие неприятности начинались в лесу. Об охоте с гончими (да и только ли с гончими?) полубянская Диана имела смутное представление, а мужу хотелось охотиться самому, без помехи. Поэтому за его счет к охотнице приставлялся опытный егерь по прозвищу Иван-монах (он смолоду действительно был послушником в Дивногорском монастыре). Но подопечная постоянно вступала с ним в пререкания, поднимая шум на весь лес; могла во время гона выстрелить по взлетевшим куропаткам, даже по сороке. Случались у нее нечаянные выстрелы, да и вообще она стреляла, вовсе не думая о безопасности остальных охотников. Но за этими немногими исключениями полубянцы были люди приятные в обществе, осторожные на охоте, по преимуществу немолодые — в возрасте моего отца и старше. Было среди них несколько очень колоритных личностей, и особенно выделялся Николай Антонович Янушевский. Один из основателей кружка, он заведовал стаей, был бессменным распорядителем на охотах и, кроме того, славился как постоянный рассказчик охотничьих историй, которые мне тогда казались правдоподобными. Занимая какую-то небольшую канцелярскую должность в железнодорожной администрации, имея очень скромные средства, Янушевский жертвовал все для охоты с гончими, считал ее главным делом своей жизни и знал в совершенстве. Был он и незаурядным кинологом-практиком, по-видимому, одним из пионеров создания англорусской породы гончих, позже выделенной в особую породу и названной «русские пегие». Во всяком случае родоначальниками полубянской стаи были собаки, полученные Николаем Антоновичем от скрещивания русских костромских гончих с импортными английскими фоксгаундами. Я слышал, какой труд затратил он на выбраковку молодых, не обладавших хорошим голосом и высокими полевыми качествами. Мое суждение основано на детских впечатлениях и не авторитетно, но Г. В. Кольцов, любитель и большой знаток охоты с гончими, в статье «О голосах гончих» дал полубянской стае весьма высокую оценку (альманах «Охотничьи просторы», вып. 7-й, 1957 г.). Свой отпуск Янушевский непременно использовал до начала охоты с гончими, посвящая его руководству нагонкой собак в лесах донского правобережья у сел Сторожевое и Голышевка. Примечательна была наружность Николая Антоновича
    — высокий рост, статная фигура, громадные закрученные книзу усы, светло-голубые, всегда веселые глаза. Меня особенно привлекала его постоянная готовность обстоятельно ответить на мои бесчисленные мальчишеские «почему?», «зачем?» и т. д. Позже, когда я приезжал уже с ружьем, он много помогал мне полезными на охоте указаниями и советами. Неплохо относились ко мне и остальные охотники, особенно мой тезка Сергей Митрофанович Веретенников (по-полубянски — Митрофыч). С ним и его домашними у меня навсегда установились самые теплые отношения. Охота на Полубянке была хороша — отлично гоняющие собаки и много зверя. Арендовавшиеся кружком леса располагались на крестьянских землях; сельским охотникам не возбранялось тропить русаков по пороше и вообще стрелять их «из-под себя», но эта охота в полях не отражалась на численности зайца в лесу, да и охотников местных было совсем немного. Полубянцы же брали каждый лес (или группу лежащих рядом небольших лесов) только дважды в году. Поскольку в охоте редко участвовало более пятнадцати-восемнадцати стрелков, убивавших в среднем не более двух зайцев на ружье, то за сезон в каждом из угодий отстреливалось самое большее шестьдесят-восемьдесят русаков, и к следующей осени их численность восстанавливалась. Не переводились и лисы. Как только ложился глубокий снег и начинались морозы (обычно в первой половине декабря), охоты с гончими сменялись облавными охотами по волкам. Для полубянских охот по зайцу было характерно непрерывное ожидание выхода зверя: гон с утра до вечера почти не прерывался и по окончании охоты музыка его долго еще звучала в ушах как слуховая галлюцинация. При обилии зверя и многочисленности гончих собаки поднимали зайца скоро, иногда тотчас после наброса. Стая нередко делилась, гоняя двух русаков одновременно, да еще и шумовые зайцы разбегались по лесу. Бывало, гон слышался чуть не со всех сторон, выстрелы гремели тут и там. Это создавало напряженную, чрезвычайно волнующую обстановку, так что охота почти всегда была интересной от начала и до окончания. Однако были в ней и неизбежные, весьма существенные недостатки. Беляк в полубянских лесах не водился вовсе, да в этих условиях даже он не мог бы ходить сколько-нибудь правильными кругами, а о русаке и говорить нечего. Ждать возвращения гонного зайца на лежку было бесполезно; возможность, определив направление гона, перехватить зайца также почти исключалась. Притом стрелков собиралось много и, сделав перебежку, чтобы подставиться под зайца, можно было оказаться перед уже стоящим на месте товарищем, чего охотничья этика не допускает. Таким образом, наибольший успех сулило знание переходов, излюбленных зайцами, обитающими в лесу. Став на такой переход, охотник получал большое преимущество перед тем, кто был вынужден действовать по догадке, то есть с началом гона занимал ближайшее подходящее с вида место — перекресток дорог, лесную перемычку между двумя полянами и т. п. Даже на таком наугад выбранном месте нередко удавалось подстоять зайца, если не гонного, то шумового. Но сделаться мастером охоты с гончими, изучить все ее тонкости было трудно — на это требовался многолетний опыт, каким обладал, например, Янушевский. Впрочем, я это понял много позже, а тогда мне и в голову ничего такого не приходило, я наслаждался — и только. Воспоминание о первой поездке в Полубянку — одно из самых ярких за период моей охоты без ружья. В самом конце ноября 1912 года, в субботу после обеда, отправились поездом, причем все охотники, человек двенадцать, разместились в одном вагоне — такая установилась традиция. До Колодезной поезд шел около часа. У станции в наступившей темноте ожидали подводы —несколько телег, так как для санного пути снега еще недоставало. В задках телег были пристроены спинки из тонких жердей, лежало сено, покрытое дерюгой. Охотники, закутанные кто в доху, кто в тулуп или дорожный чапан, расселись попарно в строгом порядке: на первой повозке — председатель и заведующий стаей, на второй — секретарь и казначей, затем уж все остальные охотники (как шутили полубянцы, «прочая сволочь»). Проехав километра четыре, остановились в деревушке у громадной избы из нескольких соединенных срубов. На крыльце горел фонарь, виднелись прибитые над входом огромные развесистые оленьи рога. Из просторной прихожей вели три двери: в кухню и квартиру старшего доезжачего, в большую очень длинную комнату с обеденным столом посредине, с двумя десятками коек вдоль стен и, наконец, и комнату меньшего размера, где стояло всего шесть кроватей, два ломберных стола и громадный книжный шкаф. Ярко горели большие керосиновые лампы-«молнии», на беленых стенах повсюду висели гравюры, репродукции картин, увеличенные фотографии — все на охотничьи сюжеты. После ужина и чая любители карт сели играть в винт, отец лег на койку с книгой, а я получил разрешение заглянуть в шкаф. Там в числе прочего оказались комплекты журналов («Охотничий вестник» и «Природа и охота» за ряд лет). Я читал, пока не погасили свет. Бесконечно долгой показалась мне эта ночь; уснуть я не мог, был слишком возбужден. Так и ворочался, не смыкая глаз, до самого утра, слушая устрашающие звуки, доносившиеся через прихожую из комнаты с шестью койками — она служила изолятором для храпунов. Ну и концерт же они там устроили! Впрочем, всю мощь их оркестра удалось оценить по достоинству лишь после того, как на охоту приехали супруги П. и виртуозов храпа разместили в большой комнате вместе со всеми. Насилу дождался я подъема. Напились чаю, некоторые, в том числе мы с папой, предпочли молоко, хотя нам говорили: «Кто молоко пьет, тот зайца не убьет!» Когда в окнах забрезжил рассвет, у крыльца уже стояли подводы и стая гончих на смычках. Янушевский, расправляя усы, осматривал собак и давал указания Роману (отчества не помню) и его помощнику Никите Федоровичу. Вид стаи был очень внушителен: двадцать сомкнутых попарно собак серо- или черно-пегих «в румянах», то есть с рыжими подпалинами. Невыносимо медленно собирались охотники; наконец тронулись две передние повозки с «властями», за ними и остальные. Ехали не спеша, чтобы не отставала стая. Меня удивила дисциплинированность собак — все двадцать шли у дороги сплошной массой, как раз рядом с нашей подводой. Временами какая-нибудь останавливалась справить свои делишки, но это было не так-то просто — напарница волокла ее, натягивая смычок, устраиваться нужно было на ходу. Только раз одна пара дружно потянула в сторону, верно почуяв что-то. Громко хлопнул арапник, раздался окрик: «В кучу!», и порядок был восстановлен. Я так засмотрелся на собак, что дорога до леса Топильного — не менее часа езды — прошла незаметно. Когда подъехали, солнце уже взошло, утро было тихое, ясное, с легким морозцем. Снега выпало еще совсем мало, но в лесу он равномерно покрывал землю, образуя белую тропу. Пока вынимали из футляров и собирали ружья, Роман с Никитой размыкали собак. Каждая освободившаяся от смычка пара мчалась в лес, остальные нетерпеливо скулили, лезли к рукам доезжачих, стараясь проскочить «без очереди». Скрылась в опушке последняя собака, Янушевский в свой серебряный рожок звонко протрубил начало охоты, и почти тотчас в рослых дубовых кустах взвизгнул тонкий голосок — раз, еще раз и залился плачущим воплем. Доезжачие закричали: «К нему! К нему!». И тут началось такое, что у меня дух занялся. Я хорошо помнил слова А. Н. Некрасова: «Варом варит закипевшая стая...», но только теперь понял, что это значит. Голоса собак от высоких звонких переливов до глубоких басов заполнили лес — но ненадолго; впереди грянул выстрел, послышался крик: «ого-го-го!», еще минута — и гон оборвался, кто-то взял этого первого русака. Гоняли много, порядочно было и выстрелов, большею частью удачных, за которыми следовал перерыв гона, слышались звуки рогов, порсканье доезжачих. Затем поднимали нового зайца и в лесу опять гремел хор собачьих голосов. А нам до самого сигнала «обед» не удалось даже перевидеть зайца. Отец охотился в Топильном всего второй раз, переходов не знал, становился наугад и все неудачно. Когда собрались на поляну к подводам и костру, я был в расстроенных чувствах, а ют вида более десяти зайцев и лисы, убитых другими охотниками, совсем загоревал: наверное, действительно не следовало нам — особенно папе — пить молоко. Обед — разные закуски, гречневая каша, разогретая в огромном котле с кусками шпика и мясными котлетами, и, наконец, чай — меня не радовал. Есть, конечно, хотелось, но еще больше хотелось, чтобы обед поскорее закончился. Хорошо им распивать чаи — все, кроме папы, были с добычей. Но и после перерыва продолжалось все то же — зверь на папу не выходил. Когда мы, слушая гон, стояли на полянке среди кустов дубняка, подошел Николай Антонович и тихо сказал: — Нехорошо стали, Андрей Гаврилович! Пройдите быстренько по этой дорожке шагов двести до начала порубки. Отец помчался, я за ним. Дорожка вывела на неширокую старую порубку — полосу осинок, тянувшуюся между двумя стенами высоких деревьев. Но — о, горе! В начале порубки уже стоял стрелок. Папа хотел повернуть назад, но охотник любезным жестом пригласил нас на свое место, а сам перешел влево, к краю высокого леса. Гон приближался; вдруг впереди между молодыми осинками и пнями на дорожке появилось животное, которое мне показалось Маленькой овечкой — я никогда еще не видел зайца, бегущего навстречу, притом с заложенными ушами. Русак шел «в ноги» и был уже совсем близко. Отец выстрелил. Я видел, как фонтан снега взлетел позади зайца; он огромным прыжком бросился в сторону, и папа еще раз промахнулся. Сейчас же раздался третий выстрел и громкое «ого-го!» — сосед убил русака, словно в награду за свою любезность. Подойдя к нам, он торжественно вручил зайца мне, сказав, что не годится молодому охотнику возвращаться домой «попом». Отец его благодарил, бормотал что-то и я, хотя горечи, вызванной «нашими» промахами, чужой русак ничуть не убавил. В этот день папе больше стрелять не пришлось. Вернувшись к темноте в охотничий дом, съели настоящий обед (на первое суп из курицы, на второе — курица из супа) и поехали на станцию к ночному поезду. А мне все чудились звуки гона. В следующее воскресенье папа опять взял меня с собою, и опять я не спал всю ночь. Охотились на этот раз в Смерже — самом большом из лесов по левобережной стороне Дона. Папа в нем охотился уже не раз и ориентировался хорошо. Рано выпавший снег стаял, было тепло, сыро, но с ночи поднялся сильный ветер. Охотники ворчали, предсказывая плохой гон: «Собаки будут отслушивать»... и т. п. В самом деле, охота пошла вкривьвкось, хотя вовсе не из-за ветра. Вскоре слева отдала голос одна гончая, к ней присоединились другие, но немногие. Гон шел уже несколько минут, доезжачие энергично накликали, а остальные собаки почему-то не подваливали. И вдруг стая заревела справа, да так, что даже я при своем невежестве почувствовал в голосах собак что-то особое. Гон стремительно удалялся, его уже плохо было слышно за ветром, когда донесся и трижды повторился короткий, на двух нотах звук рога. — Волка погнали! — сказал мне папа. Так оно и было. Зверь, не задерживаясь, прошел лес напрямик и «уволок» собак через поля в пойму Дона. Никита Федорович выпряг лошадь из повозки и «охлюпкой» (без седла) поскакал за стаей. Только к вечеру ему удалось собрать и привести собак, потерявших след там, где зверь переплыл широкий ерик (проток). В лесу же охота шла весь день с пятью оставшимися гончими о них говорили как о наименее надежных — и оказалась малоуспешной: почти половина охотников уехала домой «попами». Но меня-то Смержа порадовала: «мы с папой» убили зайца. Я жалел только, что разглядел его лишь после выстрела, когда он уже брыкался на земле. Третья поездка пришлась как раз на закрытие полубянской охоты с гончими. Для первой и для последней охоты сезона всегда использовался лес «Олень», настолько близкий к дому, что только посуду, продукты и т. п. везли на лошадях, а охотники шли пешком. Снега было уже очень порядочно, и ходьба для меня оказалась нелегкой. Зато папа подстоял двух русаков, которых и взял, а я оба раза издалека увидел и хорошо рассмотрел приближающегося зайца. Первый, гонный, мчался мимо, пересекая поляну, и после выстрела несколько раз перекувыркнулся через голову. Второй, шумовой, тихонько шел к нам по редкому старому дубняку, осторожно крался то маленькими прыжками, то ползком, присаживался, вставал на дыбки. Иногда он делал большой скачок в сторону, и у меня сердце замирало — неужели отвернет? Но русак снова поворачивал на нас, и когда, заметив опасность, метнулся назад, было уже поздно. За эти три поездки я основательно ознакомился с содержимым книжного шкафа. Очень интересной — интереснее «Охотничьего вестника» — была летопись полубянских охот. В нескольких больших, конторского вида тетрадях содержались сведения о всех охотах, проведенных за время существования Полубянки. В записях фиксировалось место охоты, погода и тропа, численность стаи и как гоняли собаки, список участников, число взятых каждым зверей, особые случаи — вроде гона по волку в Смерже. В шкафу хранилась также папка, содержавшая исключительно плоды полубянского юмора: шуточные протоколы воображаемых заседаний правления и общих собрании кружка, посвященных обсуждению выдуманных происшествий, пародийная инструкция о проведений волчьих облав, содержавшая, например, совет: «бить волка по кишкам и смотреть: нагадит жидким — значит, не уйдет, не нагадит — стрелять из второго ствола по когтям». Эти рекомендации не были случайными: «бить по кишкам» в самом деле советовал один из полубянских чудаков, а Н. М. Ростовцев, как-то стреляя по волку, пробегавшему в нескольких шагах от него, только отбил ему пальцы передней лапы, что выяснилось на следующем номере, где зверь был убит. В другом шуточном документе я нашел описание обрядов, совершаемых над охотником, впервые убившим любого зверя — от зайца до слона. Поскольку мои мечты не шли дальше зайца и, может быть, в далеком будущем — лисы, то только два обряда и сохранились в памяти. За первого убитого зайца положено было отстегать неофита собачьим арапником по соответствующей части тела, за первую лису — вымазать счастливцу лицо лисьей печенкой. Ну, это мне показалось пустяком, а вот арапник не очень понравился. Я даже подумал, что когда получу ружье, то как-нибудь постараюсь убить первого зайца не на Полубянке. Я осторожно разузнал у Н. А. Янушевского, действительно ли выполняются эти процедуры. Он ответил, что выполняются, если молодой охотник им по душе, а кого не полюбят, тот обойдется и так. Чудное дело — это как-то сразу изменило мое отношение к арапнику. Наконец, был в шкафу огромный альбом, содержащий фотографии полубянских охотников (персональные и групповые), снятых за столом, на подводах, в лесу на привале, над убитым зверем и т. д. Последние охоты в Полубянке, в которых я участвовал, проходили в октябре 1917 года. Стаю удавалось коекак поддерживать еще года два, затем пришлось ее ликвидировать, и кружок распался. Часть собак, переданных Г. В. Кольцову, могла бы сохраниться, но в том же году всех его гончих перестреляли белобандиты-шкуровцы, разграбившие лесничество, где он работал и жил.

