Время показало, что прав был Левошкин, а не отец.
Ирма вскоре забыла команду «даун», но за всю жизнь не
сделала броска к взлетевшей и даже упавшей после выстрела
птице. Именно с ней мне не раз случалось брать
из-под одной стойки, не сходя с места, трех и даже четырех
тетеревов из выводка. Я стрелял, заряжал ружье, а
собака только поворачивала голову в сторону не взлетевших
еще птиц. За такую работу не жаль было пожертвовать
аппортированием: Ирма не имела к нему никакой
склонности, даже подстреленную птицу не ловила ртом, а
прижимала лапами, либо вела по бегущему подранку и
фиксировала стойкой, когда он затаивался.

Удивительно, что большая выдержка на охоте сочеталась
у этой собаки с выраженными истерическими реакциями
в домашней обстановке. Разнежившись от ласки хозяина, она начинала капельками мочиться на пол, могла
вдруг панически испугаться давным-давно знакомой ей
каменной тумбы во дворе и т. п.

В течение двух лет я был вынужден содержать Ирму
на базе охотхозяйства. По договоренности с егерем в мое
отсутствие он мог сам охотиться с Ирмой, но не должен
был использовать ее для обслуживания других охотников.
Но не раз, добравшись со станции в Кирково, я встречал
у базы городских охотников под командой Левошкина,
возвращавшихся после охоты с Ирмой. Хорошо, что она
при небольшом росте и деликатном сложении была очень
вынослива, — видимо, сказалась большая, ежедневная
тренировка. Только раз мне пришлось отказаться от охоты
и серьезно поссориться с Виктором Федоровичем,
когда я застал собаку совершенно вымотанной. При бережном
отношении (четыре-пять часов охоты утром и
два-три вечером) она могла работать неограниченное
число дней подряд, не выказывая усталости.

А вот холод Ирма переносила плохо. Осенью, в дождливую
погоду собака исправно работала и не зябла, пока
дичь встречалась часто; попав на пустые места, быстро
замерзала, пряталась под елку или в копну сена. Особенно
плохо приходилось нам, когда Ирма жила уже у меня
в городе. Кроме пути от леса до станции, нужно было
еще дождаться поезда. Моя сучка, закономерно спавшая
с тела к концу сезона, скорчившаяся, поджавшая хвост,
тряслась от холода и казалась особенно жалкой, а мне доставались попреки: «Сам небось колбасу жрал, а собаку
голодом заморил» и прочее в этом же роде.

Выручила попонка из белой подкладной клеенки, крепившаяся
вокруг шеи и под брюхом собаки, отлично защищавшая
от дождя, ветра и критических замечаний
публики. Ирма очень скоро привыкла к ней настолько,
что я, начиная охоту, не снимал с собаки ее плаща —
она так и шла в поиск. Очень оригинальное было зрелище,
особенно забавно работал хвост, высовывавшийся из-под
клеенки. Ни разу Ирма не зацепилась за куст и не оборвала
завязок, которые на этот случай жена пришила нарочито
непрочно.

Щадя собаку, я воздерживался от охот по осеннему
бекасу и вообще по воде. Зато боровой дичью Ирма меня
щедро вознаграждала. Впервые после Шкоды я получал от
работы собаки полное удовлетворение, к тому же и стрелял
хорошо. При этом образование Ирмы нельзя было считать
законченным, и потребовавшиеся доработки доставляли
большое удовольствие. Нужно было научить собаку шире пользоваться верхним чутьем и ходить челноком по
открытому месту, познакомить с красной дичью, серой
куропаткой. Насчет последней я не беспокоился, не сомневаясь,
что Ирма сразу начнет по ней работать.

Бекасы по топкому лугу вдоль Болотницы встречались,
но местный вальдшнеп сидел еще в непролазной чаще,
не было пока и дупелей. В первую очередь я занялся отработкой
поиска челноком, используя глади (безлесные
участки) мохового болота километрах в четырех от базы.
Там жили два больших выводка белых куропаток — охота
по ним еще не открылась. Отпуск позволял мне проводить
на базе пять-шесть дней в неделю. Выбрав не слишком
жаркий, с ветерком день, я с утра охотился по тетеревам,
а когда просыхала роса, шел на глади. Методика
обучения челночному поиску известна: не отпускать собаку
далеко, идти широкими параллелями, прочесывая место
против ветра, издалека доносящего запах самой птицы,
так как утренние наброды уже успевали остыть. Хватило
трех уроков. Ирма освоила новую манеру поиска и, продолжая
в лесу работать на кругах, в местах открытых
стала ходить челноком и пользоваться ветром.

По серой куропатке собака отлично сработала при
первой же встрече. Начала она становиться и по бекасам,
так что одного я убил из-под стойки. Практика была
скудная, но положительно сказалась, когда Ирма встретилась
с дупелями.
Дольше всего ей не давался вальдшнеп. С одной стороны,
искать его приходилось в лесу, где она привыкла работать
по следу, с другой — птица не оставляла выходного
следа с места кормежки. Сделав круг и не найдя выхода,
Ирма принималась разбирать короткие, запутанные наброды
вальдшнепа и, случалось, спихивала его носом, либо он
сам вспархивал где-нибудь рядом. Не было способа показать
собаке, как нужно действовать. Тут требовался опыт,
и на вторую осень Ирма сама все сообразила. Зачуяв
вальдшнепа, она и на жировке не копалась, и выхода с нее
не искала, а старалась поймать дуновение ветра, позволяющего
обнаружить птицу верхним чутьем. Так работали
наши воронежские собаки — Дайда, Мордан, Шкода.
Ирма этим приемом овладела не столь хорошо, но достаточно,
чтобы не возбуждать досады. Зато в работе по
боровой дичи и серой куропатке Ирма равных в Ленинграде
не имела. Не было случая, чтобы она прошла или спорола
птицу, с ней я не потерял ни одного подранка.