  4. #4
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    ПЕРВЫЕ ВЫСТРЕЛЫ

    ПЕРВЫЕ ОХОТЫ
    Ко дню моего рождения, 27 января 1914 года, отец, сдержав обещание, вручил мне ружье — двустволку 16-го калибра системы и работы некогда знаменитого французского мастера Лефоше. Оно было изготовлено под так называемый унитарный игольчатый патрон и, стало быть, не имело бойков. Их заменяли шпильки, вмонтированные в бок головок гильз; шпилька одним концом упиралась в капсюль, лежавший боком же на дне гильзы, а другой конец через прорезь в крае патронника торчал наружу и по нему ударял курок. Это ружье давным-давно купил себе А. И. Алмазов, но охотился с ним недолго — на смену игольчатым быстро пришли ружья центрального боя. Алексей Иванович приобрел «централку» не менее прославленного ружейника Новотного в Праге, а впоследствии, закончив охотничье воспитание моего отца, преподнес ему лежавшее без употребления «Лефоше». Но предварительно он отдал его переделать из игольчатого в центральное. Были заделаны прорези в патронниках, просверлены каналы для бойков, заменены курки. Эту сложную работу блестяще выполнил воронежский мастер-кустарь Краснобаев. В остальном оригинальная конструкция ружья, понятно, сохранилась. Из современного поколения охотников вряд ли кто видывал систему Лефоше. Металлическое, не отделяющееся от стволов цевье полностью покрывалось широким и длинным ключом затвора— рычагом, ось которого помещалась впереди спусковой скобы. Ключ заканчивался над верхушкой цевья овальной рубчатой пластиной-рукояткой. Чтобы переломить (открыть) ружье, нужно было отвести ключ до отказа вправо. Остальные детали запирающегося механизма описывать не буду. Первоначально ружье имело ложу из красного дерева, мушка была оформлена в виде продольного серебряного гребешка. Но в свои студенческие годы отец разрешил младшему брату Алеше пользоваться ружьем. Однажды во время зимних каникул Алеша пошел по зайцам, упал, набрал снега в стволы и только что хотел их прочистить, как из куста вскочил русак. Забыв все на свете, дядюшка выпалил и едва устоял на ногах. Конец ствола разорвало, а переломившаяся наискось шейка сильно поранила стрелку ладонь. После этого Алексей Гаврилович всю свою Жизнь, подходя к стойке, проверял концы стволов двумя пальцами левой руки. К концу охоты эти пальцы бывали черны, как уголь. Ружье реставрировали, поставив новую ложу из простенького ореха и укоротив длинные стволы примерно до семидесяти сантиметров, что на бое практически не отразилось. Но больше с ним не охотились, не знаю даже, где оно хранилось до 1914 года, когда досталось мне. Несмотря на перенесенное увечье, «Лефоше» выглядел очень нарядно. Металлические части не вороненые, а серебрянобелые, были изящно гравированы, стволы, хотя и с невзрачной медной мушкой, радовали рисунком превосходного букетного Дамаска. Для меня ружье было и великовато, и тяжело — весило семь с лишним фунтов, то есть больше трех килограммов, но папа сказал: «Ничего, приспособишься, да и подрастешь, только не жалей времени, тренируйся, привыкай к ружью». А я и без того готов был заниматься им хоть целый день. Тренировка, предложенная отцом, была несложна: выбрав какую-нибудь точку прицеливания, глядеть на нее обоими глазами, быстро вскинуть ружье в ее направлении и, зажмурив левый глаз, проверить, насколько точно удалось поймать мушкой цель. Это упражнение я долго повторял несколько раз в день, пока не отказывали уставшие руки. Постепенно ружье слушалось все лучше, казалось менее тяжелым, вскидки получались все удачнее. К весне я ошибался редко и незначительно. Нужда в зажмуривании левого глаза отпала, особенно после того, как я привык «выключать» его, не закрывая. Теперь нужно было научиться плавному, без рывка нажиму на спуск. Этому отец обучал меня так: я стрелял одним капсюлем без пороха в пламя горящей свечи; при точном прицеливании выстрел гасил свечу с пяти-шести метров. Летом после переезда на дачу в Сосновку и нескольких выстрелов дробью по бумажным мишеням я начал вечерами стрелять по деревянным чуркам, которые отец подбрасывал в воздух. Скоро удалось научиться попадать в них. Мне ужасно хотелось испытать свое умение на летящей птице. В поле, которое служило стрельбищем, на нас постоянно налетали то грачи, то кобчики, то другая живность. Но отец не позволял стрелять, сказав, что начинать надо с настоящей дичи, чтобы была охота, а не баловство. «Запомни: убивать — еще не значит охотиться», — и добавил, что если я хочу стать хорошим стрелком, то должен начать со стрельбы по бекасам, а до открытия охоты ждать уже недолго. Но совсем перед охотой все мои надежды рухнули. Я наколол босую ногу, и на подошве под твердой, как подметка, кожей образовался глубокий, мучительно болезненный нарыв, который отцу пришлось вскрыть. Рана заживала медленно, я прыгал на одной ноге и переживал свое горе, пропуская мимо ушей все более и более тревожные слухи о нарастающей угрозе войны. Наконец нога зажила, и отец счел возможным взять меня на охоту — для начала недолгую, в места самые близкие, но мало обещавшие, куда мы обычно не ходили. На правом берегу Усманки выше железнодорожного моста была огромная, в сотни гектаров, сухая луговина — Борная поляна. Она глубоко вдавалась в ольховый лес, была замечательна великолепным, одиноко стоящим старым дубом. Болот на Борной, собственно говоря, не было. Только вокруг нескольких раскиданных по поляне небольших озер да у края ольхового леса имелись полосы сырого кочкарника. Но немного бекасов тут можно было найти. И вот во второй половине дня я впервые иду на охоту с ружьем за плечами; правда, патроны мои у отца, но ему лучше знать, где им быть. Вот и Борная, вот первое озерцо на ней, окруженное кочками. Отец заряжает ружье, дает и мне пару вынутых из кармана патронов. Дождался я счастливого часа! Открываю затвор... и вдруг: — Стой! Ты куда стволы повернул? Давай патроны назад! Действительно, ружье мое было направлено в сторону отца. Как же это я оплошал? Однако делать нечего — приходится вернуть патроны, взять ружье на ремень и плестись следом. Дайда быстро проверила местечко — пусто. Ничего нет и у следующего озерца. В кочках у ольшаника собака потянула, но пара строгих бекасов сорвалась так далеко, что отец не стал стрелять. Не было дичи и на остальных болотцах. Идем мимо последнего озера — самого большого и самого безнадежного. Оно, метров сто диаметром, чистое, лежит в довольно высоких берегах, к нему не стоит и подходить. Папа позвал собаку, а она причуяла, повела по лугу и стала у берега над узенькой полоской заболоченной осоки. Мне снова выданы патроны и на этот раз все правила осторожности мною соблюдены. — Подходи и стреляй, да не беги, тише! Спокойнее! Я взвел курки и первый раз в жизни пошел к стойке впереди отца. Куда там спокойнее! Сердце колотилось, в глазах плыл туман. Подошел вплотную к Дайде, хотел сказать: «Вперед!» — и не мог. Бекас вскочил сам в нескольких шагах: едва он оторвался от земли, а я уже выпалил два раза, плохо приложенное ружье ударило в плечо, дробь посыпалась на середину озера. Смирный бекас спокойно опустился на другом берегу в такую же осоку. — Хорошо, что не попал, — остался бы от него один нос, — отец протянул мне патроны. — Нельзя же стрелять почти в упор. Пробуй еще раз и помни: вскинув ружье, стреляй мгновенно, а со вскидкой не спеши, не торопись, сколько раз я тебе говорил. Мы обошли озеро, Дайда стала. Я был уверен, что опять промажу, дажеволноваться перестал, да и собака чуть повернула голову, оглядываясь на меня, словно думая: «Ну куда ты суешься?» Бекас взлетел шагах в двадцати, пошел круто вверх, я вскинул ружьё, чувствуя, что получилось складно, и нажал спуск. Крик отца: «Молодец!», круги на воде от упавшей птицы, плывущая к ней Дайда... А потом так спокойно, так радостно стало на душе — вот я и охотник, в руках у меня бекас, я держу его за длинный клюв, и он словно бы совсем не такой, как те, очень многие, которых отец столько лет укладывал при мне в ягдташ. Да и как же иначе — ведь это мой бекас, моя первая дичь и не какая-нибудь, а особенно почетная! Уже смеркалось, когда мы пришли домой. Дядя Костя, мамин брат, ожидавший у калитки, встретил отца словами:
    — Андрюша, война объявлена. Отец шагнул к забору, взялся за штакетины, понурил голову. А до моего сознания, поглощенного пережитым на охоте, грозная весть дошла как-то смутно. Ее значение я начал понимать лишь на следующий день, когда отец, прервав отпуск, уехал в город. По мобилизационному плану на него возлагалось руководство развертыванием воронежских госпиталей Земского союза. Так в эту осень окончилась наша охота по перу. Но я в свои неполные тринадцать лет больше думал об убитом бекасе, чем о войне, и почти не принимал участия в разговорах и «боевых» играх сверстников, охваченных воинственным энтузиазмом. Только в середине ноября нам удалось поехать на Полубянку, и я впервые оказался подлинно активным участником охоты с гончими. Охотились в Топильном, где два года назад отец так обидно промазал зайца. Денек был пасмурный, тихий, с легким морозцем. Накануне легла первая очень мелкая пороша. Собаки гоняли как всегда хорошо, отец вскоре убил из-под гона матерого русака, очень крупного (морщинистого, говорили полубянцы), и занялся мною. Трижды он выдавал мне патроны, трижды мы становились на возможном переходе зайца — я впереди, отец у меня за спиной. Но каждый раз гон проходил стороною, и я, разрядив ружье, шел за отцом на новое место. Случилось мне немного отстать, и тут совсем рядом появился русак, наверное, незаметно подбежавший шумовой. А может быть, подумалось мне, он поднялся с лежки, отца пропустил, затаившись, а меня не счел опасным? Идет, мол, мальчишка, да и ружье за спиной — стоит ли прятаться? Лучше от греха уйти подальше... Место было не густое, заяц долго оставался на виду, шел тихо — тут бы и стрелять. А я даже не подосадовал, что ружье разряжено, — все равно ведь нельзя было выстрелить без отцовского благословения. После всего этого и затянувшегося обеденного перерыва настроение у меня совсем упало. Я уже ни на что не надеялся, да и гона не было. Охота заканчивалась, мы выходили к опушке леса, когда в мелочах собаки залились во много голосов. Слышно было, что зверь тут же пошел в поле. Вслед за отцом я выбежал на опушку; вдали на припорошенных снегом зеленях гнала кучно свалившаяся пестрая стая.
    — Вернется заяц, пойдет кромкой, — сказал отец. — Здесь и остановимся. Схватив патроны, я стал на указанный им небольшой холмик, отделенный от поля узкой полосой шилюги (краснотала), и едва изготовился, как увидел зайца. Собаки удалялись от леса, а он уже завернул и катил пашней обратно правее нас. Добежав до крайних кустов, сел, осмотрелся и неторопливыми, но широкими прыжками направился вдоль опушки ко мне. Не помня себя от волнения, не слыша сердитого шепота отца, я кинулся с пригорка вперед, в шилюгу, но не успел еще выбежать из нее на поле, а сквозь красные прутья уже мелькал русак. Зачем я сошел с места? Оттуда заяц был бы виден как на ладони и ведь совсем недалеко! Но исправить ошибку уже не было времени. Задевая стволами ветки, понимая, что не попаду, я выстрелил раз и другой. Заяц наддал, метнулся в лес и скрылся из глаз. Но тут грянул третий выстрел, раздался победный крик: «ого-го!», и вот отец стоит, высоко подняв убитого русака над столпившимися вокруг собаками. Ну и отчитал же он меня за мой в самом деле дурацкий поступок! Бесславно окончилась эта моя охота — Топильный снова оказался несчастливым для меня лесом. То ли дело «Олень», думал я вполне серьезно, вспоминая, как был в этом лесу без ружья, когда отец убил при мне двух русаков. Следующая и последняя наша в этом году охота состоялась именно в «Олене», так как завершила полубянский сезон. Точно помню — 13 декабря (30 ноября старого стиля). Погода со времени охоты в Топильном не изменилась, только прибавилось снега. Было тихо, мягко — почти оттепель, условия для гона отличные. Отец на этот раз предоставил мне больше самостоятельности. Указав, где стать, и выдав патроны, уходил от меня и занимал другое место. Зверя оказалось очень много. До обеда охотники взяли тридцать зайцев и четыре лисы — одну из них отец. Убил он и двух русаков, мне же не везло. Лишь раз вышел шумовой заяц, притом в ту минуту, когда я только что зарядил
    ружье и отец еще не успел отойти. Он первый увидел пробиравшегося в чаще зайца и, боясь, что зверь скроется, ударил по нему. Выстрелил и я, даже попал, но в уже упавшего. Отец уверял, что заяц общий, но просто хотел меня утешить — это было слишком явно. Когда настало время перерыва, доезжачим не удалось вызвать из леса всю стаю: часть собак продолжала гонять, их голоса слышались во все время обеда. Я с тоской смотрел, как, не торопясь, насыщаются старшие; мне самому кусок не лез в горло. Слава богу! Янушевский подает команду... До вечера время еще есть, может быть, счастье мне все-таки улыбнется? Я стоял спиной к обширной — гектаров тридцать — вырубке, где только пеньки торчали над снегом. Передо мною — редкие дубовые кусты, за ними высокий лес, там гоняли собаки, уже вся стая. Мне были видны шесть или семь охотников, стоявших, как и я, лицом к лесу. Ближе всех — шагах в ста — отец. Гон шел вправо, огибая порубку и правый фланг стрелков, я был крайним слева. Собаки ненадолго смолкли, потом снова послышались их голоса, но уже сзади, в овраге за порубкой; все мы повернулись в ту сторону. Опять небольшая перемолчка, и вдруг совсем недалеко дружно слились грозно ревущие и жалобно плачущие голоса, ближе, ближе... Сердце у меня готово было выпрыгнуть. Нет, мне не кажется — на дальнем краю вырубки действительно появился заяц, мелькает среди пеньков, несётся прямо на меня. Стая неистовствует — заливается «по зрячему», тут уж зверю не приходится разглядывать, что у него на пути. Но и мне некогда сообразить, что нужно только стоять неподвижно, и заяц меня не увидит. В самом деле, он не заметил и не свернул, даже когда я сдуру опустился на одно колено. Давно пора было стрелять, а я все вел стволами и никак не мог прицелиться, понял, что уже поздно, что перепустил — и выпалил, обдав зайца густым дымом черного пороха. Конечно, мимо! Он проскочил рядом едва не задев меня, я встал и, совсем одуревший, смотрел ему вслед. Еще немного и он ушел бы в кусты. Но все же вспомнилось, что есть второй ствол: вскидка, торчащие над планкой длинные уши, выстрел... Дым отнесло ветром и — не может быть! Убил! Задыхаясь, я подбежал почти в одно время с собаками, схватил добычу и тут по краю леса раздалось многоголосое: — Ого-го-го! С полем! С полем! Это был триумф — мою победу приветствовали свидетели. Отец подошел и поздравил меня, откуда-то взялся наш возница, хотел отнести зайца на подводу — как бы не так! Я подвесил русака на погон, за спину и сам таскал его до конца охоты, сам принес из леса на базу. Он здорово оттянул мне плечо, но как приятна была эта тяжесть! Торжественная церемония состоялась после обеда и была выполнена со всей серьезностью. Она началась речью председателя Н. М. Ростовцева, разъяснившего, какая высокая честь мне оказывается: — Кто будет тебя сечь? Председатель Полубянки и заведующий стаей! Кто будет тебя держать? Секретарь и казначей Полубянки! Кто будет приветствовать посвящение гласом трубным? Оба доезжачие Полубянки!.. — и т. д. — Виноват, — сказал по окончании речи один из охотников. — Почему обошли молчанием меня? Я протестую; моя профессиональная задача как адвоката — раздеть клиента до нитки. Настаиваю на своем праве, хотя готов ограничиться тем, чтобы снять только штаны. Последовали короткие дебаты и было решено штанов с «клиента» не снимать. Отодвинули от стены койку. Ростовцев и Янушевский стали по сторонам. Я лег, не без труда сохраняя достойный вид, — дело принимало серьезный оборот, но стоило потерпеть. Раздался возглас: «Ближайшим родственникам — отвернуться», оглушительно затрубили рога. Мне отвесили только по одному удару с каждой стороны, зато от всей души. Хотя и не «по голому», а все же было очень больно, но я не пикнул, быстренько вытер набежавшие слезы, встал не спеша и чинно поблагодарил, чувствуя, что хорошо сыграл свою роль. Мне торжественно поднесли рюмку вина, но тут уже отец вмешался — наложил вето на спиртное и его заменили содовой водой. Похвалили мою выдержку, а я пыжился от гордости, чувствуя себя почти что полноправным членом Полубянки. Всю эту охоту и последовавшие за ней ритуальные