Вот очень показательный случай. В конце октября
1938 года после охоты по куропаткам мы большой компанией возвращались на базу. Ирма с поля потянула к лесу
и стала в опушке. Из редких, довольно высоких мелочей
далеко загремели тетерева, уже сбившиеся в большую
стаю. Я успел выстрелить по ближайшему петуху, он
свалился, явно подстреленный. Собака найти его не смогла
— все на большом пространстве было исхожено «у тетеревов
», как говорят в Ленинградской области. След
подранка терялся в свежих набродах. Товарищи спешили
к самовару, торопили и меня. Но слишком обидно показалось
потерять тетерева, наверное последнего в этом
году. Пройдя километра два, я вывел спутников на дорогу
к базе, под начавшимся дождем вернулся и пошел в очень
широкий обход кругом порубки. Вдали от набродов Ирма,
несмотря на дождь, взяла почти часовой давности след,
вела метров триста и стала на полянке перед маленькой,
очень густой елочкой. Из ее хвои с одной стороны торчала
лира хвоста, с другой черныш то высовывал, то прятал
свою краснобровую голову...

Весной того года меня призвали в кадры Красной
Армии, я работал в Ленинградском окружном военном
госпитале и получил при нем хорошую квартиру. Одновременное
вступление в Военно-охотничье общество значительно
увеличило число угодий, в которые можно было
поехать. И в 1939, и в 1940 годах я прекрасно охотился,
учил сына, уже получившего ружье — мой старенький
«Клеман». Сколько наслаждения доставляла нам Ирма!
Ей не хватало разносторонности — охоты по утке она не
знала вовсе, по красной дичи, кроме дупеля, ходила хуже, чем Мордан и Шкода, но в работе по боровой дичи и куропатке
— была великим мастером.

Когда началась Великая Отечественная война и Ленинграду
уже грозила блокада, госпиталь эвакуировался в
Вологду. Одним из первых эшелонов отправились наши
семьи и хозяйственные службы госпиталя, в том числе
его конный обоз. В теплушке, где ехало мое семейство,
нашелся человек, возмущавшийся перевозкой собаки
вместе с людьми. Было еще тепло, и сын устроился с Ирмой
в сене, на открытой платформе. Ночью эшелон стоял
на станции Мга, Ярослав крепко спал, собака освободилась
от привязи, сняв просторный ошейник, и соскочила
на землю. Взобраться назад она не могла, мальчик не
проснулся, и состав ушел. Назавтра Ирма оказалась в
Ленинграде, пришла к опустевшей квартире. Вечером
отправляли еще один эшелон, мои сослуживцы, ехавшие с
ним, хотели отвезти собаку в Вологду, но комендант
госпиталя не разрешил и застрелил Ирму из пистолета.
РЕКС


После расформирования Карельского фронта я оказался
сперва в Вологде, откуда мои домашние уже уехали в
Москву, затем волею командования очутился в Беломорске,
потом в Петрозаводске, а с ранней весны 1948 года —
в Польской Народной Республике, в Северной группе
войск у маршала К. К. Рокоссовского.

Только поздней осенью при возвращении в Польшу
из отпуска я уговорил сына отдать мне щенка, английского
черно-пегого сеттера Рекса, увез его в Легницу, где
натаскал эту свою последнюю собаку, и потом охотился
с ней двенадцать лет. Родителями Рекса были Альфа
(Мейзерова) и Лель (Суриной), ему исполнилось семь
месяцев; у Ярослава он прошел дрессировку, но еще ничуть
не изжил щенячьей дурости.

Любимым занятием Рекса была возня с его приятельницей
— соседской кошкой. Приходя с работы, я непременно
заставал ее в холле под своей дверью, она тотчас
шмыгала в комнату, и начиналась потеха. После того, как
Рекс в мое отсутствие кое-что погрыз и порвал, я, уходя
из дома, сажал его на цепочку. Кошка с точностью определяла
окружность, недоступную для Рекса, ходила по ней
взад-вперед, присаживаясь, била лапкой тщетно тянувшиеся
к ней собачьи лапы. Когда ее кокетство доводило
Рекса до рычания и лая, она вдруг прыгала, вцеплялась в его шерсть и они клубились по полу. Приходилось силой
уводить собаку на прогулку — пес забывал даже, что ему
давно требуется «на двор».

Мы ежедневно выходили из госпитального парка в
поле, где почти всегда поднимали зайцев. Сперва Рекс бросался
к вскочившему из-под носа русаку, всем видом показывая,
что хочет с ним поиграть — может быть, принимая
за необычную кошку. Окрик сразу его останавливал, а убедившись,
что зайцы не желают с ним знакомиться, он
прекратил попытки общения, а затем и вовсе перестал
обращать на них внимание.
Приступать к натаске кобелей моложе года обычно не
рекомендуется, но я не мог утерпеть. Известный мне выводок
куропаток держался в получасе ходьбы от моей
госпитальной квартиры, и соблазн показать собаке дичь
был слишком велик. Куропатки оказались не по-октябрьски
смирными. Рекс, весело носившийся по полю, влетел
в самую середину выводка. Когда десятка полтора птиц
с треском вырвались из бурьяна, он от изумления сел,
прижал уши, растопырил передние ноги. Потом, побуждаемый командой «ищи!», нюхал землю, но ничуть не заинтересовался — все глядел вслед улетевшим за бугор птицам.
Мы еще раз подняли этот выводок — повторилось все то же. Так и пошло день за днем: Рекс стал ходить челноком, но натыкался на куропаток, неожиданный шумный взлет ошеломлял его, он провожал выводок глазами, а запаха словно не улавливал. За десять или одиннадцать выходов не добился ничего. Наконец однажды он что-то почуял, пошел против ветра на запах, куропаток спорол, но принялся старательно обнюхивать место, где они сидели, и, видимо, понял, что его главное оружие — чутье. Через три дня я с великой радостью наблюдал, как собака, прихватив, дотянула по всей форме, стала, а затем легла на стойке, высоко подняв голову. Рекс начал работать день ото дня все увереннее. Еще через неделю я решился пойти с ружьем, убил из-под него куропатку. Что это было! Собака видела, как свалилась птица; она даже мордой припала к земле, а по команде «вперед!» поползла на брюхе к упавшей куропатке и стала над ней, уже выпрямившись, вся дрожа. Рекс был так возбужден, что, посланный в поиск, начал метаться вне себя от азарта. Пришлось уложить и успокоить его.
То же повторялось в дальнейшем при каждом выстреле, по одному в день, к счастью всегда удачному. На пятой куропатке Рекс преподнес мне сюрприз. Он сработал по
выводку недалеко от канавы, заросшей довольно высокими кустами. После выстрела птицы залетели за них, ни одна
не упала. Раздосадованный промахом, я дал собаке передохнуть
и направился за выводком. Идя вдоль кустов, Рекс круто
повернул и скрылся за ними — видно, причуял что-то,
хотя куропатки не могли сесть так близко. Я пошел за
собакой, но еще не достиг канавы, как Рекс появился из
кустов с куропаткой в зубах страшно довольный. А я, как
дурак, обрадовался — собака сама додумалась до аппорта!
И когда на следующий день Рекс самовольно побежал за
упавшей птицей, я не остановил его, позволил взять и
принести куропатку и приласкал. Это была большая ошибка, имевшая дурные последствия.
Но меня тревожило тогда другое: случалось, что
куропатки, покормившись на одном месте, затем перелетали.
Попав на уже покинутую кормежку, Рекс начинал
тянуть, делать стойку за стойкой, много раз проходя одно
и то же место, а я следовал за ним с ружьем наготове.
Кончалось тем, что приходилось брать собаку к ноге и уводить на другой участок поля. Все это я приписывал
неопытности собаки и истинную причину выяснил много
позже.

Значительно более четкую, без пустых потяжек и
стоек работу Рекс показал, встретившись с фазанами.
Эта последняя в сезоне охота проходила в пойме Одры,
на ней и обнаружилось отвращение собаки к утке. Из трех
убитых крякв она не согласилась прикоснуться ни к одной,
хотя в этот же день, не задумываясь, подавала фазанов.
Только на следующий год рассказ сына о том, как крепко
досталось Рексу за нападение на подсадную, объяснил мне
его поведение.
В 1949 году охота по водоплавающей и болотной дичи
открылась в Польской Народной Республике рано —
с 15 июля. Утка мало меня привлекала и сама по себе, и
из-за Рекса, никак не желавшего иметь с ней дело.
Но нужно было познакомить собаку с бекасом. Хороших
болот в окрестностях Легницы не оказалось, удалось найти
лишь одну местами болотистую луговину километрах в
четырех от города. Место было небольшое — часа на два
неторопливого хождения, бекасов оказалось мало. Рекс
сперва не смекал, согнал без стойки трех подряд. Но мне
посчастливилось взять их всех, а по четвертому и пятому
собака сработала и оба тоже были убиты. Жаль, что бекасов
на этом месте не осталось.
Охота по куропатке и фазану начиналась не скоро — с 1 сентября; я взял отпуск и уехал с Рексом в Москву, а
оттуда мы с сыном отправились в известные ему по студенческой
практике богатые тетеревом места в Усть-Кубинском
районе Вологодской области. Там дичи было и
в самом деле много, но в связи с неурожаем лесной ягоды
вся птица — не только тетерев, но и белая куропатка —
кормилась в полях: на льне, картофеле, овсах, даже по
жнивью. Мы это поняли не сразу, два дня истратили на
напрасные поиски в лесу, потом сообразили и охотились
в поле, вдоль опушек, а иногда далеко отходили от леса —
дичь встречалась и там. Рекс сразу освоил тетерева, но
работал очень неровно. Не раз он без конца ковырялся
на одном месте, делал бесчисленные пустые стойки, пока
я, потеряв терпение, не отзывал его. Но случалось и так:
среди чиста поля нам встретилось круглое, небольшое —
менее ста метров в диаметре — обсохшее кочковатое
болотце, частично моховое, частично травяное. По этому
пятачку Рекс елозил добрых полчаса, стойки следовали
одна за другой. Я вызвал собаку из болотца и с нею обошел
его кругом — выходного следа не было, видимо, птицы отсюда улетели. Рекс снова принялся копаться в
кочках, мы хотели уже забрать его и уйти, но тут на самом
краю кочкарника, у куста высокой травы он стал — словно
уперся. Сын даже не последовал за мною, когда я, всячески
ругая собаку, подошел, чтобы взять ее на сворку и
увести с заколдованного места. Пара тетеревов взлетела
так неожиданно, что я сам удивился, убив обоих. Такой
же примерно волынкой собака измучила нас, путаясь
на набродах небольшого выводка белых куропаток, но и
тут дело кончилось взлетом и нашими удачными выстрелами.
А вместе с тем были и прямо-таки блестящие работы.
Так, однажды, на довольно высоком месте, в полукилометре
от леса Рекс шел галопом в полветра, с полного
хода лег и замер с картинно-поднятой, повернутой на
ветер головой. Выводок тетеревов кучно взлетел из овса за
широкой наезженной дорогой, метрах в тридцати от
собаки. Огрехи в работе Рекса меня мало расстраивали —
ведь он только что начал своё второе поле, притом первое
было очень недолгим, чуть больше месяца, а охота за
Кубинским озером шла как-никак успешно — за пять дней
мы взяли вдвоем пятьдесят семь голов боровой дичи.
Но плохо было, что взлет птицы и выстрел по ней стали
все больше горячить Рекса; он начал швыряться вперед,
каждый раз приходилось кричать на него и окрик действовал,
если птица улетала, к упавшей же он мчался неудержимо,
спеша найти убитую или поймать подранка и принести
мне. Только тут до меня дошло, какую ошибку я
сделал, слишком рано позволив Рексу изведать наслаждение
от аппорта. Я не предполагал, что стремление к нему
так сильно у сеттера, что его и учить подаче не приходится.
Чрезмерное пристрастие к аппортированию стало, очевидно,
и причиной срывов Рекса со стойки при виде бегущей
по земле птицы.