    действия я подробно описал в письме к дедушке Александру Никифоровичу. Результат получился вовсе мною не предвиденный. 27 января 1915 года мне исполнилось тринадцать лет, а днем раньше пришло письмо от дедушки. Он сообщал, что по случаю моего посвящения в охотники дарит мне ко дню рождения ружье. Оно уже куплено, опробовано в тире, и магазин Биткова выслал его отцу. Ружье не из дорогих, но фундаментально сделанное, изящное и с хорошим боем. Радость моя не поддается описанию, ее не могло омрачить даже строгое запрещение стрелять из нового ружья без деда — весной он у нас будет и хочет, чтобы я испытал ружье при нем. Подарок прибыл с опозданием на несколько дней; я, понятно, уже решил, что посылка пропала в дороге. Ружье оказалось курковой двустволкой 16-го калибра. Изделие Клемана, одного из некрупных льежских оружейников, оно было красиво по очертаниям, а выполнено очень скромно — все металлические части вороненые, гладкие, почти без гравировки. Длинные стволы бельгийской стали «Кокриль», правый — цилиндр, левый — чок; широкая, почти вдвое шире обычной гильошированная планка, полупистолетная ложа темного волнистого ореха, на прикладе медальон с надписью: «Сереже Русанову от дедушки. 1915 г. ». Отцу ружье понравилось, обо мне и говорить нечего — я его считал совершенством. Меня ничуть не разочаровал, а только обидел отзыв одного знакомого, любителя и знатока охотничьего оружия. Он сказал не слишком, тактично: «Что же, совсем недурно для ружья такого невысокого разбора». Никогда еще моя жизнь не была столь насыщенна. С одной стороны, хотелось бы с утра до ночи нянчиться с ружьем, с другой — нужно было усиленно заниматься по программе третьего класса гимназии. Весной мне предстояло держать экзамены для поступления в четвертый класс (соответствовавший современному шестому). А с отцом у меня давно был уже заключен договор: стану хорошо учиться — буду охотиться, а нет — так нет. Но каждый вечер, приготовив уроки, я кидался к ружью, собирал и разбирал его, любовался им, радовался прекрасному балансу и посадистости, до усталости повторял вскидки. Несмотря на длинноватое ложе и его непривычную, полупистолетную форму, «Клеман» оказался для меня прикладистее и вообще удобнее, чем «Лефоше», да и весил меньше — всего 63/4 фунта (около 2,8 килограмма). В общем, время до пасхальных (весенних) каникул пролетело довольно быстро. Вот и пасхальная неделя! Прибыл из Москвы дед, через пару дней мы с ним и отцом отправились на хутор к бабане. Приехали в конце дня, напились чаю, дед велел мне взять ружье и идти с ним стрелять по грачам. Я, помня отцовскую выучку, ожидал, что тот запротестует. Но он смолчал, и мы пошли через сад в степь. Солнце заходило, и множество грачей возвращалось с полей к своей колонии на больших лозинах у пруда. Они летели партиями по четыре-шесть штук довольно высоко. Я вложил патроны, взвел курки. Дедушка стоял рядом, справа. Почти тотчас налетело несколько грачей прямо «на штык», и выстрелил по переднему из правого ствола и промахнулся. — Э! Марала-Езоп! Дай сюда! — дед вырвал у меня ружье, мгновенный выстрел — и задний грач ударился о землю. Я остолбенел, пораженный: старый опытный охотник решился рвануть у меня из рук заряженное, с взведенным курком ружье! Разве такому учил меня отец? После этого снова стрелял я, потратив с десяток патронов — и все мимо... Наконец один грач все же свалился, и мы вернулись домой. — Знаешь, Андрей Гаврилович, уже десять лет не охочусь, а стрелять не разучился, — сказал отцу Александр Никифорович, затем описал свой действительно эффектный выстрел. Отец выразил вежливое удивление, поздравил, но в дальнейшей беседе как бы между прочим спросил: — Много ли у вас в жизни было случайных выстрелов? Дедушка рассмеялся: — Ну, неужели же я их считал? Ясно стало, что Александр Никифорович начинал охотиться без такого заботливого и требовательного учителя, какой достался мне. С тех пор минуло много десятков лет, пришел конец моей охоте, а на совести у меня нет ни одного нечаянного выстрела. На следующий день, с утра, уже втроем мы пошли в прилегавшую к саду тополевую рощицу, так называемый лесок, взяв с собою пристрельные листы. Весною и осенью у хутора постоянно задерживались на дневку пролетные вальдшнепы. Одного, а то и двух почти ежедневно можно было поднять в саду, особенно в кустах вдоль канавы, проходившей вокруг сада и леска. Из такой канавы и вскочил вальдшнеп, когда мы отстреляли по листам и возвращались к дому. Думаю, что отец не разрешил бы мне выстрела по весеннему вальдшнепу, но мою робкую просьбу горячо и успешно поддержал дедушка. Я помчался за патронами, мигом вернулся и вошел в густой вишенник, куда переместился вальдшнеп. Он взлетел в нескольких шагах, взвился свечой. Я отдублетил — и промазал. Вальдшнеп вернулся к роще, но уже не подпустил так близко, и я снова не попал в него. Третий раз «настеганная» птица поднялась так далеко, что выстрелить не пришлось, нельзя было и определить, куда она перелетела. Мы ходили больше часа, истоптали весь сад, лесок, все канавы — долгоносик как сквозь землю провалился. Мне пришло в голову: а не сидит ли он в заросшей бурьяном мелкой канаве за глухим дощатым забором, ограждавшим сад со стороны проезжей дороги? Забор был невысок, но мне, чтобы за него глянуть, нужно было взобраться на сугроб слежавшегося снега, сохранившегося кое-где у забора. Я поднялся на ближайший сугроб и, прижавшись грудью к верхней доске, заглянул в канаву. Вальдшнеп вспорхнул передо мною у самого забора и полетел в поле совсем низко. Страшно мешал край доски, но я все же кое-как приложился и выстрелил. Птица упала и затрепыхалась на дороге. Обегать через калитку? Очень далеко, очень долго, мало ли что может случиться? Налетит ястреб, набежит лиса (это днем-то!), вот и пропал мой вальдшнеп. Нужно перелезать... А ружье, да еще заряженное? Пришлось сдержать себя, не спеша спустить левый курок, вынуть из ствола оставшийся патрон, не спеша передать отцу ружье. Но уже зато потом я так порхнул через ограду, что не услышал дружного хохота «наблюдателей». Осторожно взял я в руки уже неподвижного вальдшнепа. До сих пор не понимаю, как ухитрился попасть в него — видимо, помогло молодое счастье. Так в списке моих трофеев к бекасу и зайцу добавился вальдшнеп. На следующее утро мы вернулись в Воронеж. Дедушка гостил у нас недолго. Дня через три я проводил его на вокзал к московскому поезду, не зная о том, что мы видимся в последний раз. Я писал ему подробные отчеты о своих охотах, но побывать в Москве не пришлось, а он больше в Воронеж не приезжал и вскоре после октября 1917 года умер от тифа. В конце мая я на круглые пятерки сдал экзамены, был принят в гимназию, и мы уехали в Сосновку, где только и думалось о том, как бы поскорее дожить до начала летне-осенней охоты, как я открою ее с новым ружьем, как от моих выстрелов будет валиться один бекас за другим, как... ну и прочее, в том же роде. Но — «мечты, мечты, где ваша сладость?». Отцу удалось получить месячный отпуск, на охоту мы ходили ежедневно, мелкой дичи было множество — число охотников в годы войны резко сократилось, — а мое положение не изменилось: отец продолжал сурово меня муштровать. Он охотился, а я следовал за ним с незаряженным ружьем, так как процедура выдачи патронов осталась прежней. Мне предоставлялась каждая четвертая птица из найденных собакой, значит, три-четыре, самое большее шесть за день. При этом «пуделял» я ужасно. Помнится, за первую неделю убил двух бекасов и коростеля, а папа всегда возвращался с полным ягдташем. Следя за моей стрельбой, он замечал и указывал ошибки. Много раз я слышал, что излишне тороплюсь, вскидывая ружье. — Стрелять в бекаса нужно очень быстро, — твердил мне отец. — А вот со вскидкой спешить нельзя. Поднимай ружье не рывком, но плавно, аккуратно, чтобы оно правильно легло и в плечо и к щеке. Не получилась хорошая прикладка — нужно поправить, получилась — стреляй мгновенно, без выцеливания, без наводки. Помни Аксакова — не наводи на цель, не держи на цели. Верткого бекаса все равно не удержишь. Словом, вскидывай медленно, а стреляй быстро и не огорчайся промахами. Сперва они неизбежны, а потом ружье само будет попадать в то, на что смотрит глаз. Только пора дать тебе больше практики: будем теперь стрелять по очереди — каждому по пятьдесят процентов. Стало даже совестно, что отец уж очень себя обижает, но тем горячее была моя благодарность. А тут еще одна радость: через пару дней отец понял, что при одинаковой очередности стрельбы ему слишком хлопотно то и дело выдавать мне патроны, да и в осторожности моей уверился. И вот я в полном снаряжении, с патронташами на поясе вышел из дома, чувствуя себя почти самостоятельным, солидным охотником. И совершенно напрасно: проходил день за днем, а стрелял я все так же плохо, убивал мало, главным образом, вторым выстрелом. — Вот видишь, — говорил отец. — У тебя вскидка все еще порывистая и ты поправляешь ружье только после промаха первым выстрелом. Я и сам это понимал, но слишком горячился. Однако понемногу выходило лучше и лучше. Ружье ли делалось послушнее или мы оба — и я и бекас, уже откормившийся, — становились спокойнее и неторопливее, но пришел день, когда мне удалось взять пять бекасов и двух коростелей. Правда, патронов было истрачено много — не менее двадцати, но я чувствовал себя молодым богом. Эта раз усвоенная техника стрельбы навскидку сохранилась у меня навсегда, и в лучшие мои годы мне не раз случалось брать из-под собаки восемь — десять птиц подряд. Важно не утратить навыка, поддерживать его частой охотой, в межсезонье — комнатной тренировкой во вскидках, хотя бы по десять минут ежедневно. Но эффективность стрельбы может резко снижаться при плохом самочувствии, при большой физической усталости. Помню, как отец, в общем хороший стрелок, расстрелял по большой высыпке вальдшнепа в негустом и почти полностью облетевшем лесу тридцать два патрона, а убил всего трех. Бывало это и со мною, иной раз без всякой причины — мажешь да и только. Один мой друг, лесник, говорил о таких случаях: «Энергиями расстроился». А назавтра, глядь, опять стреляешь отлично. Итак, по бекасу я начал стрелять довольно прилично. Но мне ужасно хотелось добыть утку. Начало учебного года уже приближалось, а водоплавающей дичи на Усманке тем летом почти не было. Выручила погода: во второй половине августа дня не проходило без грозы с длительным проливным дождем. После особенно бурного ливня прорвалась плотина, поддерживавшая уровень воды на широком плесе Усманки — в баронском (лосевском) пруду. Вода речки, обычно понемногу переливавшаяся через преграду, хлынула стремительным потоком и в одну ночь затопила все наши болота. Поутру, дойдя до боровских лугов, мы увидели словно бы огромное озеро. Только зеленью камышей, поднимавшихся из воды, да всплывшими копнами сена небывалый паводок отличался от весеннего разлива. Болотная дичь, разумеется, вся ушла, зато водоплавающая слетелась отовсюду во множестве. С высокого песчаного бугра мы смотрели на большие стаи уток, преимущественно чирков, спокойно плававших на просторе чистой воды. Подойти к ним, конечно, не было возможности. Отец велел мне спрятаться в небольшой куртинке камыша, а сам пошел загонять на меня уток. Я, обутый в поршни, стоял почти по пояс в воде и наблюдал, как он огибал обширную чистину, а собака то шла, то плыла рядом с ним. Пыхнули дымки, долетели слабые звуки двух выстрелов, и тотчас над водой зарябили утиные стаи. Несколько табунков уже пролетело мимо меня, но далеко. Я пригнулся, едва не замочив патронташи. Большая стая чирков шла прямо ко мне, уже можно было стрелять. Они как раз начали поворачивать, сбившись в тесный клубок, и я пустил в его середину заряд «шестерки». Пара чирят упала на чистую воду метрах в тридцати. Один, как мне показалось, шевелился, и я выпалил в него из второго ствола. Он продолжал медленно кружиться на воде, опустив в нее голову. Промах! Сейчас заряжу, дострелю... Тут и другой, лежа на боку, вытянул крыло и вроде взмахнул им. Ох, уйдут! Я стрелял еще и еще, обдавая чирков брызгами воды, никак не мог попасть, и только закладывая в ружье третью пару патронов, сообразил, что валяю дурака, — чирки убиты первым же выстрелом и никуда не денутся. От подошедшего отца пришлось выслушать все, что мне причиталось за бессмысленную пальбу, без которой на меня наверное налетело бы еще несколько стаек. — Нужно же держать себя в руках! — закончил он внушение. Да, конечно, так, а все-таки двух трескунов я уложил в сетку — вот что главное! Паводок держался недолго, назавтра вода заметно сбыла. Ушла и большая часть дичи, но и осталось порядочно — особенно кряквы. Стали постепенно возвращаться на болото бекасы. С них мы начинали охоту, а к вечерней заре добирались до ольховых резерваций. Таких хороших летних перелетов на Усманке не бывало никогда. Главная масса птицы летела откуда-то с низовьев и очень рано — сразу после захода солнца. Чирков почти не было, кряквы же небольшими стайками шли проходом, больше над чистой водой и лугом, в общем, высоко, но если налетали хорошо, то оказывались в пределах досягаемости крупной (№ 4) дроби. В сумерках лет прерывался, чтобы возобновиться, когда уже заметно стемнеет, за счет местных, прижившихся в ольхе птиц. Этих было меньше, зато летели они невысоко. Становились мы каждый на свое облюбованное место. Я занимал небольшой куст шагах в пятидесяти от края высокой ольхи. Здесь рано летевшая дичь, спрямляя путь от одной излучины реки к другой, шла над лугом точно на меня. Место отца было хуже, стрелял он реже, но каждый вечер убивал одну-двух, а то и трех крякух, а у меня ничего не получалось. Вот прямо «на штык» не слишком высоко тянет несколько матерых. Белый подбой их крыльев еще освещен снизу последними лучами только что закатившегося солнца, головы на вытянутых шеях настороженно клонятся то вправо, то влево, летят они ровно, не быстро. Я заранее ловлю одну на мушку — тут выстрел навскидку не нужен, — веду, напускаю... ближе нельзя, неудобно будет стрелять. Выстрел — и матерка, вместе с другими, взмывает в небо у меня над головой. Второй раз стреляю, чуть не падая навзничь, само собою, тоже мимо. И так три-четыре раза за зорю. Возвращаясь с третьего вечернего перелета, отец подробно расспросил, как я целюсь, и, выслушав, сказал: — Так у тебя ничего и не может выйти. Штыковую птицу нужно перед самым выстрелом закрыть стволами — иначе обзадишь. Ничего, что перестанешь ее видеть, — свернуть она уже не успеет. На следующий вечер, спрятавшись в свой куст, я ждал случая воспользоваться советом, а дичь, как нарочно, летела не по-обычному. Одна стайка, другая, третья, еще и еще — все стороной. Начало смеркаться, заканчивалась первая фаза перелета, когда показалась матерка, направлявшаяся прямо ко мне. Я постарался сделать все точно так, как советовал отец: допустил до выстрела под удобным углом, закрыл стволами. Даже сквозь дым увидел, как утка начала падать — сначала свернувшись комом, потом ее крылья распластались, она перешла в штопор и, вертясь все быстрее, ударилась в мокрую траву у самых моих ног. — Вот это аэроплан! — донесся веселый крик отца. А я стоял над мертво битой кряквой, гордый вновь освоенным приемом стрельбы. Вскоре моя охота по перу окончилась. Отцу пора было выходить на работу, мне — засесть за учебники. В 1915 году отец определил меня в частную гимназию — «Морозовскую», где начальство сквозь пальцы смотрело на охотившихся гимназистов (ученикам государственных гимназий охотиться строго запрещалось). Я помнил твердо, что поездки на охоту, особенно в Полубянку, нужно заслужить хорошими отметками, старался, просто из кожи лез, и очень скоро стал одним из первых учеников в классе. Но ждать вознаграждения пришлось долго. Значительно увеличился поток эвакуированных в Воронеж раненых, и отец был так занят, что по вальдшнепу в ту осень не охотился вовсе, а в Полубянку мы поехали только в начале ноября. И опять, уже в третий раз, я оказался в Топильном, не сулившем ничего хорошего. Весь день в этом словно бы заклятом лесу оправдывались мои дурные предчувствия. Все и у всех шло плохо: собакам трудно было гонять по подмерзшей черной тропе, мешал и довольно сильный ветер. Не везло и отцу — он с утра промазал лису, а после обеда — русака. А у меня дела и совсем шли из рук вон плохо. Я впервые охотился самостоятельно, то есть сам выбирал место, где стать, но так и не увидел ни одного зайца. Значит, не придется мне выстрелить из «Клемана» по зверю — первый раз с новым ружьем попал в Полубянку и, как на зло, именно в Топильный! Солнце стояло уже низко, когда я вышел почти к тому месту, где год назад не смог убить зайца, запутавшись в шилюге. Из глубины леса доносился гон в два-три голоса. Я стал на развилке дороги недалеко от опушки. Гон словно бы приближался, но шел вяло, с большими перемолчками, видимо, по удалелому. После одной особенно долгой паузы какая-то тонкоголосая выжловка пискнула раздругой уже гораздо ближе ко мне и тут же заверещала «по зрячему». Мигом подвалили еще собаки, и почти тотчас между густыми кустами замелькал заяц. Я допустил его до дороги, дал выскочить на нее и выстрелил: русак остался лежать на месте. Не торопясь, с достоинством я направился к нему, но не сделал и трех шагов как из леса вынеслась знакомая мне собака Тревожка, схватила мою добычу и потащила в кусты. Забыв о «достоинстве», я пустился за ней. Истошные вопли: «атрыш!» не производили на похитительницу ни малейшего эффекта, догнать ее я не мог. Тревожка быстро волокла русака, уже почти скрылась из вида и все это окончилось бы печально. Но тут подоспели еще два пса, произошла свалка, так что удалось подбежать и отбить зайца прежде, чем он был попорчен. Каким сиянием озарился день, казавшийся таким мрачным! — Ну, вот ты и обстрелял родителя, — сказал отец, когда мы сошлись на выходе к подводам. — Поздравляю. И мне стало немного совестно. Как же так? Я убил зайца, а отец возвращался с охоты «попом». В следующие две недели выпало порядочно снега, держался крепкий мороз, а потом наступило сильное потепление и пошли дожди. К концу третьей недели снег растаял полностью. Отец твердо сказал: — В субботу поедем, помешать ничто не должно, приняты все меры. И если оттепель продержится, то условий для гона по чернотропу будут редкостные. Я места себе не находил от беспокойства: вдруг придет беда, ударит мороз и тогда, как говорил Янушевский, «в лесу хоть на коньках катайся». Моя же, скорее всего, последняя в этом году охота будет испорчена. Беда пришла, но не в связи с погодой. Преподаватель латинского языка по прозвищу Кобыла в пятницу вызвал меня к доске, долго гонял по всему пройденному за четверть (она как раз кончалась) и поставил мне обычную пятерку. Кому бы после этого пришло в голову, что он спросит меня и в субботу? А вредный старикан так и сделал — то ли по рассеянности, то ли по хитрости и коварству. Я же, руководясь здравым смыслом, заданного урока не готовил и, соответственно, получил единицу. Этот «кол» да еще по основному для классической гимназии предмету поразил меня, как молния. Дома я молча повалился на кровать, а когда мама спросила, что случилось — разревелся. Пришел отец, выслушал меня и неожиданно сказал: — Ладно, в первый раз прощается, а впредь будешь умнее. Собирайся. Нельзя сказать, что я не обрадовался, только вместе с радостью возникло тягостное чувство сознания незаслуженно прощенной вины. Преступника помиловали, но он от этого не перестал быть преступником. И в дороге, и в Полубянке меня не покидало настроение подавленной и одновременно взвинченное. Оно и послужило причиной того, что я был наказан сплошными неудачами. У нас в семье бытовало шуточное объяснение хороших или плохих результатов охоты вмешательством «охотничьих духов». Они делились на водяных, болотных, лесных и т. д., могли быть милостивы к охотнику или недоброжелательны. В 1915 году «духи» еще не были изобретены — их придумали мои младшие братья, когда начали охотиться. Но в ту мою поездку все равно нельзя было бы ссылаться на враждебное отношение «лесных духов»; наоборот, они, со своей стороны, сделали все для моего успеха. Охота шла в Смерже при исключительно благоприятных условиях. Теплый, тихий день, с утра — небольшой туман, потом ясно, солнечно, обильно увлажненная почва, плотно улегшийся палый лист. Русак за время снегопадов и мороза совсем выцвел, и когда земля оголилась, полностью ушел с полей и сбился в лес. Собаки гоняли не умолкая. А я, едва началась охота, умудрился промазать сидящего в двадцати метрах зайца, потом прозевал и отпустил без выстрела набежавшего шумового. В течение дня стрелял еще по трем близким и все мимо. Так и остался в рядах «духовного сословия». В конце дня поднялся северный ветерок, к заходу солнца уже стало сильно подмораживать. Когда ехали из леса, то колеса уже громыхали по колеям, давили хрупкий ледок. В полном унынии я сидел рядом с отцом, слушал голоса собак, не умолкавшие в воображении. Все окружающее казалось созвучным переполнявшей мою душу горечи, которая излилась в следующем поэтическом экспромте: Мрачное солнце садилось в морозном тумане. По сине-зеленому небу черные с пурпуром тучки Нитью ползли, а под ними на крови, разлитой закатом, Смутно темнели вершины давно оголенного леса. Холодно, пусто, уныло было на сердце и в поле. В жалобном посвисте ветра слышалась поздняя осень. Звонко стучали подковы по твердой замерзшей дороге, Гасла заря, зажигались первые бледные звезды. Стихи мне показались удачными, но нисколько не утешили. Нет! На охоту нужно ходить с чистой, ничем не обремененной совестью... Плохую отметку я исправил, но охотиться в эту зиму больше не пришлось.