По возвращении в Легницу я прекрасно охотился с
Рексом, вскоре добился того, что его броски после промаха
прекратились, но удержать порыв собаки при падении
птицы удавалось еще далеко не всегда. А потом я счел
было, что Рекс как охотничья собака погублен. Он
стал по переместившимся, обстрелянным при первом
взлете куропаткам; они поднялись далеко, я все же выстрелил,
как показалось, мимо. Собака, оставшаяся на
месте, следила за выводком и вдруг пустилась вдогонку.
Я кричал, свистел — погоня, к полному моему отчаянию,
продолжалась, такого не было еще никогда. Птицы отлетели уже далеко, были едва видны. Там, вдали, Рекс пометался
на жнивье и вернулся ко мне с куропаткой в зубах.
У меня отлегло от сердца: он гнал не от горячности, а
сознательно, распознав, что птица тяжело ранена, как
Мордан бывало замечал ранение зайца.

И потом Рекс не раз повторял такую же гонку, в лесу
мог уйти из вида, но непременно возвращался с добычей.
Это помогало наполнить ягдташ, а все же я предпочел бы,
чтобы собака ограничивалась подачей из воды, но работала
бы с большей выдержкой. Ведь Ирма не аппортировала
вовсе, но на суше ни разу не потеряла упавшую птицу.
А пристрастие Рекса к аппорту иногда выходило боком.

Запомнился, например, такой случай. При стойке в довольно
густом молодняке поднялась тетера и пара молодых,
после выстрелов один упал, второй, роняя перья,
улетел в высокий лес, собака бросилась за ним, споров
третьего. Не дозвавшись исчезнувшего Рекса, я начал сам
искать убитого петушка и спугнул четвертого. Наконец,
возвращается собака, тащит петушка и, не добежав до
меня, спарывает еще одного. Но это случилось уже в
1952 году, а мы вернемся к 1949-му.

Что Рекс был подпорчен моим нетерпением, желанием
поскорее перейти от натаски к охоте, а главное, недооценкой
вреда преждевременного поощрения аппорта, убедительно
доказывается отношением собаки к зайцам.
Я не стрелял их, пока Рекс, повидав много десятков русаков,
не усвоил, что заяц — не его дело. Даже неудавшийся
первый опыт прошел безнаказанно: русака я подстрелил и
долго не мог добить — он то бегал, то присаживался, а
плохого качества патроны вместо выстрела шипели. Рекс
же все происходящее воспринял как самую веселую
игру — вертелся то вокруг меня, то вокруг зайца, прыгал,
прилегал к земле, тявкал, а когда ружье наконец выстрелило
нормально, то не проявил никакого интереса к убитому
русаку.

После этого я перестал стесняться и за осенне-зимний
сезон 1949/50 года убил при нем много зайцев. По некоторым
Рекс даже стоял, но ни за одним не погнался, ни
одного убитого не тронул, подранков ловить не пробовал.

Вернувшись в Польшу, после охот в Вологодской области,
Рекс неплохо работал по куропаткам, хотя, как и
прежде, огорчал пустыми стойками и длительными потяжками
по месту, где ничего не было. С фазанами дело шло
несравненно лучше; они, кормясь, не перелетают с места на место, а переходят пешком, оставляя длинный, сравнительно прямой след.
В конце той осени не стало моего отца, самого близкого
друга, воспитателя, незабвенного наставника. Он
скончался после почти двух лет тяжкой, мучительной
болезни. Маршал Рокоссовский, которому Воронежский
обком партии сообщил о тяжелом состоянии папы, предоставил
мне самолет. Но погода задержала вылет на сутки
с лишним, и я опоздал — успел только на похороны. Многие
сотни воронежцев провожали в последний путь своего
депутата в Верховном Совете, самого известного и уважаемого
врача города и области. Был на похоронах и брат
мой Юрий; назавтра мы с ним поехали в Лосево, обошли
Борную поляну, озера и болота, где так часто охотились
с папой, — справили по нему охотничью тризну. Юра
даже убил в его память запоздавшую утку на озере, где
отец, бывало, любил постоять на вечернем перелете.

Летом 1950 года окончился срок моей службы за границей.
Последующие девять лет мы с Рексом охотились в
Подмосковье, под Воронежем, выезжали в Весьегонское
хозяйство, побывали в Костромской области, Карелии,
Киргизии. Тетеревиные выводки долго оставались для Рекса
камнем преткновения. Причина обнаружилась не скоро,
когда сын приобрел и натаскал пойнтера Боя, собаку
талантливую, с великолепным чутьем. Много раз случалось
так: Рекс очень долго и безрезультатно разбирается в
набродах, путается, ползает по одному и тому же месту, а
подойдет сын, и Бой за одну-две минуты найдет выводок
тут же рядом. Стало ясно, что Рекс просто недостаточно
чутьист. Для работы верхом на открытом месте и при ветерке ему хватало обоняния, но если требовалась следовая
работа — он пасовал, не мог отличить старые наброды
от свежих, а главное — определить, в какую сторону след
становился горячее. Только к восьмому году жизни, накопив
большой опыт, Рекс научился обходиться своим слабоватым
чутьем при работе по тетереву. Но все же наибольшее
удовлетворение доставляла охота с ним по дупелю,
бекасу, вообще болотной мелочи и по куропатке —
тут он всегда был на высоте. Уступая по полевым качествам Мордану, Шкоде, Ирме,
Рекс в домашней обстановке проявлял поистине выдающийся
интеллект. Видимо, этому способствовала наша
долгая жизнь вдвоем, с глазу на глаз. Он мог, например,
прибежать ко мне за помощью, ясно давая понять, что у
него между зубами застрял осколок кости или что в лапу
впилась заноза. По одному моему слову или действию
Рекс понимал, чего я хочу от него и даже от другой собаки.
С верхнего этажа коттеджа от соседей к нам часто
приходил Джон, шестимесячный щенок — овчарка. Рекс
встречал его приветливо, охотно с ним играл, но держал
в строгости: не разрешал грызть мои вещи, взбираться на
кресла, на диван. Раз, вернувшись с охоты, я оставил убитых
зайцев на полу в холле, и, спустившись по лестнице,
Джон набросился на них — сперва слизывал кровь, потом
принялся рвать русака. Рекс спокойно наблюдал из соседней
комнаты. Я оттащил щенка, надавал ему шлепков и
прогнал наверх. Но он вскоре вернулся и опять вцепился
в зайца. Тут Рекс вскочил, ухватил кровожадного звереныша
за шиворот, оттрепал его, лег около зайцев и рычанием
отгонял Джона, пока тот не убрался восвояси.

В свое двенадцатое поле пес, не утратив ни чутья, ни
увлеченности работой, явно ослабел физически. Ему трудно
стало ходить по очень топким местам, по высоким
кочкам, он быстро уставал. Хорошо, что от моей дачи на
Бисеровском озере в Купавне до угодий Военно-охотничьего
общества было всего два километра. 14 сентября
1959 года в середине охоты я заметил, что у энергично
работающей собаки временами словно бы подкашиваются
и заплетаются ноги. Мы повернули к дому. В последнем
на пути небольшом, но вязком болотце Рекс блестяще
с долгой потяжкой сработал бекаса, после выстрела направился
к упавшему, но тотчас опять стал по погонышу,
одну за другой аппортировал обеих птиц из трясины и лег
рядом со мною.
Я сел, выкурил сигарету. «Ну, все! Пошли домой!»
Собака хотела подняться и не смогла — отнялись задние
ноги. На плечах я донес Рекса до озера, уложил под
кустом и побежал на дачу за лодкой, но когда приехал на
ней за Рексом, у него парализовалась и передняя половина
тела, а дома и шея — он мог только следить за мной
глазами... Потом начало слабеть дыхание. К вечеру все
было кончено — не стало моей не самой лучшей, но самой
милой собаки. А ведь всего несколько часов назад я видел
ее на стойке и стрелял из-под нее. Над озером, под старой
одинокой ольхой я похоронил Рекса, салютовал над могилой
двумя выстрелами и, признаться, не удержал слезу.
Натаскать новую собаку мне уже не удалось бы —
болота в районе Бисерова следующим летом превратились
в пруды рыбкомбината, водоплавающая дичь сменила
болотную. С 1960 года я по части собак перешел на иждивение
сына. А крылышко последнего убитого с Рексом бекаса,
приклеенное к страничке, до сих пор хранится в
охотничьем дневнике.

---------- Добавлено в 17:52 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 17:51 ----------