  5. #5
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    СОБАКИ

    ЗОРЬКА
    Первую мою собаку, Зорьку, мне подарил отец, получив
    ее в качестве гонорара от главного в Воронеже знатока
    и любителя пойнтеров врача Константина Дмитриевича
    Алалыкина. Зорька появилась на свет через месяц после
    того, как папа оперировал ее мать Роллу по поводу ущемленной
    грыжи. Вмешательство оказалось успешным, и
    Константин Дмитриевич поклялся, что если Ролла благополучно
    ощенится, то он отдаст папе любого щенка и
    продержит его при матке всю зиму. Отец отказывался —
    Дайда была еще в полной силе, — но не устоял пред
    аргументом Алалыкина: «Сережке вашему пора уже иметь
    свою собаку».
    Принадлежавшие Алалыкину производители — Треф
    от собак Лунина в Петербурге и Ролла от собак маминого
    родственника Живаго в Москве были родоначальниками
    подавляющего большинства воронежских пойнтеров того
    времени. От них шли собаки рослые, но легкие, на высоких
    ногах, с несколько вытянутой, почти без перелома, мордой,
    отличавшиеся бешеным аллюром в поиске. Алалыкин
    считал, что это девонширский тип. Такова была и
    Зорька, но она и ее однопометники оказались, пожалуй,
    последними девонширскими пойнтерами в Воронеже. Ролла
    потом уже не щенилась и в «алалыкинскую» породу
    все больше вливалась кровь папиной Дайды и ее детей
    от Мордаунта — кобеля С. М. Веретенникова родом из
    Ростова-на-Дону. В результате, через несколько лет тип
    воронежских пойнтеров существенно изменился. От Дайды
    они прочно унаследовали по экстерьеру более тяжелое,
    коренастое сложение, выраженную курносость, а по работе
    — не столь стремительный ход, нестомчивость, большую
    выносливость в отношении холодной воды. Кровь Мордаунта
    сказалась в потомстве сравнительно небольшим
    ростом, резким преобладанием красно-пегой масти, редкостью
    кофейно-пегих особей и, у кобелей, исключительной
    смелостью и победоносностью в драках.
    Зорька, желто-пегая, чистого «алалыкинского» типа
    собака, попала ко мне в начале мая 1916 года, имея от
    роду девять месяцев. Она уже полностью прошла дрессировку,
    но никогда еще не выходила за пределы двора
    и садика при доме Алалыкиных. В гимназии закончился
    учебный год, можно было приступать к натаске, которую
    отец решился доверить мне. Сам он всегда начинал с бекаса
    и дупеля, но считал, что для меня проще будет натаскивать
    собаку по перепелу.
    Несколько дней я ходил с Зорькой по лугам, радуясь
    ее позывистости, намечающемуся уже поиску челноком,
    но не встречал ничего, кроме желтопузиков — луговых
    трясогузок. Тогда отец, еще раз повторив свои подробные
    инструкции, отослал меня на хутор к бабане — там перепелки
    водились в изобилии. Натаска у меня не ладилась,
    день проходил за днем, а Зорька интересовалась больше
    всего теми же трясогузками. На взлетевшую перед ней
    перепелку она обращала мало внимания: посмотрит вслед
    и бежит дальше. Указанное мною место подъема птицы
    она мимоходом обнюхивала — и только.
    Я ходил упорно дважды в день, но почти за две недели
    не добился ничего. Вдруг меня осенило. Отец говорил:
    «Собаку веди против ветра», а где я возьму ветер, если
    он начинал дуть в девять-десять часов утра, а на восходе
    солнца и перед вечером, когда я выходил с Зорькой, не
    колебалась ни единая травинка. Что если пойти попозже?
    Назавтра так и сделал. Дул порядочный, очень ровный
    восточный ветерок, волнуя на степи ковыль, цветущую
    смолку — дикую гвоздику, львиный зев и другие травы.
    Я зашел под ветер и пустил собаку. Почти сейчас же она
    остановилась, высоко подняла голову, начала принюхи
    ваться, потом двинулась вперед, вопросительно оглядываясь
    на меня. Это не было настоящей потяжкой, но
    Зорька явно направлялась к источнику долетевшего с ветром
    запаха. Перепел вырвался у нее из-под самой морды,
    и она села, провожая птицу глазами. Это было что-то
    обнадеживающее.
    Действительно, таким же манером она подняла еще
    нескольких перепелок, и, наконец, не помню уже которую
    из них, — с совершенно отчетливой потяжки, хотя и без
    стойки. Я понял — Зорька не имела склонности работать
    по следу, ей необходим ветер, позволяющий пользоваться
    верхним чутьем. Мы соответственно изменили время занятий,
    и вскоре собака меня порадовала стойкой — настоящей,
    твердой. Я едва убедил ее двинуться вперед и поднять
    перепела. С каждым днем она делала успехи, наконец вовсе
    перестала спирать перепелов, а на желтопузиков даже
    не смотрела — выработался и поиск, и заход против ветра.
    Больше всего меня радовало послушание собаки. Удалось
    без труда приучить ее ложиться после взлета птицы, чем я,
    начитавшись литературы о натаске, отчетов о полевых испытаниях
    собак и т. д., особенно гордился — этого не делала
    даже папина Дайда. Пора переходить на бекаса, решил
    я и уехал с хутора в Сосновку. Но там меня ждало
    разочарование.
    Во-первых, отец, в общем одобрив мой отчет, сказал,
    что заставлять собаку ложиться — глупо: это новомодный
    «даун» красив на полевых испытаниях, но на охоте собака
    считал, что заставлять собаку ложиться — крайность, возникшая
    из отказа от приказа «пиль!», требовавшего броска
    со стойки, очертя голову, ничего не видя и не понимая.
    Он напомнил о должна видеть, упала птица после выстрела или нет. Он
    Ласке в «Анне Карениной». Собака должна
    поднять птицу на крыло (подать ее) осторожным плавным
    движением вперед, наблюдая за взлетом и результатом выстрела,
    как Дайда.
    — Вот увидишь, — добавил он, — мода на «даун» продержится
    недолго.
    Во-вторых, и это гораздо важнее, оказалось, что по бекасу
    Зорька не работает, ничего не чует, спирает одного
    за другим и начинает горячиться. Целую неделю таскался
    я с ней по болотам — положение не менялось. Вечером в
    субботу приехал из города отец — в будние дни ему не
    удавалось бывать в Сосновке. На мои жалобы последовал
    вопрос:
    — Когда ты выходишь из дома?
    — Утром, часов в восемь.
    — Значит, на место попадаешь к девяти, а болото
    не поле. Прогретый воздух полон испарений, собака неопытна,
    острый запах болотных трав ей забивает чутье.
    Сходи на рассвете.

    На следующий день, едва рассвело, я уже пустил Зорьку
    в мокрый кочкарник. Она тут же потянула, стала —
    поднялся бекас. Прошла еще неделя, и отец, сам посмотрев
    работу Зорьки, признал ее натаску законченной.

    — Теперь научи ее правильно ходить по лесу. Не важно,
    что дичи там сейчас нет — пусть освоит поиск на кругах
    с постоянным возвратом к тебе, а для этого... — и последовал
    инструктаж, что я должен делать.
    Так, незаметно, прошло время до открытия охоты. Теперь
    я был вполне самостоятелен, ходил со своей, мною
    натасканной собакой, притом оказался на высоте — в день
    открытия взял пять или шесть бекасов, первого в жизни
    дупеля. Но, странное дело, мои воспоминания об этом
    сезоне ограничиваются почти исключительно общим впечатлением
    успеха: Зорька работала хорошо, я стрелял не
    худо. Примечательных же, врезавшихся в память событий
    не было, кроме одной обиднейшей неудачи. О ней — в специальной
    главе.
    Осень в том году наступила рано, но пролетный вальдшнеп
    появился в свое обычное время. Я успел найти и
    убить из-под Зорьки одного местного — она очень четко
    его сработала. Потом занятия в гимназии ограничили возможность
    охоты только воскресными днями. И в первое
    же воскресенье обнаружилось, что с Зорькой охотиться в
    лесу нельзя. Она стала ходить сама по себе, совершенно
    забывая про меня, исчезая на час и больше. Как завороженная
    она искала птицу, найдя — становилась по ней, невидимая
    в чаще, а после взлета, который я иногда слышал,
    продолжала поиск, не реагируя ни на свист, ни на крик.
    Если удавалось изловить ее и наказать за непослушание,
    она пропадала снова. В отчаянии на следующей охоте я
    привязал к ее ошейнику весьма звучный колокольчик, но
    собака удалялась настолько, что звук не улавливался.
    Вальдшнепов было много, отец каждое воскресенье брал
    по четыре-пять штук, а мне в лучшем случае удавалось
    найти собаку на стойке один-два раза в день.
    Отец угадал в чем дело. Он сказал, что я, наверное, летом
    больше занимался грибами, чем собакой, не приучал
    ее следить за мною и постоянно возвращаться. Она и работает
    челноком, как по открытому месту, да еще непривычно
    сильный запах вальдшнепа ее словно одурманивает.
    Мне сказать было нечего — насчет грибов отец не ошибся.
    Следующим летом до открытия охоты я очень много,
    старательно занимался с Зорькой в лесу и словно бы добился
    своего: собака ориентировалась на меня, постоянно
    показывалась на глаза, слушалась свистка. По болоту она
    работала еще лучше, чем в прошлом году. Но едва началась
    охота по вальдшнепу, все пошло прахом — снова я
    часами не видел Зорьки. Отец признал положение безнадежным,
    и мы начали ходить с одной Дайдой, стреляя по
    очереди.

    Мои мучения окончились в 1918 году и то лишь благодаря
    совету отца, еще раз показавшего, как глубоко он понимает
    работу легавой собаки. Посоветовал же он мне до
    открытия охоты ходить с Зорькой не в лес, а на болото,
    имея единственную задачу — научить собаку отходу со
    стойки на зов.
    — Собака достаточно опытна, раз ты без ружья —
    значит, это не охота, птица будет меньше волновать ее, да
    и вообще она к бекасу относится много спокойнее, чем к
    вальдшнепу. К тому же только что выкормила своих первых
    щенков, пыл молодости поослабел.
    В самом деле, Зорька через несколько дней стала возвращаться
    со стойки на свист и от меня снова тянула к тому
    же бекасу. Я не прекращал тренировку и после открытия
    охоты. Кстати, и недостаток боеприпасов ограничивал
    возможность стрельбы по мелкой дичи. Пороха, дроби
    оставалось у нас все меньше, казалось, охоту придется
    прекратить. Неожиданно мы «разбогатели». Еще весной
    скончался К. Д. Алалыкин. Ни Трефа, ни Роллы уже не
    было, но осталось ружье с большим запасом боеприпасов.
    Вдова предложила все это отцу; он купил и ружье «Лебо»
    12-го калибра, и все остальное. Теперь можно было спокойно
    ждать осени.

    Начался пролет вальдшнепа, и я был полностью вознагражден
    за летние занятия с собакой. Я охотился успешно
    и был доволен, а все же не так, как отец. Он наслаждался
    новым ружьем, легким, короткоствольным, очень
    ему удобным, но особенно радовали его результаты данного
    мне совета. Он предсказывал, что на будущий год моя
    собака может додуматься до отхода со стойки без зова, то
    есть до анонса. Но разразилась беда — к следующему лету
    и отец, и я остались без собак.
    В середине зимы, когда трещали морозы, Зорька по недосмотру
    домашних выскочила на улицу и пропала. Мы с
    отцом думали, что у нее началась пустовка; три дня я все
    свободное время бегал по городу, разыскивая и проверяя
    все собачьи свадьбы, но бесплодно, а на четвертый, вернувшись из гимназии, застал Зорьку дома. Она пришла сама в
    состоянии крайнего истощения, с отмороженными сосками,
    кончиками ушей и хвоста, жадно набросилась на пищу,
    но быстро отошла от миски и потом почти не ела, продолжала
    слабеть. Через несколько дней, утром, мы нашли
    ее уже мертвой.

    Однако это было еще не все. О дальнейшем даже сейчас
    не могу вспомнить без ужаса: только чудом не погибли
    мы с отцом, а возможно и не только мы. Примерно через
    месяц заболела Дайда. Она стала скучна, потеряла аппетит,
    начала прятаться от ребятишек, затем ей стало трудно
    глотать. Мысль отца работала по линии его специальности
    хирурга:
    — Нет ли у нее заглоточного гнойника? Подержи собаку,
    а я пощупаю. — Но папина кисть не проходила в
    пасть Дайды. — У тебя рука поменьше, попробуй ты, —
    и он объяснил мне, какие признаки нужно искать.
    Не задумываясь, я запустил руку в рот собаки, ощупал
    все, как велел отец, и ничего не нашел. Ветеринар, которого
    обычно приглашали курировать полубянскую стаю, был
    где-то на фронте гражданской войны, другой специалист
    по болезням собак лежал в тифу. Дайде становилось все
    хуже, она перестала вставать и через несколько дней
    жизнь этой лучшей папиной собаки окончилась. Горе было
    большое, но отцу и в голову не пришло, что нужно не
    столько горевать, сколько бояться.
    Минуло семь лет. Я, уже врач, проводил научную работу,
    для которой требовался ряд бактериологических исследований.
    Мне разрешили выполнить их в Воронежском
    ветеринарно-бактериологическом институте. Вот однажды,
    пока окрашивались мои препараты, я увидел на соседнем
    столе толстую книгу. Это было роскошно изданное капитальное
    руководство «Болезни собак» на немецком языке.
    Я развернул его где-то посередине. С глянцевитой страницы
    на меня смотрел кофейно-пегий пойнтер — вылитая
    Дайда в ее последние дни. Те же налитые кровью глаза с
    отвернутыми нижними веками, та же отвисшая челюсть,
    текущая изо рта слюна. Подпись гласила: «Типичный вид
    собаки в последней стадии бешенства». А мы с отцом совали
    руки в пасть с такой же отвислой челюстью с текущей
    слюной... Я не помнил точно, какова предельная длительность
    инкубационного периода при бешенстве, начал
    торопливо разбирать немецкий текст и нашел, что как исключительная
    редкость известны случаи заболевания даже
    через два года после заражения. Правда, относилось
    это к собакам, а у них заболевание развивается быстрее,
    чем у человека. Но со времени болезни Дайды прошло
    уже втрое больше времени — теперь бояться не приходилось.


    Попросив разрешения взять книгу до завтра, я принес
    ее домой и показал портрет двойника Дайды отцу. Он с
    одного взгляда понял все. Значит, и Зорька погибла от бешенства,
    а Дайду покусала, прежде чем убежать из дома.

    МОРДАН

    Итак, летний сезон 1919 года мы начали не имея собаки.
    Уток вывелось в том году ничтожное количество. Небывалый
    майский паводок погубил массу кладок; только
    однажды, благодаря исключительной удаче, я хорошо накормил
    семью утятиной. А с питанием становилось все
    труднее, мясной пищи не было вовсе. Хорошо еще, что не
    истощились наши боеприпасы, можно было, не скупясь,
    пустить пару выстрелов в густую стаю скворцов или (позор!)
    грачей — какое-нибудь, а мясо. Много было бекаса,
    но что мы могли сделать с ним без собаки? Она появилась
    у меня только в последних числах августа.
    Сергей Митрофанович Веретенников, уже оставивший
    охоту, подарил мне пойнтера. Родителями этого кобеля
    были дочь папиной Дайды от алалыкинского Чока и веретенниковский
    Мордаунт; официально собаку звали Мордаунтом
    вторым, но фамилия злодея из известного романа А. Дюма
    «Двадцать лет спустя», разумеется, русифицировалась, так что оба Мордаунта, и первый и второй, именовались
    просто Морданами. Моему Мордану, когда я его получил,
    было почти три года, о дичи и охоте он не имел представления,
    и папа сильно сомневался, выйдет ли из него что
    путное. Собака красно-пегой масти была невелика ростом,
    но мощного сложения, большой силы и смелости. Мордан
    неизменно выходил победителем из схватки с любым, самым
    крупным и, казалось, грозным противником. Один
    сельский охотник сказал о Мордане: «Не силой берет —
    зуб у него дюже злой».
    Наше знакомство началось с острого конфликта; мне
    показалось, что пища горяча, я отстранил голову собаки от
    миски, хотел проверить рукой и тотчас был укушен — не
    до крови, но очень чувствительно. Пришлось тут же пустить
    в ход толстую хворостину. Мордан начал огрызаться,
    я крепко держал его за ошейник, хлестал еще сильнее,
    пока рычание не сменилось жалобным визгом и воем. Финал
    был неожиданный, самый отрадный: вытерпев наказание
    и получив свободу, пес отряхнулся и завилял хвостом, радуясь, что неприятности остались позади. С этого дня и
    до самой смерти Мордан вел себя так, что ударить его не
    пришлось ни разу.

    ---------- Добавлено в 17:51 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 17:50 ----------

    Вопреки опасениям, натаскать Мордана удалось за самое
    короткое время. На пятый выход в болото он стал по
    бекасу, на седьмой я уже стрелял из-под него. Затем мы
    охотились вместе с папой, и отец удивлялся работе собаки,
    ее послушанию и сообразительности. Подавать птицу из
    воды Мордан начал сам без всякой подсказки. Когда появился
    вальдшнеп, собака почти сразу освоила выгодный
    для охоты в лесу круговой поиск. Все шло отлично, но
    первое поле Мордана оказалось недолгим.

    Наступление деникинских войск на Москву, захват белыми
    Воронежа, разграбление шкуровцами сосновских
    дач, период контрреволюционного террора, особенно свирепого
    в дни перед освобождением города Первой Конной
    Армией — о какой охоте можно было говорить в эту осень?
    Нам пришлось пережить много страшного, о чем рассказал
    бы, если бы писал семейную хронику, а не охотничьи воспоминания.
    Упомяну лишь о том, что отец лишился своего
    «Зауэра», а остальные ружья сохранились чисто случайно
    и что зимой 1919—1920 годов Мордана спасли от голодной
    смерти только трупы лошадей, убитых в осенних боях.
    Все неиспользованное людьми было вывезено за окраину
    города, куда Мордан ходил кормиться и страдал от недоедания
    меньше любого из членов нашей семьи. Настало лето, но положение с продуктами не улучшилось,
    жить в сосновском поселке не было возможности.
    Отец решил расстаться с дачей и передал ее местным советским
    органам под медицинский пункт. Последующие
    четыре года мы пользовались летним пансионатом университета,
    близ речки Песковатки, маленького левобережного
    притока Воронежа, а потом, с 1924 года, университетской
    же дачной усадьбой Лосево в бывшем баронском имении
    на самом берегу Усманки, немного выше столь памятной
    мне Борной поляны.

    Недостаток «боепитания» и стремление приносить побольше
    «кусков», делали утку основным объектом нашей
    летней охоты. Соответственно и Мордан уже в 1922 году
    стал таким специалистом-утятником, что превзошел покойницу
    Дайду. Ей случалось все же упустить подстреленную
    утку, чего с Морданом не бывало никогда. Он умел
    поймать занырнувшую птицу под водою, мог долго, настойчиво
    преследовать плавающего по камышам подранка,
    заставлял его выбраться на сушу, где немедленно ловил и,
    в отличии от Дайды, нес ко мне по берегу. Вечерний перелет я с Морданом отстаивал на одном озере, а отец без
    собаки на другом. Всю его добычу Мордан собирал по
    окончании охоты или наутро, если мы с отцом расходились
    на очень уж большое расстояние. Поражало стоическое
    равнодушие этого пойнтера к холодной воде. Мордана
    не останавливал даже ледок, подернувший закрайки озера;
    все равно он вплавь гонял упорного подранка, приходя в
    такой злобный азарт, что начинал отдавать голос, как гончая.
    А когда, наконец, поймает и принесет, то выкатается
    по траве, даст круга два полным галопом и опять готов
    кинуться в воду за добычей. Был лишь один-единственный
    случай, когда в сильный мороз он не выдержал холодной
    воды.

    Результатом двухлетней охоты главным образом по утке
    было то, что она стала для Мордана дичью номер один.
    На следующем месте стоял вальдшнеп, а затем остальная
    красная дичь, по которой он работал безукоризненно. А вот
    к прочей мелочи собака выказывала пренебрежение, не хотела
    тратить время на розыски убитой из-под ее стойки
    перепелки, коростеля и пр. Если не найдет сразу, то уходит
    в поиск за новой птицей, а прикрикнешь — уляжется и
    спокойно смотрит, как хозяин обшаривает траву. Только
    это и можно поставить в упрек Мордану; он был, по-видимому,
    лучшей из моих собак — две его прекрасные стойки по
    изредка встречавшимся запретным тетеревам доказывают,
    что и в охоте на боровую дичь он мог бы стать мастером.
    Но наиболее любопытно было отношение Мордана к зайцам. Их в начале двадцатых годов развелось очень
    много. На поздних осенних охотах, когда зайца бить уже
    разрешалось, нам не раз приходилось стрелять по вскочившему
    русаку. Мордан к зайцам был вполне равнодушен,
    стоек по ним не делал, к убитому не кидался, а при промахе
    только провожал зайца глазами. Наряду с этим мне
    пять или шесть раз случалось видеть, как собака бросалась
    за убегающим после выстрела зайцем и уж тогда непременно
    его залавливала. Как Мордан определял, что зверь ранен
    тяжело и не уйдет от погони? Не по кровяному следу —
    гонка начиналась иногда с большой дистанции, явно на
    глазок. Скорее всего он слышал удар дроби по зайцу или,
    может быть, умел разглядеть какую-то особенность его
    движений на скаку.
    Никто никогда не учил Мордана сторожевым обязанностям.
    Но раз жарким летним днем мы с женой и ребенком
    отправились смотреть, как мои братья ловят рыбу
    обрывком старого бредня в небольшом, почти высохшем
    бочажке на заливном лугу. Сперва ничего не выходило, потом вода настолько взмутилась, что вся рыба поднялась
    на поверхность и ее стали хватать руками. Тут и я принял
    участие в ловле, ведро быстро наполнялось щурятами и
    порядочными карасиками. Мордан, сидевший на травке
    рядом с хозяйкой, тоже вдруг оказался в воде, начал выхватывать
    одну рыбу за другой и выносить на берег. Азарт
    возрастал, жена, заразившись общей ажитацией, положила
    уснувшего сынишку под куст и присоединилась к нам. А
    Мордан тотчас бросил «рыбалку» улегся рядом с младенцем
    и не оставлял его до возвращения матери. Сперва
    долг, а потом удовольствие.