РУЖЬЯ

Еще мальчиком при первых поездках в Полубянку я был поражен разнообразием охотничьего оружия, почувствовал красоту и особую привлекательность некоторых виденных там ружей. Члены Полубянского кружка в большинстве имели хорошие ружья, в числе которых были и очень ценные. Удалось воочию познакомиться с изделиями Лебо, де Фурни, Скотта, Гринера и ряда других крупных мастеров. Один из полубянцев приезжал с ружьем центрального боя работы тульских оружейников. Эта двустволка 12-го калибра была похожа на лучшие курковые ружья Зауэра, но превосходила их массивностью и вместе с тем изяществом очертаний. Кто-то из охотников, любуясь мощным видом ружья, сказал: «Ну, этому сноса не будет», — и не ошибся. Я знаю две-три «тулки» с двуглавым орлом на стволах; они исправно служат внукам охотников, купивших их около семидесяти лет назад. Именно арсеналу полубянцев я обязан своим, на всю жизнь сохранившимся отношением к охотничьему оружию. Для меня хорошее ружье — не просто надежный инструмент для стрельбы, но и произведение искусства, которым любуешься, как любуются шедеврами живописи
и скульптуры. Конечно, эстетические требования к работам живописца, скульптора, оружейника меняются с годами
и поколениями, изменяются вкусы, приходят новые моды.
Странным, даже нелепым казалось, например, ружье Н. А. Янушевского. Оно имело колодку, полностью до самого цевья заделанную в дерево ложи, что вместе с очень высокими курками придавало ему вид шомпольного
— курки заслоняли помещенный между ними гринеровский ключ затвора. Мало того, на стволах стали Витворта
был вытравлен узор, имитировавший букетный дамаск. Эту своеобразную, отнюдь не дешевую модель английская мастерская Вестли Ричардса изготовляла одно время в угоду последним «консерваторам», находившим «централки» безобразными по сравнению с привычными шомпольными ружьями.
Мой дед А. Н. Дунаев, всю жизнь охотившийся с курковыми ружьями, возмущался внешностью бескурковок, называл их комолыми коровами, говорил, что они на настоящее ружье похожи так же, как свинья на пятиалтынный.
А мне кажутся уродливыми многозарядные одностволки системы Браунинга, Винчестера и пр., а особенно бокфлинты
даже самого высокого разбора и нарядной отделки. По-моему, это не ружья, а стреляющие устройства, тогда
как более молодые охотники, видимо, в них умеют найти красоту и мирятся даже с неудобствами ношения бокфлинта
на сгибе локтя, а тем более на плече планкой вниз, готовым к быстрому перехвату на руку для вскидки. Мои вкусы окончательно сложились за несколько лет близкого знакомства, даже дружбы, с А. С. Яковлевым — охотником и в двадцатых годах лучшим в Воронеже оружейником-кустарем. У него я повидал много хороших ружей и многому от него научился. Собственное отношение Андрея Сергеевича к охотничьему оружию лучше всего характеризует такая его фраза: «Ничего не скажешь — отличное ружье и смотрелось бы хорошо, да вот антабка на прикладе все портит». И на мой вопрос: «Почему?» — ответил: «Неужели не видите, слишком низко посажена. Вот как бывают женщины: сама красавица, а ножки коротенькие».
Работа с ружьями была для Яковлева не просто ремеслом, а горячо любимым делом. Охотнее всего он брался за реставрацию ружей ценных, но очень обезображенных внешне или даже пришедших в негодность. Из его золотых рук они выходили настолько омоложенными, что выглядели как новые и служили потом долгие годы. Благодаря Андрею Сергеевичу, я начал понемногу разбираться в достоинствах и недостатках двустволок, понял, что отличие ценных ружей работы больших мастеров от более дешевых изделий широкого потребления не в красоте отделки, даже не в резкости и кучности боя, которыми обладают и многие недорогие ружья, а в долговечности. Для ружья дорогого, штучной работы, тридцатьсорок лет интенсивной охоты — далеко не предел. Долговечность присуща лучшим, наиболее дорогим моделям
Лебо, Франкотта, Новотного, других прославленных оружейников, не говоря уже о корифеях — Дж. Перде и
Голланда-Голланда. Джон Хантер в своей книге «Охотник» об изделиях Перде отозвался так: «По-моему, дробовое
ружье фирмы «Перде» — самое лучшее из всех когдалибо изготовленных человеком». Если эта оценка и преувеличена,
то не намного. Из отечественных оружейников на первом месте стоял
Ф. Мацка. К сожалению, мне не довелось видеть ружья его работы.
Что касается массовой продукции, то недорогие, но надежные по прочности и бою ружья выпускала бельгийская фирма Пипера. Его курковые «Диана» и «Баярд» были очень популярны в царской России и до сих пор сохранились у ряда советских охотников. Наибольшую и, надо сказать, заслуженную известность завоевал у нас Зауэр; имя его сейчас одно из немногих, знакомых большинству наших молодых охотников. О ружьях тульских мастеров я уже говорил. Приятно отметить, что при Советской власти тульские оружейники более чем поддержали свою высокую репутацию. Так «тулка» выпуска 1927 года клейменная еще не треугольником «ТОЗ», а Государственным гербом СССР, заметно облегченная по сравнению с «императорской» моделью, обладала, однако, большой прочностью. Я охотился с этим ружьем более девятнадцати лет. Современных отечественных ружей я не имел, но, наблюдая со стороны, мог убедиться в их высоких качествах. Срок службы любого ружья — и очень ценного и недорогого — во многом зависит от обращения с ним владельца. Неосмотрительность, небрежность могут стать причиной тяжелейшего повреждения и просто гибели совершенно нового ружья. Однажды на моих глазах охотник, вдоволь нахваставшись своим новеньким, действительно хорошим английским ружьем, положил его на тент моторной лодки. От тряски на ходу по волнам Одры оно поползло с туго натянутого брезента, достигло края и — бултых! Никто не успел вовремя его подхватить, достать со дна, конечно, тоже не удалось. Другой случай. Привал в лесу, закуска, разговоры; решено переехать на другое место. Водитель, разворачивая автобус, немного подал машину назад, прямо на ружье одного из охотников, прислоненное к пеньку у самого заднего колеса. В результате, только что полученный, на заказ сделанный «Зауэр» стал смесью щепок и искореженного металла. Но все это чрезвычайные происшествия. Много чаще причиной серьезного повреждения ружья
бывает горячность охотника, особенно в сочетании с недостатком опыта. От разрыва ствола, закупоренного снегом, пострадал «Лефоше» в руках моего дядюшки. Однако большинство известных мне случаев разрыва было обусловлено пыжом, оставшимся в стволе после затяжного выстрела бездымным порохом. В Польше мы широко пользовались готовыми патронами немецкого производства, часть которых утратила годность. Они вместо выстрела пшикали, фукали,