    ШКОДА

    Как ни хорошо работал Мордан, как ни складно мы
    стреляли из-под него вдвоем поочередно, а отцу, естественно,
    хотелось иметь собственную собаку. Я взял для него
    щенка от Мордана и внучки моей безвременно погибшей
    Зорьки, выбрав единственную сучку из помета. С владельцем
    матки мы договорились, что щенок останется у него
    не на положенный месячный срок, а на две недели лишних.
    Но до месяца оставалась еще целая неделя, когда теща
    встретила мой приход с работы радостным сообщением:
    «А нам собачку принесли!» Щенок только-только начал передвигаться
    на нетвердых лапках, не умел еще лакать с
    блюдца — жаль, что хозяин его матери ухитрился не попасться
    мне на глаза.
    Малютку пришлось кормить с рожка, ночью согревать в собственной постели, вообще хлопот было много — не удивительно,
    что она чрезвычайно ко мне привязалась. Щенок
    подрастал, хорошо развивался, но вскоре стал подлинным
    наказанием, немедленно превращая в клочья все, что мог
    достать. Эти проделки свойственны каждому щенку, однако
    такого невероятно шкодливого существа я не видывал.
    Первоначальную Роллу вскоре пришлось переименовать в
    Шкоду — колотушки доставались ей чуть не каждый день.
    Моих подсадных уток Шкода оставила в покое только после
    третьей и весьма основательной взбучки. Все же к весне
    1926 года удалось с успехом закончить дрессировку, добиться
    полного послушания собаки.
    Но повиновалась она только мне, а подчиняться отцу
    решительно отказывалась. Ясно было, что натаскать ее он
    не сможет. Я был вынужден оставить Шкоду себе, а отцу
    передать Мордана, который и служил ему еще три года.
    В возрасте двенадцати лет, полностью сохранив чутье, он почти ослеп, начал слабеть и едва не утонул, доставая из
    воды утку, — брат спас его в последнюю минуту. А осенью
    на стойках по вальдшнепу нередко приседал, чтобы помочиться.
    Но когда мы попробовали не взять его на охоту,
    бедный старик поднял такой лай и вой, что мама вернула
    нас со двора, и Мордан все же отправился в лес. До весны
    следующего года Мордан не дожил — ушел «в страну вечной
    счастливой охоты».

    Шкода по изящному легкому сложению, форме головы
    очень походила на свою прабабку Зорьку, но была миниатюрнее
    ее, имела красноватую окраску пежин. От Мордана
    она унаследовала выносливость, не боялась холодной воды,
    была способна работать по шесть-семь часов ежедневно,
    неделю за неделей, а охоту с рассвета до ночи выдерживала
    три дня подряд, так что не я захаживал ее до изнеможения,
    а, наоборот, она меня. Правда, Шкода, как
    Мордан и другие собаки, потомки Дайды, в поиске шла
    неторопливым, сберегающим силы галопом, а не бешеным
    карьером, типичным для чисто алалыкинских пойнтеров.
    Что касается характера, то не бывало у меня столь злой
    собаки.
    Даже хорошо знакомый ей человек, войдя к нам,
    непременно подвергался нападению, если я заранее не
    прикрикну на Шкоду. На моих близких агрессивность
    Шкоды не распространялась, но и симпатии к ним она не
    проявляла, приласкаться могла только к жене.
    Я натаскивал Шкоду по дичи, которую и литературные
    источники, и опытные охотники единогласно признают
    запретной для молодой собаки, а именно по коростелям.
    Состояние угодий летом 1926 года создало и необходимость,
    и возможность этого, насколько мне известно, уникального
    случая натаски. Очень высокая вода заставила бекасов забиться
    в густые заросли молодой ольхи по лугу. Перепелов
    в округе было очень мало, но в поисках их я обнаружил,
    что вода выгнала коростелей на сухой луг Борной поляны,
    где сравнительная бедность травяного покрова вынуждала
    их подниматься на крыло без попыток убежать от собаки.
    По коростелю Шкода сделала свою первую стойку; к открытию
    охоты она настолько освоила работу по этой непростой
    дичи, что и в довольно крепких местах, пользуясь
    верхним чутьем, не копаясь на следах, умела так прижать
    бегуна, что ему приходилось взлетать.
    Открылась охота. По утрам я ходил со Шкодой за коростелями,
    а вечером ехал в лодке на утиный перелет, оставляя
    собаку дома. Только через две недели, когда болота
    пообсохли, Шкода стала по очень смирному бекасу, которого я убил. На следующий день бекасов прибавилось, удалось
    взять уже четыре штуки, всех из-под стойки, а к сентябрю
    Шкода уже работала по этой птице уверенно, да и
    с водоплавающей дичью познакомилась. Еще до первого
    убитого из-под нее бекаса мы с ней, проходя краем залитого
    водою болота, подняли двух матерок. Одна, мертвая,
    упала на сухую землю, а другая подстреленная, — в воду.
    Шкода быстро отыскала выбравшегося на кочку подранка,
    но не решалась к нему прикоснуться. Когда я подошел,
    утка нырнула, найти её там не удалось.

    Следующим утром по дороге к Борной поляне я вздумал
    проверить небольшое лесное озерцо, неглубокое, заросшее
    высокой осокою. У самого берега взлетела крякуха,
    я почти промазал по ней — отбил кончик одного крыла, —
    но она все же упала в центр озерца. Воды там было много,
    выше колена. Шкода поплавала в траве, но сразу бросила
    поиск, вышла на берег и пустилась вокруг озера. Обежав
    его почти наполовину, она круто свернула в лес и скрылась,
    не обращая внимания на мой свист.
    Едва выбравшись из воды, я услышал яростный лай и
    кряканье. Метрах в двухстах утка, забившись под корень
    дуба, орала на собаку, а Шкода, не смея схватить ее, прыгала
    кругом и лаяла. Добив матерку, я всячески хвалил и
    ласкал сучку, надеясь, что она начала понимать разницу
    между домашней и дикой уткой. Так оно и вышло. Через
    несколько дней я взял Шкоду на вечерний перелет, и она
    без колебаний подала утку из воды. На следующий год собака вполне освоила свои обязанности на утиной охоте,
    хотя до совершенства, которым отличался Мордан, ей было
    еще далеко.

    Но прошло не так уж много времени, и я убедился,
    что Шкода от природы очень понятлива.

    При первом своем знакомстве с вальдшнепом моя молодая
    собака не сразу применилась к требованиям охоты в
    лесу: уходила далековато, часто пропадала с глаз, так что
    охоты сначала были малоуспешны. Но осенний пролет
    еще не закончился, а Шкода уже сообразила, что нужно
    работать на небольших кругах, соответственно возросли и
    результаты. А вальдшнепа в тот год было много. Однажды
    в октябре я, попав на высыпку, взял из-под Шкоды одиннадцать
    штук.
    Летне-осенний сезон 1927 года оказался самым добычливым
    за весь воронежский период моей охоты. Вопросы
    питания, в частности мясная проблема, совершенно утратили
    остроту, так что у нас ослабел интерес к утке. Мы
    охотились больше всего по бекасу. Это свое второе поле Шкода работала весьма продуктивно. Но у нас снова оказалась
    одна собака на всех, мы ходили обычно вдвоем с
    отцом или братом, стреляя по очереди, а то и втроем, если
    к нам присоединялся наш общий друг Иван Федорович
    Мейер. Тут уж мне приходилось обслуживать их за егеря
    — я вел собаку, сам не стрелял, но любовался работой
    Шкоды и радовался удовольствию своих стариков.

    Весной того же года Шкода ощенилась от Стопа — собаки
    А. В. Шпигановича. Не помню, откуда происходил
    этот кофейно-пегий кобель, только не от воронежских
    пойнтеров. По воспитанию он был типичной комнатной
    собакой с невыявленными полевыми способностями и соблазнил
    меня только безупречным экстерьером. Шкода
    принесла четырех кофейно-пегих щенков, в том числе одну
    сучку — я оставил ее для брата Александра. Но отец,
    уже потерявший Мордана, взял собачку себе, заменив не
    понравившееся ему имя Штучка на Нэпси.

    Мог ли я, заканчивая такой богатый добычей сезон,
    предвидеть, что на следующий год горько пожалею — зачем
    роздал щенков, не оставив еще одного? Но Шкода была
    так молода, так прекрасно работала, так много обещала в
    будущем! В июне 1928 года у нее открылось какое-то тяжелое
    заболевание, развивавшееся постепенно, с явными
    признаками поражения брюшной полости. Ветеринарам
    не удалось распознать сущность болезни, начавшееся
    симптоматическое лечение не давало эффекта, собака чахла,
    медленно погибала. За несколько дней до открытия охоты мы похоронили ее на вершине песчаного бугра над
    заливом Усманки, не произведя вскрытия и не выяснив
    подлинной причины смерти.

    ДЖЕК

    Невесело было мне тем летом. Отец уже натаскал свою
    Нэпси, но она к открытию сезона работала еще неуверенно,
    и он справедливо считал, что для кроткой и до робости мягкой
    собаки, еще не втянувшейся в охоту, будет полезнее
    ходить только с ним. В дальнейшем работала она безупречно,
    но, на мой взгляд, отец ее слишком изнежил. Только и
    слышно было: «Нэпси начинает уставать», «Нэпси захотела
    пить, ей жарко, выйдем к реке» (это при охоте в лесу)
    и т. п. — уж очень он ее берег. Но для немолодого охотника
    ее сил хватало вполне, и отец ее нежно любил.
    Лишившись Шкоды, я был вынужден снова переключиться
    на уток, охотясь преимущественно с подъезда на
    лодке. Надеясь все же достать новую собаку, я не уходил в отпуск и ежедневно делал восемнадцать километров пешком
    из Лосева в город и обратно. Только в последних числах
    августа, незадолго до переезда семьи с дачи в Воронеж,
    мне удалось купить красно-пегого одиннадцатимесячного
    пойнтера Джека тоже из потомства Дайды и Мордаунта
    первого. Он приходился внуком моему Мордану, на которого
    очень походил складом, но был крупнее.

    Не получивший никакого воспитания, страшно упрямый,
    Джек с большим трудом поддался дрессировке, вынудив
    меня впервые обзавестись плетью. Его упрямство
    удивительным образом сочеталось с самым благодушным
    отношением к этому инструменту — наказание никак его
    не огорчало и не обижало, совершенно не портило ему настроение.
    Все же к концу сентября удалось настолько дисциплинировать
    собаку, что можно было приступить к натаске.
    Хорошо, что я жил при клинике и мог почти ежедневно
    тотчас после работы, переодевшись, идти с собакой
    за Чернавский мост, на луга, скрытые ныне Воронежским
    морем.
    Но день быстро убывал и походить удавалось два, от
    силы три часа. Джек довольно быстро принялся и становился
    по большинству найденных бекасов. Очень меня тревожила
    чрезмерная горячность собаки, проявившаяся
    прежде, чем она вкусила охоту. Джек не делал попыток
    погнаться за взлетевшей птицей, но так спешил найти еще
    одну, приходил в такое возбуждение, что начинал бешено
    носиться по болоту. Следующего бекаса он натурально спарывал и сатанел еще больше. Это вынуждало после каждой
    стойки садиться, укладывать собаку, давая ей успокоиться
    и теряя драгоценное время. А что же будет, когда я начну
    стрелять? Наверное, пес так обалдеет, что с ним не будет
    сладу. Но и ждать не приходилось — запоздавшая осень
    все-таки вступила в свои права, не откладывать же охоту
    до будущего лета. С 10 октября я ушел в отпуск и на следущий
    день решился — отправляясь за реку, взял ружье.

    К большому моему удовольствию, оказалось, что упавшая
    после выстрела птица волнует Джека гораздо меньше,
    чем улетевшая. С наслаждением обнюхав убитого бекаса,
    он снова пошел в поиск своим нормальным аллюром. Я
    стрелял по пяти бекасам, трех убил, по двум промазал;
    оба промаха заставили прерывать охоту и успокаивать собаку.
    Первый опыт показал, что если стрелять хорошо, то
    охотиться с Джеком вполне возможно. Через день на следующей
    охоте это полностью подтвердилось. Мы были с
    папой на Усманке возле Лосева, ходили с рассвета до вечера.
    С утра подморозило, бекас не выдерживал стойки и горячил собаку. Когда же обогрелось — птица стала гораздо
    смирнее, а Джек — спокойнее, да тут еще и стрелял я
    хорошо — на двадцать четыре патрона взял шестнадцать
    бекасов и гаршнепов. К концу охоты Джек уже почти не
    требовал успокаивающих антрактов, а гаршнепы, до тех
    пор ему незнакомые, вообще не вызывали у него заметного
    возбуждения.

    Три следующие охоты по бекасу и гаршнепу с хорошей
    добычей при сравнительно малой стрельбе еще заметнее
    уменьшили горячность собаки. Однако на охоте по вальдшнепу
    все пошло по-старому. Джек отлично стал по первой
    найденной птице, но место было такое густое, что она
    улетела без выстрела, и собака пришла в неистовое возбуждение.
    Утихомирить ее в лесу, где она постоянно исчезала
    из вида, было особенно трудно. Джек носился неудержимо,
    спирал, а если и становился по вальдшнепу, то
    я промахивался, а чаще не мог выстрелить в гущине, и пес
    «психовал» все больше. Добрая половина времени уходила
    на перекурки с довольно чувствительными воздействиями
    плеткой. Пыл Джека остывал, но ненадолго: опять стойка
    в непролазной чащобе, опять вальдшнеп улетает невредимый
    и снова требуется перекур. За день я стрелял по восьми
    вальдшнепам, вдвое больше было взлетов без выстрелов,
    а в ягдташ попала только пара.
    Назавтра я пошел в места, где было много не слишком
    густых мелочей и стрелять было гораздо легче; с каждым
    удачным выстрелом нервы собаки успокаивались. К середине дня, когда был убит пятый вальдшнеп, я не сомневался,
    что Джек вскоре совсем опомнится. И тут пришлось
    закончить охоту, после того, как я едва спас его от гибели.
    Вблизи от края леса собака исчезла в кустах; я обогнул их
    и увидел Джека. Он несся по зеленям параллельно опушке
    шагах в ста от нее, а за ним скакал крупный волк. Второй
    зверь выскочил из леса левее меня и пошел наперерез
    собаке. Этот был ближе, шагах в пятидесяти, по нему я и
    ударил «семеркой». Он завизжал, подскочил и метнулся
    назад в кусты, получив по пути еще заряд в другой бок.
    Волк, гнавший собаку, круто свернул и умчался в поле.
    Джек был настолько испуган, что перестал работать и до
    самого кордона жался к моим ногам.
    Эти две охоты по вальдшнепу, хотя и не слишком удачные,
    пошли собаке на пользу. После них болотная дичь
    уже не вызывала у Джека прежних бурных переживаний,
    и он работал по бекасу совсем неплохо, по гаршнепам
    же — безукоризненно. Мне никогда не удавалось убить их
    столько, сколько за ту осень, — ровно три десятка. Бекасов мы с Джеком также взяли порядочно — более полусотни.
    Были все основания рассчитывать, что на второе
    свое поле Джек станет полноценной рабочей собакой.

    Но в январе 1929 года окончился трехлетний срок моей
    клинической ординатуры и я уехал из Воронежа на самостоятельную
    работу в Касторную. Папа, в молодые годы
    служивший в тамошней больнице, предупредил: летом
    только перепел, лишь осеннего вальдшнепа должно быть
    порядочно. На деле же оказалось еще хуже — охоты просто
    не было. В лугах вдоль реки Олыми ни одной мочажины,
    в полях — ни перепела; видимо, год на перепелов
    выдался неурожайным.

    Небольшое число бекасов можно было найти на полях
    орошения Олымского сахарного завода. Но жидкая грязь,
    оставшаяся в старых жомовских ямах, была столь зловонна,
    что пара убитых бекасов оказалась слишком слабой
    компенсацией за смрад, несколько дней исходивший от
    собаки. Никакое мытье не помогало, пришлось терпеть,
    пока вонь выдохлась сама собою. Больше я не пускал собаку
    в эти мерзкие топи. Не было надежды и на вальдшнепов
    — перелески за Олымью, памятные папе, за истекшие
    годы вырубили почти целиком. Однако осенью пролетный
    вальдшнеп там появился, хотя и в малом количестве —
    по два-три в день. А Джек, все лето не видевший дичи,
    встретившись, наконец, с ней, пришел в совершенное исступление.
    Двадцать четыре раза ошалевшая собака спарывала
    вальдшнепов и лишь трижды стояла по ним.
    В начале 1930 года я перешел на работу в Мещерское
    Подольского района Московской области. Окрестности
    Мещерского мне при предварительной переписке характеризовались
    так: «Очаровательные Левитановские пейзажи,
    богатейшие грибные места, особенно много боровиков,
    прекрасная охота». Я соблазнился, однако «славны бубны
    за горами, а как близко — так лукошко». Пейзажи действительно
    имелись в изобилии, были и грибы, в том числе
    немного боровиков, но дичь, кроме тетерева и вальдшнепа,
    в Мещерском отсутствовала. Да и тетерева оказалось немного,
    местного вальдшнепа — тоже, а пролетный слишком
    рассредоточивался в обширных лесах, почти везде
    удобных для него. Сразу стало понятно, что в этих условиях
    довести Джека до ума будет совсем не просто: редкие
    встречи с немногочисленной дичью не дадут ему быстро
    привыкнуть к ней и умерить свою горячность.

    Эти мои опасения, возникшие еще зимой при беседах
    с местными охотниками, оправдались полностью. По одиночным
    тетеревам Джек кое-как работал: случалось видеть эффектную потяжку со стойкой по всем правилам.
    Он выходил из себя только после взлета птицы; можно
    было надеяться, что удачный выстрел подействует на него
    так же благотворно, как и прежде. А с выводками положение
    оказалось хуже некуда: причуяв наброды, собака начинала
    неудержимо метаться по ним, пока с ходу не впарывалась
    в выводок. Как ни странно, но Джек ни разу
    не пытался преследовать отвлекающую его матку. Он по
    первому же окрику возвращался ко мне, всем своим униженным
    видом показывая, что готов принять заслуженную
    кару. Но я перестал его бить — все равно к следующему
    разу он забывал полученную трепку.

    По встречавшимся иногда местным вальдшнепам собака
    работала, в общем, удовлетворительно — после знакомства
    с тетеревами вальдшнеп стал меньше волновать ее.

    Ничто не изменилось и после открытия охоты. Как нарочно,
    я стрелял отвратительно и промахами еще больше
    нервировал собаку. С детских лет мне не случалось так
    много мазать. Сказались год, проведенный в Касторной
    почти без практики, густота летнего, необлетевшего леса,
    а главное — огорчение, доставляемое собакой. Получался
    порочный круг — на меня влияла плохая работа Джека,
    на него — мои промахи. Все это было тем огорчительнее,
    что охота снова оказалась единственным способом добывания
    мяса — в Мещерском по карточкам не давали почти
    ничего, кроме хлеба.
    Только еще через год, на пятое поле Джека, охота с
    ним по тетереву перестала доставлять неприятности.
    В день открытия я взял четырех тетеревов, назавтра —
    пять, всех молодых и всех из-под стойки. Совершенно
    перестали пропадать, подранки, которых прежде мы нередко
    теряли. По старым одиночным петухам и по местному
    вальдшнепу Джек работал прямо-таки хорошо, а когда я,
    взяв отпуск осенью, поехал с ним в Воронеж, то получил
    огромное удовольствие. Обилие пролетного вальдшнепа
    и болотной дичи, как и следовало ожидать, умерило горячность
    собаки. Вместе с тем Джек, работая весьма энергично,
    в быстром темпе и красивом стиле, не умел беречь
    силы, уставал раньше меня, двух дней охоты подряд не
    выдерживал.