дробь сыпалась на землю, а пороховой пыж иногда оставался в чоке. И у меня ружье не раз шипело. Я непременно просматривал канал ствола и дважды обнаруживал оставшийся в нем пороховой пыж. Правда, мне в свое время уже пришлось пережить последствия обтюрации ствола пыжом, но при совсем особых обстоятельствах — о них речь впереди.
Перелом шейки ложи — неизбежный результат попытки добить раненого зверя прикладом. Подобное варварское обращение с ружьем непременно ведет не только к поломке, но может оказаться гибельным для самого охотника. Если ружье заряжено, то от сотрясения при ударе, курок может сорваться с боевого взвода. К сожалению, в современной, правда, не охотничьей литературе можно встретить описание вроде следующего: охотник обнаружил вооруженного нарушителя границы, подстерег его, запер предохранитель своего бескуркового «Зауэра», взял ружье за стволы и, размахнувшись, обрушил приклад на голову врага. Тот упал, оглушенный, а ружью — хоть бы что. Прочитает это юный охотник и, не задумываясь, грохнет прикладом по зайцу или лисе. Между тем, даже очень прочная шейка винтовки военного образца не выдержит, если ударить оружием, как дубиной, держа его за ствол. Стрельба тяжелыми патронами, дающими неприятно сильную отдачу, ускоряет расшатывание ружья. То же относится к некалиброванным, с трудом идущим в патронник, гильзам. Наконец, хороший уход за оружием, борьба с оржавлением, особенно с
образованием раковин в стволах, обязательны для долгой сохранности оружия. По своему отношению к оружию охотников можно разделить на три категории. Первая, пожалуй, самая многочисленная группа, требует от ружья, чтобы оно было прикладисто и посадисто, то есть сбалансировано, и при вскидке его вес равномерно распределялся бы на обе руки, чтобы работало без отказа, поражало дичь чисто, не давая подранков. Этих охотников может удовлетворить всякое современное ружье, прочно изготовленное, серийного производства. Для остальных охотников, помимо рабочих качеств, важны требования эстетики. Одни, составляющие вторую категорию, ценят в оружии пышность убранства, любят, например, сюжетную гравировку с рельефным, особенно золоченым, изображением охотничьих сцен, собак, куропаток и т. п. Это — на металлических частях, а на деревянных — инкрустированные из слоновой кости или перламутра головы кабанов, оленей и пр. Подобные украшения характерны, главным образом, для дорогих немецких ружей; очевидно, они находят любителей среди своих соотечественников. Наконец, охотников третьей категории привлекает не роскошь оформления ружья, а его очертания, если они сами по себе настолько изящны, что всякого рода броские украшения на металле лишь затушевывают совершенство линий, а изысканная скромность внешней отделки его
подчеркивает. То же относится и к ложе, в которой ценят красоту формы, цвет и рисунок дерева, считая, что она
может только проиграть от попыток украшательства. Даже если изобразить такое ружье в виде черного силуэта,
то сохранится впечатление благородной простоты, стройности и как бы устремленности. К этой категории охотников я причисляю и себя. Моим вкусам в наибольшей степени соответствуют ружья английского типа, ложа которых не имеет пистолетного выступа, нарушающего строгую простоту контура. Лучшие бельгийские оружейники выпускают высшего разбора ружья, сработанные по моделям прославленных английских фирм, особенно Дж. Перде, применяя и гравировку
английскую — тонкую неглубокую резьбу с рисунком, воспроизводящим кружевное сплетение маленьких стилизованных
розочек. Таков, например, мой «Франкотт». Было у меня ружье Огюста Лебо, сделанное под Голланда-Голланда,
только с пражской гравировкой — с более крупным и рельефным рисунком, изображающим ветви и листья
растений. Высококачественные штучные ружья того же типа создает и наша отечественная ружейная промышленность,
притом с разнообразными видами гравировки на всякий вкус, в том числе и сюжетной. Перейду к собственным ружьям. Свои первые два — «Лефоше» и «Клемана» — я описал уже достаточно подробно. О «Клемане» нужно добавить, что дедушка Дунаев ошибся, аттестуя его как «фундаментальное». По совести, только било оно очень хорошо, сделано же было, прямо сказать, халтурно. Крышки бойков сами собой отвертывались, их нужно было раза два в год завинчивать до места. В 1924 году пришлось ставить новый болт, еще раньше сменить экстрактор. А в 1925 году я ружье искалечил,
чуть не погубив совсем. Виною была недостаточная осведомленность о каверзе, которой можно ждать от металлических
гильз, ну и, конечно, охотничья горячность. Хотя у меня был очень большой запас многострельных папковых (бумажных) гильз самого лучшего качества, но он уже исчерпался и пришлось перейти на латунные. В Октябрьские праздники я охотился на реке ниже города. Перед рассветом полил мелкий, назойливый дождик, пролетная утка совершенно не шла. Попусту отстояв утреннюю зарю, начал обходить пойменные озера. Дождь продолжался, ружье у меня висело на ремне стволами вниз. После нескольких часов бесплодной ходьбы я увидел на средине широкого плеса стаю чернетей, снял ружье и подкрался к берегу. Утки плавали почти вне выстрела.
Не сводя с них глаз, согнувшись за прибрежным камышом, я сменил в стволе «пятерку» на «два нуля» и выстрелил.
Отдача чуть не сбила меня с ног, в воздухе что-то пронзительно завизжало... Дульный конец ствола был разворочен
на протяжении пяти сантиметров, стволы погнуло. Не было предела моему горю, стыду и недоумению. Я был
уверен, что не задевал стволами за землю и понял причину беды только дома. В патронташе обнаружилась нестреляная
медная гильза с зарядом пороха, но без дроби — лишь несколько дробинок пятого номера прилипло к просаленному
пороховому пыжу. Значит, в ружье, висевшем стволами вниз, дробовой пробковый пыж при долгой ходьбе сместился и вместе с дробью ушел до чока — разорванная стенка ствола была изнутри словно обмазана толстым слоем свинца.
Спасти «Клемана» взялся все тот же А. С. Яковлев. Укоротив стволы на шесть с небольшим сантиметров, он
идеально их выправил. Странное дело: кучность боя уменьшилась немного только за счет потери чока, а резкость
не пострадала. В течение трех лет «Клеман» служил мне исправно, а потом начал сдавать — живил. Но прежде чем
это вполне определилось, я весною 1928 года выстрелом из него изуродовал свое первое ружье «Лефоше», только
что переданное моему подросшему брату Саше. Ужасно неприятно, совестно вспоминать это происшествие, но
рассказ о нем будет небесполезен для молодых охотников. Виноваты были мы оба, трудно даже сказать, кто в
большей степени. Охотились с подсадными из одной лодки. Саша был на первых ролях. Я усадил его на дно лодки
в носу, вся подсевшая дичь предоставлялась ему с тем, что стрелять влет он не смеет. Сам же я сидел у него за
спиной на кормовом порожке, руководя им и маня в дудочку чирков, но они куда-то исчезли. Когда уже всходило
солнце, прилетел матерой селезень, такой вышколенный, что изводил нас добрых полчаса. Он кружился, улетал,
опять кружил, несколько раз проходил невысоко над самым куренем, стараясь заглянуть в него, заметить лодку
не мог, а сесть к уткам все же не решался: Они, бедняжки, совсем надорвались, подзывая осторожного кавалера
непрерывными осадками. Терпение мое истощилось — селезень своим тревожным поведением отогнал бы даже чирка. Встать в лодке и показаться ему? Но уж очень соблазнительно он летал через курень, прямо лез под выстрел. Ну, хорошо же! Я раздвинул верх шалаша и ждал. Вот он опять летит со стороны носа лодки, идет точно «на штык», низко. Немного не допустив его до шалаша, я ударил. Выстрел прозвучал как-то необычно, матерой рванул в сторону и ушел.
Саша же вдруг сказал: — Вот! А ты говоришь, что твое ружье плохо бьет! — Концы стволов у «Лефоше» были как зубами отгрызены. Братец, забыв наставления, тоже надумал пальнуть по налетающему селезню и поднял ружье вертикально, прямо под мой выстрел. К счастью, никто из нас не пострадал от рикошета дроби. С тех пор, если приходилось весною сидеть в лодке вдвоем — а это бывало не раз, когда начал охотиться мой Ярослав, — мы устраивались спиною друг к другу, а на выстрелы влет был установлен безусловный запрет. На осенних же перелетах стрелять двоим из одной лодки
допустимо лишь поочередно. Совместная стрельба и опасна, и малоуспешна — один из стрелков непременно качнет
лодку, помешав другому попасть в цель. «Лефоше», уже однажды обрезанное, пришлось укоротить еще на несколько сантиметров. Оно получило прозвище Мушкетончик и убить из него что-нибудь было почти невозможно. По всей справедливости нужно было отдать Саше «Клемана», что я и сделал, как только накопил достаточно денег — помнится, 125 рублей, и по совету и при консультации Яковлева выбрал себе «тулку» — эти новые ружья только что поступили в воронежский охотничий магазин. С «Клеманом» же после Саши охотился следующий за ним брат, потом мой сын начинал охоту с ним. Наконец ружье пришло в полную ветхость и сейчас без боевых пружин и бойков хранится у меня как реликвия. Новое мое ружье, одного из первых после революции выпусков Тульского завода, служило мне до 1948 года, ни разу не потребовало ремонта, и я уступил его товарищу в вполне исправном состоянии. Сразу после покупки
А. С. Яковлев заменил его ложу, не очень мне прикладистую. С этой ложей высококачественного темного ореха
и английского фасона ружье приобрело настолько нестандартную внешность, что его тульское происхождение
можно было с уверенностью определить только по клеймам. Бой «тулки» вполне меня удовлетворял, пока я не
столкнулся с гусями, которых даже со средних расстояний ружье определенно не брало, в чем я убедился, стреляя
по сидячему гусаку с дистанции считанных шестидесяти пяти шагов. Вскоре после этой первой гусиной охоты я при служебной поездке в Москву купил по случаю недорогое, очень приятное на вид бескурковое ружье, тоже 16-го калибра,
малоизвестной льежской мастерской «Братья Тэат», легкое (2,7 килограмма), хотя и долгоствольное. С ним много и
хорошо охотился и очень к нему привык. Било оно заметно лучше моей «тулки». Из него-то я и убил первого своего гуся.
Меня не оставляла надежда в ближайшее время обзавестись собакой и использовать богатейшие возможности карельской охоты по боровой дичи. Я начал рассуждать о том, что для стрельбы в лесу «Тэат» с его семидесятипятисантиметровыми стволами длинноват. Это была сущая чепуха. Впоследствии, охотясь с Рексом по фазану, тетереву, вальдшнепу, я никогда не ощущал неудобства от длинных стволов «Тэата», очевидно, все искупала замечательная прикладистость ружья. Оно, кроме того, очень далеко и точно било пулей. Если сказать правду, мне
просто хотелось иметь что-нибудь близкое к уровню тех пленивших меня ружей, которые случалось видеть в Полубянке
и у Яковлева. Ранней весной 1947 года, будучи в Москве, я купил еще одно ружье — бескурковый «Франкотт» 12-го калибра, самую ценную из моделей этого выдающегося оружейника, имитирующую ружья Перде, но с очень короткими —
всего 66 сантиметров — стволами, оба слабые чоки. Возраст ружья можно было определить довольно точно по
надписи на стволах: «Для А. Биткова в Москве». Как известно, Льеж был разрушен в 1914 году, а после войны Биткова
уже и в помине не было, значит, я увидел в комиссионном магазине «Франкотта», когда ему насчитывалось минимум
тридцать три года. Ружье было в полном порядке, не имело никаких следов ремонта, хотя почти совсем стершаяся
нарезка на дереве да поблекший цвет стволов у дульного среза показывали, как много с ним охотились. Казалось, это именно то, что нужно для охоты в лесу. Однако все вышло по-другому. Ружье било слишком кучно для стрельбы накоротке и вместе с тем чрезвычайно резко.
Особенно хорош был бой дробью № 3 и крупнее. К тому
же изрядный вес (3,2 килограмма) позволял применять сильные патроны. Так «Франкотт» стал моим основным ружьем для охоты по гусям, по поздней осенней утке, по зайцу.
Приобретение «Франкотта» не утолило моего страстного стремления к хорошим ружьям, даже усилило его. Вернувшись из Польши в Москву и вскоре заняв профессорскую должность, получая при этом крупные авторские гонорары, я был близок к тому, чтобы стать коллекционером охотничьего оружия. Но иметь ружье, из которого не стреляешь,
все равно что держать охотничью собаку в качестве комнатной. Мои же охотничьи возможности при московской жизни год от года сокращались. «Франкотта» и «Тэата» мне за глаза хватало. А все же я с 1953 года купил еще три ружья самого высокого разбора — все 12-го калибра.
Впрочем, больше четырех ружей одновременно у меня никогда не бывало, да и то недолго. Приобретенное в 1953 году ружье Лебо, самого знаменитого из крупных бельгийских фабрикантов ценного оружия, я через несколько лет подарил сыну, получившему степень кандидата наук, он и сейчас много с ним охотится. В 1