    Приходилось надеяться, что время и опыт научат его
    более экономно расходовать энергию. Но как раз времени
    у него не оставалось. В 1933 году нам пришлось покинуть
    Мещерское — мне предложили научную работу в Ленинграде.
    Переезжать туда и до устройства с жилплощадью
    ютиться у родных, тем более с собакой — перспектива страшноватая. Выход все же нашелся. Двоюродный брат
    жены Володя Устинов пригласил меня провести отпуск и
    поохотиться с ним под Ленинградом, а затем оставить
    Джека у него в лесничестве, близ станции Ижора. Там он
    держал двух своих собак — сеттера и спаниеля, найдется
    место и для третьей, притом на неограниченно долгое
    время.

    Это устраивало меня как нельзя лучше. 1 сентября мы
    с Джеком открыли охоту по серой куропатке — дичи для
    нас новой и начали сперва триумфом, а тотчас за тем —
    срамом. Джек великолепно сработал по выводку, из которого
    я выбил пару; вторая стойка и второй удачный дублет,
    после которого выводок разбился. Птицы разлетелись
    широко, и Володя со своим сеттером Споттом подошел ко
    мне в тот момент, когда Джек тянул по следу. Вдруг мой
    пес, как полоумный, рванулся вперед и спорол куропатку.

    — Далеко, не стреляй! — крикнул Володя, но я уже
    выстрелил, птица упала. — Охотнику пять с плюсом, а
    собаку повесить! — последовал приговор Володи.
    Я не понял в чем дело — Джека, до тех пор работавшего
    очень аккуратно, словно бы подменили — он вел себя
    как на первых охотах в Мещерском. Оказалось, что близость
    другой собаки настолько нервировала моего пса, что
    он терял голову. Ему хотелось во что бы то ни стало раньше
    соперника добраться до птицы. Стоило Володе взять
    Спотта на поводок, и Джек совершенно успокоился. Что
    делать? Решили, пока я не изучу угодья, ходить вдвоем с одной собакой — день с моей, день с Володиной.

    Получилось отлично. Собаки поочередно отдыхали, а
    мы хорошо приспособились друг к другу, так что не изменили
    тактики и после того, как я узнал и места обитания,
    и повадки куропаток.

    Конечно, найти дичь с одной собакой удавалось не
    так скоро, хотя куропаток было очень много. Через несколько
    дней Володя предложил, чтобы тот, чья собака
    остается дома, брал с собой спаниеля Чомми. Джек не
    считал маленького песика конкурентом и при нем работал
    нормально. Найдя куропаток, мы стреляли из-под легавой
    собаки, а Чомика привязывали в ближайших кустах. Как
    же обижался бедняга, особенно если это он обнаруживал
    выводок! На каждый выстрел собачка отвечала таким жалобным
    визгом и воем, словно дробь попадала в нее.

    Так мы охотились почти до конца моего отпуска. А потом
    произошла катастрофа. К Володе приехали четыре
    охотника, все — крупные лесоводы. Мы разделились, пошли
    разными маршрутами каждый со своей собакой и двумя гостями. Вскоре Джек нашел большой — около
    20 штук — нетронутый выводок, было много стрельбы.
    Мои подопечные вошли в азарт и один из них выстрелом
    в кустах смертельно ранил Джека. Лучше не вспоминать
    подробностей.

    Володя старался меня утешить:

    — Переедете в Ленинград, подберем тебе хорошего
    щенка, натаскаем, а будущую осень, если доживем, поработаем
    со Споттом, — с тем я и вернулся в Мещерское
    готовиться к переезду всей семьей.
    Но не судьба была Володе дожить до будущей осени.
    В июне тяжкое заболевание мозга за несколько дней погубило
    его, милого человека, друга и прекрасного охотника.
    Володиных собак разобрали: Спотта увез куда-то далеко
    один из родных покойного, Чомик достался объездчику
    лесничества.

    ИРМА

    Только в конце весны 1936 года я вновь обзавелся собакой.
    Восьмимесячная красно-пегая Ирма происходила
    от пойнтеров Лунина, ее родители неоднократно высоко
    аттестовались на полевых испытаниях. Условия нашей
    тогдашней жизни в Ленинграде не позволяли мне держать
    собаку при себе, а тем более самому ее натаскивать: она
    была единственной собакой, натаску которой пришлось
    поручить другому.
    Виктор Федорович Левошкин работал егерем в Любанском
    хозяйстве общества «Медик». Его дом на берегу речки
    Болотницы, напротив деревни Кирково, служил охотничьей
    базой, я не раз бывал там весною на тяге. Виктору
    Федоровичу, великому знатоку всех видов лесной охоты,
    можно было смело доверить собаку, а он охотно согласился
    натаскать ее, сказавши, что давно скучает по этой
    любимой им работе. В июне Ирма поселилась на базе, по
    выходным дням я приезжал в Любань, ходил вместе с Левошкиным
    и убедился, что не сделал ошибки.

    В июле Ирма уже работала по боровой дичи, усвоила
    безупречный круговой поиск, была послушна и очень вежлива.
    Смущало одно: собака, безусловно, весьма чутьистая,
    на мой взгляд, отдавала слишком большое предпочтение
    работе по следу и мало пользовалась верхним чутьем.
    Виктор Федорович доказывал, что при охоте по тетереву
    выгодна именно такая работа, тем более, что погода стояла
    ясная, безветренная.

    — Как ей искать верхом, если в лесу и листик не шевельнется? — говорил он. — А я ее учу — по набродам
    путаться не позволяю, мало ли они на жировке насмородят
    (от старинного «смород» — смрад). Делай круг, попадешь
    на выходной след, а там только знай не сбивайся.

    С каждым моим приездом я убеждался, что Ирма работает
    все увереннее. Не было ничего похожего на бешеную
    скачку, которую, почуяв следы выводка, устраивал Джек.
    Обнаружив наброд, она делала один-два небольших кружка,
    потом широким кругом обходила место жировки, выправив
    след, вела по нему и становилась. Если же выводок
    еще не ушел с кормежки, то можно было видеть и стойку
    вслед за начальной потяжкой. В этих случаях собака и
    тянула и стояла во весь рост, высоко держа голову, а не
    стелилась по земле, как делала, работая по следу. Недостатком
    следовой работы было, во-первых, то, что она,
    хорошо удаваясь Ирме утром, по росе, среди жаркого дня
    получалась плохо. Во-вторых, разлетевшихся и запавших
    молодых Ирма находила редко, еще не понимая, что они
    не дают следа и нужно искать их верхним чутьем, пользуясь
    каждой малейшей струйкой ветерка.

    Судя по тому, как собака в день открытия охоты отнеслась
    к выстрелам и убитой дичи, Виктор Федорович
    уже немало пострелял из-под Ирмы. Она со времени
    моего последнего приезда научилась ложиться при взлете
    птицы, ожидая посыла. Помня суждение отца, я передал
    его Левошкину. Виктор Федорович усмехнулся и ответил:
    — Господа до революции непременно требовали «дауна
    », сейчас вкус другой, но на первых порах «даун» полезен.
    В дальнейшем отучить собаку от него не трудно, но
    ее поведение при подъеме дичи и выстреле останется
    спокойным.

  6. #6
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    Время показало, что прав был Левошкин, а не отец.
    Ирма вскоре забыла команду «даун», но за всю жизнь не
    сделала броска к взлетевшей и даже упавшей после выстрела
    птице. Именно с ней мне не раз случалось брать
    из-под одной стойки, не сходя с места, трех и даже четырех
    тетеревов из выводка. Я стрелял, заряжал ружье, а
    собака только поворачивала голову в сторону не взлетевших
    еще птиц. За такую работу не жаль было пожертвовать
    аппортированием: Ирма не имела к нему никакой
    склонности, даже подстреленную птицу не ловила ртом, а
    прижимала лапами, либо вела по бегущему подранку и
    фиксировала стойкой, когда он затаивался.

    Удивительно, что большая выдержка на охоте сочеталась
    у этой собаки с выраженными истерическими реакциями
    в домашней обстановке. Разнежившись от ласки хозяина, она начинала капельками мочиться на пол, могла
    вдруг панически испугаться давным-давно знакомой ей
    каменной тумбы во дворе и т. п.

    В течение двух лет я был вынужден содержать Ирму
    на базе охотхозяйства. По договоренности с егерем в мое
    отсутствие он мог сам охотиться с Ирмой, но не должен
    был использовать ее для обслуживания других охотников.
    Но не раз, добравшись со станции в Кирково, я встречал
    у базы городских охотников под командой Левошкина,
    возвращавшихся после охоты с Ирмой. Хорошо, что она
    при небольшом росте и деликатном сложении была очень
    вынослива, — видимо, сказалась большая, ежедневная
    тренировка. Только раз мне пришлось отказаться от охоты
    и серьезно поссориться с Виктором Федоровичем,
    когда я застал собаку совершенно вымотанной. При бережном
    отношении (четыре-пять часов охоты утром и
    два-три вечером) она могла работать неограниченное
    число дней подряд, не выказывая усталости.

    А вот холод Ирма переносила плохо. Осенью, в дождливую
    погоду собака исправно работала и не зябла, пока
    дичь встречалась часто; попав на пустые места, быстро
    замерзала, пряталась под елку или в копну сена. Особенно
    плохо приходилось нам, когда Ирма жила уже у меня
    в городе. Кроме пути от леса до станции, нужно было
    еще дождаться поезда. Моя сучка, закономерно спавшая
    с тела к концу сезона, скорчившаяся, поджавшая хвост,
    тряслась от холода и казалась особенно жалкой, а мне доставались попреки: «Сам небось колбасу жрал, а собаку
    голодом заморил» и прочее в этом же роде.

    Выручила попонка из белой подкладной клеенки, крепившаяся
    вокруг шеи и под брюхом собаки, отлично защищавшая
    от дождя, ветра и критических замечаний
    публики. Ирма очень скоро привыкла к ней настолько,
    что я, начиная охоту, не снимал с собаки ее плаща —
    она так и шла в поиск. Очень оригинальное было зрелище,
    особенно забавно работал хвост, высовывавшийся из-под
    клеенки. Ни разу Ирма не зацепилась за куст и не оборвала
    завязок, которые на этот случай жена пришила нарочито
    непрочно.

    Щадя собаку, я воздерживался от охот по осеннему
    бекасу и вообще по воде. Зато боровой дичью Ирма меня
    щедро вознаграждала. Впервые после Шкоды я получал от
    работы собаки полное удовлетворение, к тому же и стрелял
    хорошо. При этом образование Ирмы нельзя было считать
    законченным, и потребовавшиеся доработки доставляли
    большое удовольствие. Нужно было научить собаку шире пользоваться верхним чутьем и ходить челноком по
    открытому месту, познакомить с красной дичью, серой
    куропаткой. Насчет последней я не беспокоился, не сомневаясь,
    что Ирма сразу начнет по ней работать.

    Бекасы по топкому лугу вдоль Болотницы встречались,
    но местный вальдшнеп сидел еще в непролазной чаще,
    не было пока и дупелей. В первую очередь я занялся отработкой
    поиска челноком, используя глади (безлесные
    участки) мохового болота километрах в четырех от базы.
    Там жили два больших выводка белых куропаток — охота
    по ним еще не открылась. Отпуск позволял мне проводить
    на базе пять-шесть дней в неделю. Выбрав не слишком
    жаркий, с ветерком день, я с утра охотился по тетеревам,
    а когда просыхала роса, шел на глади. Методика
    обучения челночному поиску известна: не отпускать собаку
    далеко, идти широкими параллелями, прочесывая место
    против ветра, издалека доносящего запах самой птицы,
    так как утренние наброды уже успевали остыть. Хватило
    трех уроков. Ирма освоила новую манеру поиска и, продолжая
    в лесу работать на кругах, в местах открытых
    стала ходить челноком и пользоваться ветром.

    По серой куропатке собака отлично сработала при
    первой же встрече. Начала она становиться и по бекасам,
    так что одного я убил из-под стойки. Практика была
    скудная, но положительно сказалась, когда Ирма встретилась
    с дупелями.
    Дольше всего ей не давался вальдшнеп. С одной стороны,
    искать его приходилось в лесу, где она привыкла работать
    по следу, с другой — птица не оставляла выходного
    следа с места кормежки. Сделав круг и не найдя выхода,
    Ирма принималась разбирать короткие, запутанные наброды
    вальдшнепа и, случалось, спихивала его носом, либо он
    сам вспархивал где-нибудь рядом. Не было способа показать
    собаке, как нужно действовать. Тут требовался опыт,
    и на вторую осень Ирма сама все сообразила. Зачуяв
    вальдшнепа, она и на жировке не копалась, и выхода с нее
    не искала, а старалась поймать дуновение ветра, позволяющего
    обнаружить птицу верхним чутьем. Так работали
    наши воронежские собаки — Дайда, Мордан, Шкода.
    Ирма этим приемом овладела не столь хорошо, но достаточно,
    чтобы не возбуждать досады. Зато в работе по
    боровой дичи и серой куропатке Ирма равных в Ленинграде
    не имела. Не было случая, чтобы она прошла или спорола
    птицу, с ней я не потерял ни одного подранка.

    Вот очень показательный случай. В конце октября
    1938 года после охоты по куропаткам мы большой компанией возвращались на базу. Ирма с поля потянула к лесу
    и стала в опушке. Из редких, довольно высоких мелочей
    далеко загремели тетерева, уже сбившиеся в большую
    стаю. Я успел выстрелить по ближайшему петуху, он
    свалился, явно подстреленный. Собака найти его не смогла
    — все на большом пространстве было исхожено «у тетеревов
    », как говорят в Ленинградской области. След
    подранка терялся в свежих набродах. Товарищи спешили
    к самовару, торопили и меня. Но слишком обидно показалось
    потерять тетерева, наверное последнего в этом
    году. Пройдя километра два, я вывел спутников на дорогу
    к базе, под начавшимся дождем вернулся и пошел в очень
    широкий обход кругом порубки. Вдали от набродов Ирма,
    несмотря на дождь, взяла почти часовой давности след,
    вела метров триста и стала на полянке перед маленькой,
    очень густой елочкой. Из ее хвои с одной стороны торчала
    лира хвоста, с другой черныш то высовывал, то прятал
    свою краснобровую голову...

    Весной того года меня призвали в кадры Красной
    Армии, я работал в Ленинградском окружном военном
    госпитале и получил при нем хорошую квартиру. Одновременное
    вступление в Военно-охотничье общество значительно
    увеличило число угодий, в которые можно было
    поехать. И в 1939, и в 1940 годах я прекрасно охотился,
    учил сына, уже получившего ружье — мой старенький
    «Клеман». Сколько наслаждения доставляла нам Ирма!
    Ей не хватало разносторонности — охоты по утке она не
    знала вовсе, по красной дичи, кроме дупеля, ходила хуже, чем Мордан и Шкода, но в работе по боровой дичи и куропатке
    — была великим мастером.

    Когда началась Великая Отечественная война и Ленинграду
    уже грозила блокада, госпиталь эвакуировался в
    Вологду. Одним из первых эшелонов отправились наши
    семьи и хозяйственные службы госпиталя, в том числе
    его конный обоз. В теплушке, где ехало мое семейство,
    нашелся человек, возмущавшийся перевозкой собаки
    вместе с людьми. Было еще тепло, и сын устроился с Ирмой
    в сене, на открытой платформе. Ночью эшелон стоял
    на станции Мга, Ярослав крепко спал, собака освободилась
    от привязи, сняв просторный ошейник, и соскочила
    на землю. Взобраться назад она не могла, мальчик не
    проснулся, и состав ушел. Назавтра Ирма оказалась в
    Ленинграде, пришла к опустевшей квартире. Вечером
    отправляли еще один эшелон, мои сослуживцы, ехавшие с
    ним, хотели отвезти собаку в Вологду, но комендант
    госпиталя не разрешил и застрелил Ирму из пистолета.
    РЕКС


    После расформирования Карельского фронта я оказался
    сперва в Вологде, откуда мои домашние уже уехали в
    Москву, затем волею командования очутился в Беломорске,
    потом в Петрозаводске, а с ранней весны 1948 года —
    в Польской Народной Республике, в Северной группе
    войск у маршала К. К. Рокоссовского.

    Только поздней осенью при возвращении в Польшу
    из отпуска я уговорил сына отдать мне щенка, английского
    черно-пегого сеттера Рекса, увез его в Легницу, где
    натаскал эту свою последнюю собаку, и потом охотился
    с ней двенадцать лет. Родителями Рекса были Альфа
    (Мейзерова) и Лель (Суриной), ему исполнилось семь
    месяцев; у Ярослава он прошел дрессировку, но еще ничуть
    не изжил щенячьей дурости.

    Любимым занятием Рекса была возня с его приятельницей
    — соседской кошкой. Приходя с работы, я непременно
    заставал ее в холле под своей дверью, она тотчас
    шмыгала в комнату, и начиналась потеха. После того, как
    Рекс в мое отсутствие кое-что погрыз и порвал, я, уходя
    из дома, сажал его на цепочку. Кошка с точностью определяла
    окружность, недоступную для Рекса, ходила по ней
    взад-вперед, присаживаясь, била лапкой тщетно тянувшиеся
    к ней собачьи лапы. Когда ее кокетство доводило
    Рекса до рычания и лая, она вдруг прыгала, вцеплялась в его шерсть и они клубились по полу. Приходилось силой
    уводить собаку на прогулку — пес забывал даже, что ему
    давно требуется «на двор».

    Мы ежедневно выходили из госпитального парка в
    поле, где почти всегда поднимали зайцев. Сперва Рекс бросался
    к вскочившему из-под носа русаку, всем видом показывая,
    что хочет с ним поиграть — может быть, принимая
    за необычную кошку. Окрик сразу его останавливал, а убедившись,
    что зайцы не желают с ним знакомиться, он
    прекратил попытки общения, а затем и вовсе перестал
    обращать на них внимание.
    Приступать к натаске кобелей моложе года обычно не
    рекомендуется, но я не мог утерпеть. Известный мне выводок
    куропаток держался в получасе ходьбы от моей
    госпитальной квартиры, и соблазн показать собаке дичь
    был слишком велик. Куропатки оказались не по-октябрьски
    смирными. Рекс, весело носившийся по полю, влетел
    в самую середину выводка. Когда десятка полтора птиц
    с треском вырвались из бурьяна, он от изумления сел,
    прижал уши, растопырил передние ноги. Потом, побуждаемый командой «ищи!», нюхал землю, но ничуть не заинтересовался — все глядел вслед улетевшим за бугор птицам.
    Мы еще раз подняли этот выводок — повторилось все то же. Так и пошло день за днем: Рекс стал ходить челноком, но натыкался на куропаток, неожиданный шумный взлет ошеломлял его, он провожал выводок глазами, а запаха словно не улавливал. За десять или одиннадцать выходов не добился ничего. Наконец однажды он что-то почуял, пошел против ветра на запах, куропаток спорол, но принялся старательно обнюхивать место, где они сидели, и, видимо, понял, что его главное оружие — чутье. Через три дня я с великой радостью наблюдал, как собака, прихватив, дотянула по всей форме, стала, а затем легла на стойке, высоко подняв голову. Рекс начал работать день ото дня все увереннее. Еще через неделю я решился пойти с ружьем, убил из-под него куропатку. Что это было! Собака видела, как свалилась птица; она даже мордой припала к земле, а по команде «вперед!» поползла на брюхе к упавшей куропатке и стала над ней, уже выпрямившись, вся дрожа. Рекс был так возбужден, что, посланный в поиск, начал метаться вне себя от азарта. Пришлось уложить и успокоить его.
    То же повторялось в дальнейшем при каждом выстреле, по одному в день, к счастью всегда удачному. На пятой куропатке Рекс преподнес мне сюрприз. Он сработал по
    выводку недалеко от канавы, заросшей довольно высокими кустами. После выстрела птицы залетели за них, ни одна
    не упала. Раздосадованный промахом, я дал собаке передохнуть
    и направился за выводком. Идя вдоль кустов, Рекс круто
    повернул и скрылся за ними — видно, причуял что-то,
    хотя куропатки не могли сесть так близко. Я пошел за
    собакой, но еще не достиг канавы, как Рекс появился из
    кустов с куропаткой в зубах страшно довольный. А я, как
    дурак, обрадовался — собака сама додумалась до аппорта!
    И когда на следующий день Рекс самовольно побежал за
    упавшей птицей, я не остановил его, позволил взять и
    принести куропатку и приласкал. Это была большая ошибка, имевшая дурные последствия.
    Но меня тревожило тогда другое: случалось, что
    куропатки, покормившись на одном месте, затем перелетали.
    Попав на уже покинутую кормежку, Рекс начинал
    тянуть, делать стойку за стойкой, много раз проходя одно
    и то же место, а я следовал за ним с ружьем наготове.
    Кончалось тем, что приходилось брать собаку к ноге и уводить на другой участок поля. Все это я приписывал
    неопытности собаки и истинную причину выяснил много
    позже.

    Значительно более четкую, без пустых потяжек и
    стоек работу Рекс показал, встретившись с фазанами.
    Эта последняя в сезоне охота проходила в пойме Одры,
    на ней и обнаружилось отвращение собаки к утке. Из трех
    убитых крякв она не согласилась прикоснуться ни к одной,
    хотя в этот же день, не задумываясь, подавала фазанов.
    Только на следующий год рассказ сына о том, как крепко
    досталось Рексу за нападение на подсадную, объяснил мне
    его поведение.
    В 1949 году охота по водоплавающей и болотной дичи
    открылась в Польской Народной Республике рано —
    с 15 июля. Утка мало меня привлекала и сама по себе, и
    из-за Рекса, никак не желавшего иметь с ней дело.
    Но нужно было познакомить собаку с бекасом. Хороших
    болот в окрестностях Легницы не оказалось, удалось найти
    лишь одну местами болотистую луговину километрах в
    четырех от города. Место было небольшое — часа на два
    неторопливого хождения, бекасов оказалось мало. Рекс
    сперва не смекал, согнал без стойки трех подряд. Но мне
    посчастливилось взять их всех, а по четвертому и пятому
    собака сработала и оба тоже были убиты. Жаль, что бекасов
    на этом месте не осталось.
    Охота по куропатке и фазану начиналась не скоро — с 1 сентября; я взял отпуск и уехал с Рексом в Москву, а
    оттуда мы с сыном отправились в известные ему по студенческой
    практике богатые тетеревом места в Усть-Кубинском
    районе Вологодской области. Там дичи было и
    в самом деле много, но в связи с неурожаем лесной ягоды
    вся птица — не только тетерев, но и белая куропатка —
    кормилась в полях: на льне, картофеле, овсах, даже по
    жнивью. Мы это поняли не сразу, два дня истратили на
    напрасные поиски в лесу, потом сообразили и охотились
    в поле, вдоль опушек, а иногда далеко отходили от леса —
    дичь встречалась и там. Рекс сразу освоил тетерева, но
    работал очень неровно. Не раз он без конца ковырялся
    на одном месте, делал бесчисленные пустые стойки, пока
    я, потеряв терпение, не отзывал его. Но случалось и так:
    среди чиста поля нам встретилось круглое, небольшое —
    менее ста метров в диаметре — обсохшее кочковатое
    болотце, частично моховое, частично травяное. По этому
    пятачку Рекс елозил добрых полчаса, стойки следовали
    одна за другой. Я вызвал собаку из болотца и с нею обошел
    его кругом — выходного следа не было, видимо, птицы отсюда улетели. Рекс снова принялся копаться в
    кочках, мы хотели уже забрать его и уйти, но тут на самом
    краю кочкарника, у куста высокой травы он стал — словно
    уперся. Сын даже не последовал за мною, когда я, всячески
    ругая собаку, подошел, чтобы взять ее на сворку и
    увести с заколдованного места. Пара тетеревов взлетела
    так неожиданно, что я сам удивился, убив обоих. Такой
    же примерно волынкой собака измучила нас, путаясь
    на набродах небольшого выводка белых куропаток, но и
    тут дело кончилось взлетом и нашими удачными выстрелами.
    А вместе с тем были и прямо-таки блестящие работы.
    Так, однажды, на довольно высоком месте, в полукилометре
    от леса Рекс шел галопом в полветра, с полного
    хода лег и замер с картинно-поднятой, повернутой на
    ветер головой. Выводок тетеревов кучно взлетел из овса за
    широкой наезженной дорогой, метрах в тридцати от
    собаки. Огрехи в работе Рекса меня мало расстраивали —
    ведь он только что начал своё второе поле, притом первое
    было очень недолгим, чуть больше месяца, а охота за
    Кубинским озером шла как-никак успешно — за пять дней
    мы взяли вдвоем пятьдесят семь голов боровой дичи.
    Но плохо было, что взлет птицы и выстрел по ней стали
    все больше горячить Рекса; он начал швыряться вперед,
    каждый раз приходилось кричать на него и окрик действовал,
    если птица улетала, к упавшей же он мчался неудержимо,
    спеша найти убитую или поймать подранка и принести
    мне. Только тут до меня дошло, какую ошибку я
    сделал, слишком рано позволив Рексу изведать наслаждение
    от аппорта. Я не предполагал, что стремление к нему
    так сильно у сеттера, что его и учить подаче не приходится.
    Чрезмерное пристрастие к аппортированию стало, очевидно,
    и причиной срывов Рекса со стойки при виде бегущей
    по земле птицы.

    По возвращении в Легницу я прекрасно охотился с
    Рексом, вскоре добился того, что его броски после промаха
    прекратились, но удержать порыв собаки при падении
    птицы удавалось еще далеко не всегда. А потом я счел
    было, что Рекс как охотничья собака погублен. Он
    стал по переместившимся, обстрелянным при первом
    взлете куропаткам; они поднялись далеко, я все же выстрелил,
    как показалось, мимо. Собака, оставшаяся на
    месте, следила за выводком и вдруг пустилась вдогонку.
    Я кричал, свистел — погоня, к полному моему отчаянию,
    продолжалась, такого не было еще никогда. Птицы отлетели уже далеко, были едва видны. Там, вдали, Рекс пометался
    на жнивье и вернулся ко мне с куропаткой в зубах.
    У меня отлегло от сердца: он гнал не от горячности, а
    сознательно, распознав, что птица тяжело ранена, как
    Мордан бывало замечал ранение зайца.

    И потом Рекс не раз повторял такую же гонку, в лесу
    мог уйти из вида, но непременно возвращался с добычей.
    Это помогало наполнить ягдташ, а все же я предпочел бы,
    чтобы собака ограничивалась подачей из воды, но работала
    бы с большей выдержкой. Ведь Ирма не аппортировала
    вовсе, но на суше ни разу не потеряла упавшую птицу.
    А пристрастие Рекса к аппорту иногда выходило боком.

    Запомнился, например, такой случай. При стойке в довольно
    густом молодняке поднялась тетера и пара молодых,
    после выстрелов один упал, второй, роняя перья,
    улетел в высокий лес, собака бросилась за ним, споров
    третьего. Не дозвавшись исчезнувшего Рекса, я начал сам
    искать убитого петушка и спугнул четвертого. Наконец,
    возвращается собака, тащит петушка и, не добежав до
    меня, спарывает еще одного. Но это случилось уже в
    1952 году, а мы вернемся к 1949-му.

    Что Рекс был подпорчен моим нетерпением, желанием
    поскорее перейти от натаски к охоте, а главное, недооценкой
    вреда преждевременного поощрения аппорта, убедительно
    доказывается отношением собаки к зайцам.
    Я не стрелял их, пока Рекс, повидав много десятков русаков,
    не усвоил, что заяц — не его дело. Даже неудавшийся
    первый опыт прошел безнаказанно: русака я подстрелил и
    долго не мог добить — он то бегал, то присаживался, а
    плохого качества патроны вместо выстрела шипели. Рекс
    же все происходящее воспринял как самую веселую
    игру — вертелся то вокруг меня, то вокруг зайца, прыгал,
    прилегал к земле, тявкал, а когда ружье наконец выстрелило
    нормально, то не проявил никакого интереса к убитому
    русаку.

    После этого я перестал стесняться и за осенне-зимний
    сезон 1949/50 года убил при нем много зайцев. По некоторым
    Рекс даже стоял, но ни за одним не погнался, ни
    одного убитого не тронул, подранков ловить не пробовал.

    Вернувшись в Польшу, после охот в Вологодской области,
    Рекс неплохо работал по куропаткам, хотя, как и
    прежде, огорчал пустыми стойками и длительными потяжками
    по месту, где ничего не было. С фазанами дело шло
    несравненно лучше; они, кормясь, не перелетают с места на место, а переходят пешком, оставляя длинный, сравнительно прямой след.
    В конце той осени не стало моего отца, самого близкого
    друга, воспитателя, незабвенного наставника. Он
    скончался после почти двух лет тяжкой, мучительной
    болезни. Маршал Рокоссовский, которому Воронежский
    обком партии сообщил о тяжелом состоянии папы, предоставил
    мне самолет. Но погода задержала вылет на сутки
    с лишним, и я опоздал — успел только на похороны. Многие
    сотни воронежцев провожали в последний путь своего
    депутата в Верховном Совете, самого известного и уважаемого
    врача города и области. Был на похоронах и брат
    мой Юрий; назавтра мы с ним поехали в Лосево, обошли
    Борную поляну, озера и болота, где так часто охотились
    с папой, — справили по нему охотничью тризну. Юра
    даже убил в его память запоздавшую утку на озере, где
    отец, бывало, любил постоять на вечернем перелете.

    Летом 1950 года окончился срок моей службы за границей.
    Последующие девять лет мы с Рексом охотились в
    Подмосковье, под Воронежем, выезжали в Весьегонское
    хозяйство, побывали в Костромской области, Карелии,
    Киргизии. Тетеревиные выводки долго оставались для Рекса
    камнем преткновения. Причина обнаружилась не скоро,
    когда сын приобрел и натаскал пойнтера Боя, собаку
    талантливую, с великолепным чутьем. Много раз случалось
    так: Рекс очень долго и безрезультатно разбирается в
    набродах, путается, ползает по одному и тому же месту, а
    подойдет сын, и Бой за одну-две минуты найдет выводок
    тут же рядом. Стало ясно, что Рекс просто недостаточно
    чутьист. Для работы верхом на открытом месте и при ветерке ему хватало обоняния, но если требовалась следовая
    работа — он пасовал, не мог отличить старые наброды
    от свежих, а главное — определить, в какую сторону след
    становился горячее. Только к восьмому году жизни, накопив
    большой опыт, Рекс научился обходиться своим слабоватым
    чутьем при работе по тетереву. Но все же наибольшее
    удовлетворение доставляла охота с ним по дупелю,
    бекасу, вообще болотной мелочи и по куропатке —
    тут он всегда был на высоте. Уступая по полевым качествам Мордану, Шкоде, Ирме,
    Рекс в домашней обстановке проявлял поистине выдающийся
    интеллект. Видимо, этому способствовала наша
    долгая жизнь вдвоем, с глазу на глаз. Он мог, например,
    прибежать ко мне за помощью, ясно давая понять, что у
    него между зубами застрял осколок кости или что в лапу
    впилась заноза. По одному моему слову или действию
    Рекс понимал, чего я хочу от него и даже от другой собаки.
    С верхнего этажа коттеджа от соседей к нам часто
    приходил Джон, шестимесячный щенок — овчарка. Рекс
    встречал его приветливо, охотно с ним играл, но держал
    в строгости: не разрешал грызть мои вещи, взбираться на
    кресла, на диван. Раз, вернувшись с охоты, я оставил убитых
    зайцев на полу в холле, и, спустившись по лестнице,
    Джон набросился на них — сперва слизывал кровь, потом
    принялся рвать русака. Рекс спокойно наблюдал из соседней
    комнаты. Я оттащил щенка, надавал ему шлепков и
    прогнал наверх. Но он вскоре вернулся и опять вцепился
    в зайца. Тут Рекс вскочил, ухватил кровожадного звереныша
    за шиворот, оттрепал его, лег около зайцев и рычанием
    отгонял Джона, пока тот не убрался восвояси.

    В свое двенадцатое поле пес, не утратив ни чутья, ни
    увлеченности работой, явно ослабел физически. Ему трудно
    стало ходить по очень топким местам, по высоким
    кочкам, он быстро уставал. Хорошо, что от моей дачи на
    Бисеровском озере в Купавне до угодий Военно-охотничьего
    общества было всего два километра. 14 сентября
    1959 года в середине охоты я заметил, что у энергично
    работающей собаки временами словно бы подкашиваются
    и заплетаются ноги. Мы повернули к дому. В последнем
    на пути небольшом, но вязком болотце Рекс блестяще
    с долгой потяжкой сработал бекаса, после выстрела направился
    к упавшему, но тотчас опять стал по погонышу,
    одну за другой аппортировал обеих птиц из трясины и лег
    рядом со мною.
    Я сел, выкурил сигарету. «Ну, все! Пошли домой!»
    Собака хотела подняться и не смогла — отнялись задние
    ноги. На плечах я донес Рекса до озера, уложил под
    кустом и побежал на дачу за лодкой, но когда приехал на
    ней за Рексом, у него парализовалась и передняя половина
    тела, а дома и шея — он мог только следить за мной
    глазами... Потом начало слабеть дыхание. К вечеру все
    было кончено — не стало моей не самой лучшей, но самой
    милой собаки. А ведь всего несколько часов назад я видел
    ее на стойке и стрелял из-под нее. Над озером, под старой
    одинокой ольхой я похоронил Рекса, салютовал над могилой
    двумя выстрелами и, признаться, не удержал слезу.
    Натаскать новую собаку мне уже не удалось бы —
    болота в районе Бисерова следующим летом превратились
    в пруды рыбкомбината, водоплавающая дичь сменила
    болотную. С 1960 года я по части собак перешел на иждивение
    сына. А крылышко последнего убитого с Рексом бекаса,
    приклеенное к страничке, до сих пор хранится в
    охотничьем дневнике.

    ---------- Добавлено в 17:52 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 17:51 ----------

    РУЖЬЯ

    Еще мальчиком при первых поездках в Полубянку я был поражен разнообразием охотничьего оружия, почувствовал красоту и особую привлекательность некоторых виденных там ружей. Члены Полубянского кружка в большинстве имели хорошие ружья, в числе которых были и очень ценные. Удалось воочию познакомиться с изделиями Лебо, де Фурни, Скотта, Гринера и ряда других крупных мастеров. Один из полубянцев приезжал с ружьем центрального боя работы тульских оружейников. Эта двустволка 12-го калибра была похожа на лучшие курковые ружья Зауэра, но превосходила их массивностью и вместе с тем изяществом очертаний. Кто-то из охотников, любуясь мощным видом ружья, сказал: «Ну, этому сноса не будет», — и не ошибся. Я знаю две-три «тулки» с двуглавым орлом на стволах; они исправно служат внукам охотников, купивших их около семидесяти лет назад. Именно арсеналу полубянцев я обязан своим, на всю жизнь сохранившимся отношением к охотничьему оружию. Для меня хорошее ружье — не просто надежный инструмент для стрельбы, но и произведение искусства, которым любуешься, как любуются шедеврами живописи
    и скульптуры. Конечно, эстетические требования к работам живописца, скульптора, оружейника меняются с годами
    и поколениями, изменяются вкусы, приходят новые моды.
    Странным, даже нелепым казалось, например, ружье Н. А. Янушевского. Оно имело колодку, полностью до самого цевья заделанную в дерево ложи, что вместе с очень высокими курками придавало ему вид шомпольного
    — курки заслоняли помещенный между ними гринеровский ключ затвора. Мало того, на стволах стали Витворта
    был вытравлен узор, имитировавший букетный дамаск. Эту своеобразную, отнюдь не дешевую модель английская мастерская Вестли Ричардса изготовляла одно время в угоду последним «консерваторам», находившим «централки» безобразными по сравнению с привычными шомпольными ружьями.
    Мой дед А. Н. Дунаев, всю жизнь охотившийся с курковыми ружьями, возмущался внешностью бескурковок, называл их комолыми коровами, говорил, что они на настоящее ружье похожи так же, как свинья на пятиалтынный.
    А мне кажутся уродливыми многозарядные одностволки системы Браунинга, Винчестера и пр., а особенно бокфлинты
    даже самого высокого разбора и нарядной отделки. По-моему, это не ружья, а стреляющие устройства, тогда
    как более молодые охотники, видимо, в них умеют найти красоту и мирятся даже с неудобствами ношения бокфлинта
    на сгибе локтя, а тем более на плече планкой вниз, готовым к быстрому перехвату на руку для вскидки. Мои вкусы окончательно сложились за несколько лет близкого знакомства, даже дружбы, с А. С. Яковлевым — охотником и в двадцатых годах лучшим в Воронеже оружейником-кустарем. У него я повидал много хороших ружей и многому от него научился. Собственное отношение Андрея Сергеевича к охотничьему оружию лучше всего характеризует такая его фраза: «Ничего не скажешь — отличное ружье и смотрелось бы хорошо, да вот антабка на прикладе все портит». И на мой вопрос: «Почему?» — ответил: «Неужели не видите, слишком низко посажена. Вот как бывают женщины: сама красавица, а ножки коротенькие».
    Работа с ружьями была для Яковлева не просто ремеслом, а горячо любимым делом. Охотнее всего он брался за реставрацию ружей ценных, но очень обезображенных внешне или даже пришедших в негодность. Из его золотых рук они выходили настолько омоложенными, что выглядели как новые и служили потом долгие годы. Благодаря Андрею Сергеевичу, я начал понемногу разбираться в достоинствах и недостатках двустволок, понял, что отличие ценных ружей работы больших мастеров от более дешевых изделий широкого потребления не в красоте отделки, даже не в резкости и кучности боя, которыми обладают и многие недорогие ружья, а в долговечности. Для ружья дорогого, штучной работы, тридцатьсорок лет интенсивной охоты — далеко не предел. Долговечность присуща лучшим, наиболее дорогим моделям
    Лебо, Франкотта, Новотного, других прославленных оружейников, не говоря уже о корифеях — Дж. Перде и
    Голланда-Голланда. Джон Хантер в своей книге «Охотник» об изделиях Перде отозвался так: «По-моему, дробовое
    ружье фирмы «Перде» — самое лучшее из всех когдалибо изготовленных человеком». Если эта оценка и преувеличена,
    то не намного. Из отечественных оружейников на первом месте стоял
    Ф. Мацка. К сожалению, мне не довелось видеть ружья его работы.
    Что касается массовой продукции, то недорогие, но надежные по прочности и бою ружья выпускала бельгийская фирма Пипера. Его курковые «Диана» и «Баярд» были очень популярны в царской России и до сих пор сохранились у ряда советских охотников. Наибольшую и, надо сказать, заслуженную известность завоевал у нас Зауэр; имя его сейчас одно из немногих, знакомых большинству наших молодых охотников. О ружьях тульских мастеров я уже говорил. Приятно отметить, что при Советской власти тульские оружейники более чем поддержали свою высокую репутацию. Так «тулка» выпуска 1927 года клейменная еще не треугольником «ТОЗ», а Государственным гербом СССР, заметно облегченная по сравнению с «императорской» моделью, обладала, однако, большой прочностью. Я охотился с этим ружьем более девятнадцати лет. Современных отечественных ружей я не имел, но, наблюдая со стороны, мог убедиться в их высоких качествах. Срок службы любого ружья — и очень ценного и недорогого — во многом зависит от обращения с ним владельца. Неосмотрительность, небрежность могут стать причиной тяжелейшего повреждения и просто гибели совершенно нового ружья. Однажды на моих глазах охотник, вдоволь нахваставшись своим новеньким, действительно хорошим английским ружьем, положил его на тент моторной лодки. От тряски на ходу по волнам Одры оно поползло с туго натянутого брезента, достигло края и — бултых! Никто не успел вовремя его подхватить, достать со дна, конечно, тоже не удалось. Другой случай. Привал в лесу, закуска, разговоры; решено переехать на другое место. Водитель, разворачивая автобус, немного подал машину назад, прямо на ружье одного из охотников, прислоненное к пеньку у самого заднего колеса. В результате, только что полученный, на заказ сделанный «Зауэр» стал смесью щепок и искореженного металла. Но все это чрезвычайные происшествия. Много чаще причиной серьезного повреждения ружья
    бывает горячность охотника, особенно в сочетании с недостатком опыта. От разрыва ствола, закупоренного снегом, пострадал «Лефоше» в руках моего дядюшки. Однако большинство известных мне случаев разрыва было обусловлено пыжом, оставшимся в стволе после затяжного выстрела бездымным порохом. В Польше мы широко пользовались готовыми патронами немецкого производства, часть которых утратила годность. Они вместо выстрела пшикали, фукали,
    дробь сыпалась на землю, а пороховой пыж иногда оставался в чоке. И у меня ружье не раз шипело. Я непременно просматривал канал ствола и дважды обнаруживал оставшийся в нем пороховой пыж. Правда, мне в свое время уже пришлось пережить последствия обтюрации ствола пыжом, но при совсем особых обстоятельствах — о них речь впереди.
    Перелом шейки ложи — неизбежный результат попытки добить раненого зверя прикладом. Подобное варварское обращение с ружьем непременно ведет не только к поломке, но может оказаться гибельным для самого охотника. Если ружье заряжено, то от сотрясения при ударе, курок может сорваться с боевого взвода. К сожалению, в современной, правда, не охотничьей литературе можно встретить описание вроде следующего: охотник обнаружил вооруженного нарушителя границы, подстерег его, запер предохранитель своего бескуркового «Зауэра», взял ружье за стволы и, размахнувшись, обрушил приклад на голову врага. Тот упал, оглушенный, а ружью — хоть бы что. Прочитает это юный охотник и, не задумываясь, грохнет прикладом по зайцу или лисе. Между тем, даже очень прочная шейка винтовки военного образца не выдержит, если ударить оружием, как дубиной, держа его за ствол. Стрельба тяжелыми патронами, дающими неприятно сильную отдачу, ускоряет расшатывание ружья. То же относится к некалиброванным, с трудом идущим в патронник, гильзам. Наконец, хороший уход за оружием, борьба с оржавлением, особенно с
    образованием раковин в стволах, обязательны для долгой сохранности оружия. По своему отношению к оружию охотников можно разделить на три категории. Первая, пожалуй, самая многочисленная группа, требует от ружья, чтобы оно было прикладисто и посадисто, то есть сбалансировано, и при вскидке его вес равномерно распределялся бы на обе руки, чтобы работало без отказа, поражало дичь чисто, не давая подранков. Этих охотников может удовлетворить всякое современное ружье, прочно изготовленное, серийного производства. Для остальных охотников, помимо рабочих качеств, важны требования эстетики. Одни, составляющие вторую категорию, ценят в оружии пышность убранства, любят, например, сюжетную гравировку с рельефным, особенно золоченым, изображением охотничьих сцен, собак, куропаток и т. п. Это — на металлических частях, а на деревянных — инкрустированные из слоновой кости или перламутра головы кабанов, оленей и пр. Подобные украшения характерны, главным образом, для дорогих немецких ружей; очевидно, они находят любителей среди своих соотечественников. Наконец, охотников третьей категории привлекает не роскошь оформления ружья, а его очертания, если они сами по себе настолько изящны, что всякого рода броские украшения на металле лишь затушевывают совершенство линий, а изысканная скромность внешней отделки его
    подчеркивает. То же относится и к ложе, в которой ценят красоту формы, цвет и рисунок дерева, считая, что она
    может только проиграть от попыток украшательства. Даже если изобразить такое ружье в виде черного силуэта,
    то сохранится впечатление благородной простоты, стройности и как бы устремленности. К этой категории охотников я причисляю и себя. Моим вкусам в наибольшей степени соответствуют ружья английского типа, ложа которых не имеет пистолетного выступа, нарушающего строгую простоту контура. Лучшие бельгийские оружейники выпускают высшего разбора ружья, сработанные по моделям прославленных английских фирм, особенно Дж. Перде, применяя и гравировку
    английскую — тонкую неглубокую резьбу с рисунком, воспроизводящим кружевное сплетение маленьких стилизованных
    розочек. Таков, например, мой «Франкотт». Было у меня ружье Огюста Лебо, сделанное под Голланда-Голланда,
    только с пражской гравировкой — с более крупным и рельефным рисунком, изображающим ветви и листья
    растений. Высококачественные штучные ружья того же типа создает и наша отечественная ружейная промышленность,
    притом с разнообразными видами гравировки на всякий вкус, в том числе и сюжетной. Перейду к собственным ружьям. Свои первые два — «Лефоше» и «Клемана» — я описал уже достаточно подробно. О «Клемане» нужно добавить, что дедушка Дунаев ошибся, аттестуя его как «фундаментальное». По совести, только било оно очень хорошо, сделано же было, прямо сказать, халтурно. Крышки бойков сами собой отвертывались, их нужно было раза два в год завинчивать до места. В 1924 году пришлось ставить новый болт, еще раньше сменить экстрактор. А в 1925 году я ружье искалечил,
    чуть не погубив совсем. Виною была недостаточная осведомленность о каверзе, которой можно ждать от металлических
    гильз, ну и, конечно, охотничья горячность. Хотя у меня был очень большой запас многострельных папковых (бумажных) гильз самого лучшего качества, но он уже исчерпался и пришлось перейти на латунные. В Октябрьские праздники я охотился на реке ниже города. Перед рассветом полил мелкий, назойливый дождик, пролетная утка совершенно не шла. Попусту отстояв утреннюю зарю, начал обходить пойменные озера. Дождь продолжался, ружье у меня висело на ремне стволами вниз. После нескольких часов бесплодной ходьбы я увидел на средине широкого плеса стаю чернетей, снял ружье и подкрался к берегу. Утки плавали почти вне выстрела.
    Не сводя с них глаз, согнувшись за прибрежным камышом, я сменил в стволе «пятерку» на «два нуля» и выстрелил.
    Отдача чуть не сбила меня с ног, в воздухе что-то пронзительно завизжало... Дульный конец ствола был разворочен
    на протяжении пяти сантиметров, стволы погнуло. Не было предела моему горю, стыду и недоумению. Я был
    уверен, что не задевал стволами за землю и понял причину беды только дома. В патронташе обнаружилась нестреляная
    медная гильза с зарядом пороха, но без дроби — лишь несколько дробинок пятого номера прилипло к просаленному
    пороховому пыжу. Значит, в ружье, висевшем стволами вниз, дробовой пробковый пыж при долгой ходьбе сместился и вместе с дробью ушел до чока — разорванная стенка ствола была изнутри словно обмазана толстым слоем свинца.
    Спасти «Клемана» взялся все тот же А. С. Яковлев. Укоротив стволы на шесть с небольшим сантиметров, он
    идеально их выправил. Странное дело: кучность боя уменьшилась немного только за счет потери чока, а резкость
    не пострадала. В течение трех лет «Клеман» служил мне исправно, а потом начал сдавать — живил. Но прежде чем
    это вполне определилось, я весною 1928 года выстрелом из него изуродовал свое первое ружье «Лефоше», только
    что переданное моему подросшему брату Саше. Ужасно неприятно, совестно вспоминать это происшествие, но
    рассказ о нем будет небесполезен для молодых охотников. Виноваты были мы оба, трудно даже сказать, кто в
    большей степени. Охотились с подсадными из одной лодки. Саша был на первых ролях. Я усадил его на дно лодки
    в носу, вся подсевшая дичь предоставлялась ему с тем, что стрелять влет он не смеет. Сам же я сидел у него за
    спиной на кормовом порожке, руководя им и маня в дудочку чирков, но они куда-то исчезли. Когда уже всходило
    солнце, прилетел матерой селезень, такой вышколенный, что изводил нас добрых полчаса. Он кружился, улетал,
    опять кружил, несколько раз проходил невысоко над самым куренем, стараясь заглянуть в него, заметить лодку
    не мог, а сесть к уткам все же не решался: Они, бедняжки, совсем надорвались, подзывая осторожного кавалера
    непрерывными осадками. Терпение мое истощилось — селезень своим тревожным поведением отогнал бы даже чирка. Встать в лодке и показаться ему? Но уж очень соблазнительно он летал через курень, прямо лез под выстрел. Ну, хорошо же! Я раздвинул верх шалаша и ждал. Вот он опять летит со стороны носа лодки, идет точно «на штык», низко. Немного не допустив его до шалаша, я ударил. Выстрел прозвучал как-то необычно, матерой рванул в сторону и ушел.
    Саша же вдруг сказал: — Вот! А ты говоришь, что твое ружье плохо бьет! — Концы стволов у «Лефоше» были как зубами отгрызены. Братец, забыв наставления, тоже надумал пальнуть по налетающему селезню и поднял ружье вертикально, прямо под мой выстрел. К счастью, никто из нас не пострадал от рикошета дроби. С тех пор, если приходилось весною сидеть в лодке вдвоем — а это бывало не раз, когда начал охотиться мой Ярослав, — мы устраивались спиною друг к другу, а на выстрелы влет был установлен безусловный запрет. На осенних же перелетах стрелять двоим из одной лодки
    допустимо лишь поочередно. Совместная стрельба и опасна, и малоуспешна — один из стрелков непременно качнет
    лодку, помешав другому попасть в цель. «Лефоше», уже однажды обрезанное, пришлось укоротить еще на несколько сантиметров. Оно получило прозвище Мушкетончик и убить из него что-нибудь было почти невозможно. По всей справедливости нужно было отдать Саше «Клемана», что я и сделал, как только накопил достаточно денег — помнится, 125 рублей, и по совету и при консультации Яковлева выбрал себе «тулку» — эти новые ружья только что поступили в воронежский охотничий магазин. С «Клеманом» же после Саши охотился следующий за ним брат, потом мой сын начинал охоту с ним. Наконец ружье пришло в полную ветхость и сейчас без боевых пружин и бойков хранится у меня как реликвия. Новое мое ружье, одного из первых после революции выпусков Тульского завода, служило мне до 1948 года, ни разу не потребовало ремонта, и я уступил его товарищу в вполне исправном состоянии. Сразу после покупки
    А. С. Яковлев заменил его ложу, не очень мне прикладистую. С этой ложей высококачественного темного ореха
    и английского фасона ружье приобрело настолько нестандартную внешность, что его тульское происхождение
    можно было с уверенностью определить только по клеймам. Бой «тулки» вполне меня удовлетворял, пока я не
    столкнулся с гусями, которых даже со средних расстояний ружье определенно не брало, в чем я убедился, стреляя
    по сидячему гусаку с дистанции считанных шестидесяти пяти шагов. Вскоре после этой первой гусиной охоты я при служебной поездке в Москву купил по случаю недорогое, очень приятное на вид бескурковое ружье, тоже 16-го калибра,
    малоизвестной льежской мастерской «Братья Тэат», легкое (2,7 килограмма), хотя и долгоствольное. С ним много и
    хорошо охотился и очень к нему привык. Било оно заметно лучше моей «тулки». Из него-то я и убил первого своего гуся.
    Меня не оставляла надежда в ближайшее время обзавестись собакой и использовать богатейшие возможности карельской охоты по боровой дичи. Я начал рассуждать о том, что для стрельбы в лесу «Тэат» с его семидесятипятисантиметровыми стволами длинноват. Это была сущая чепуха. Впоследствии, охотясь с Рексом по фазану, тетереву, вальдшнепу, я никогда не ощущал неудобства от длинных стволов «Тэата», очевидно, все искупала замечательная прикладистость ружья. Оно, кроме того, очень далеко и точно било пулей. Если сказать правду, мне
    просто хотелось иметь что-нибудь близкое к уровню тех пленивших меня ружей, которые случалось видеть в Полубянке
    и у Яковлева. Ранней весной 1947 года, будучи в Москве, я купил еще одно ружье — бескурковый «Франкотт» 12-го калибра, самую ценную из моделей этого выдающегося оружейника, имитирующую ружья Перде, но с очень короткими —
    всего 66 сантиметров — стволами, оба слабые чоки. Возраст ружья можно было определить довольно точно по
    надписи на стволах: «Для А. Биткова в Москве». Как известно, Льеж был разрушен в 1914 году, а после войны Биткова
    уже и в помине не было, значит, я увидел в комиссионном магазине «Франкотта», когда ему насчитывалось минимум
    тридцать три года. Ружье было в полном порядке, не имело никаких следов ремонта, хотя почти совсем стершаяся
    нарезка на дереве да поблекший цвет стволов у дульного среза показывали, как много с ним охотились. Казалось, это именно то, что нужно для охоты в лесу. Однако все вышло по-другому. Ружье било слишком кучно для стрельбы накоротке и вместе с тем чрезвычайно резко.
    Особенно хорош был бой дробью № 3 и крупнее. К тому
    же изрядный вес (3,2 килограмма) позволял применять сильные патроны. Так «Франкотт» стал моим основным ружьем для охоты по гусям, по поздней осенней утке, по зайцу.
    Приобретение «Франкотта» не утолило моего страстного стремления к хорошим ружьям, даже усилило его. Вернувшись из Польши в Москву и вскоре заняв профессорскую должность, получая при этом крупные авторские гонорары, я был близок к тому, чтобы стать коллекционером охотничьего оружия. Но иметь ружье, из которого не стреляешь,
    все равно что держать охотничью собаку в качестве комнатной. Мои же охотничьи возможности при московской жизни год от года сокращались. «Франкотта» и «Тэата» мне за глаза хватало. А все же я с 1953 года купил еще три ружья самого высокого разбора — все 12-го калибра.
    Впрочем, больше четырех ружей одновременно у меня никогда не бывало, да и то недолго. Приобретенное в 1953 году ружье Лебо, самого знаменитого из крупных бельгийских фабрикантов ценного оружия, я через несколько лет подарил сыну, получившему степень кандидата наук, он и сейчас много с ним охотится. В 1958 году расстался я и с «Тэатом», зато стал обладателем другого, по мнению знатоков, лучшего моего ружья. Оно вышло из лондонской мастерской Генри Аткина, о котором я до тех пор не слыхивал. Специалисты объяснили, что этот Аткин долгое время работал у Перде и, отделившись, получил разрешение помечать свои изделия: «Г. Аткин от Перде». Ружья Аткина сделаны главным образом на заказ. Мое, выполненное с изумительным изяществом, вполне оригинальное, ничуть не походит на типичные изделия Перде и на другие известные мне ружья британских мастеров. Я могу подолгу любоваться им. Оно имеет очень длинные (77 сантиметров) стволы: правый — цилиндр, левый — получок, обладает выдающимся по резкости, а из левого ствола и по кучности, боем.
    Ружье поистине универсальное: при небольшом для 12-го калибра весе (3 килограмма) оно позволяет варьировать
    заряд и снаряд от 1,8 грамма пороха и 28 граммов дроби до 2,2 грамма пороха и 32 граммов дроби, так что я
    очень удачно стрелял из него по любой дичи, от гаршнепа до гуся и глухаря, а крупной картечью свалил кабана. Поздние осенние кряквы не раз падали «из-под самых облаков», мертво битые дробью № 5 и даже № 6. Единственное его
    неудобство — нередкое у англичан — отсутствие антабок; при охоте с лодки лучше иметь ружье с погоном — уронив за борт, его можно достать со дна даже веслом.
    Наконец, в 1962 году приобрел я давно желанное ружье Перде — прекрасное оружие, хотя и не такое очаровательное,
    как «Аткин», и для меня уже тяжеловатое, садочного типа, но с блестящим боем особенно мелкими (до № 5) номерами дроби.
    Любуясь «Перде», я охотился с ним редко — все труднее становилось точно вскинуть тяжелое ружье, старость
    давала о себе знать. Когда высшая аттестационная комиссия утвердила докторскую диссертацию сына, я решил, что
    если кандидату достаточно было «Лебо», то доктор биологических наук заслуживает «самого лучшего из когда-либо
    изготовленных человеком». Так приятно вспомнить, какую радость доставило оно моему наследнику, какое впечатление
    произвело на собравшихся за торжественным столом гостей-охотников и какие великолепные выстрелы делал из него Ярослав, обновляя подарок на Астраханских перелетах. Итак, мне посчастливилось владеть несколькими шедеврами
    оружейного искусства и наслаждаться охотой с ними. Жаль, конечно, что достигнуто это было поздно, когда условия жизни, а затем и возраст не позволили пострелять из них хотя бы полстолько, сколько я стрелял в молодости из гораздо менее совершенного оружия. Но и те свои скромные ружья вспоминаю с нежностью и благодарностью. Пора бы забыть, но вот уже почти пятьдесят лет я горюю о том, что не мог стать обладателем ружья де-Фурни, самого красивого из всех, виденных мною когда-либо. Бескурковое, 12-го калибра, изящное и вместе с тем массивное, оно было сделано на английский фасон, но с пражской гравировкой: листья чертополоха на металле колодки и замков, оксидированном в темно-желтый цвет, удивительно гармонировавших с шоколадного цвета стволами. А на прикладе светлого ореха был заметен отчетливый темный рисунок зайца, растянувшегося в прыжке. За это новое, только что купленное в Бельгии ружье просили 800 рублей — сумма тогда для меня совершенно недоступная. Но все это — в прошлом. Сейчас у меня сохранились
    «Франкотт» и «Аткин».

  7. #7
    Капитан Активный пользователь Аватар для гарыныч
    Регистрация
    04.08.2011
    Адрес
    столица Донбасса
    Сообщений
    1,082
    Поблагодарил(а)
    149
    Получено благодарностей: 141 (сообщений: 73).
    Ира! это ты для меня? тронут, спасибо! но я читал эту книгу несколько раз! и даже купил - две!
    Последний раз редактировалось гарыныч; 18.11.2013 в 19:31.
    Пипер Рационель и собачка Лабрадор

  8. #8
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    Почему для тебя. Для всех. Ты упомянул-что хорошая. значит, нам пригодится.

  9. #9
    Капитан Активный пользователь Аватар для гарыныч
    Регистрация
    04.08.2011
    Адрес
    столица Донбасса
    Сообщений
    1,082
    Поблагодарил(а)
    149
    Получено благодарностей: 141 (сообщений: 73).
    повторю вопрос: ты прочитала эту книгу?
    Пипер Рационель и собачка Лабрадор

  10. #10
    Подполковник За рекламу клубаЗа хороший отчетАктивный пользовательЗа интересный материал Аватар для Ira
    Регистрация
    04.08.2011
    Сообщений
    3,953
    Поблагодарил(а)
    27
    Получено благодарностей: 857 (сообщений: 470).
    Честно? да я не люблю читать про охоту) И смотреть тоже. Да и бываю на ней так, через силу) И сама ни разу не добыла дичь.
    или это веский повод-не публиковать что-то на форуме?
    Последний раз редактировалось Ira; 18.11.2013 в 22:23.

Страница 1 из 3 123 ПоследняяПоследняя

Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •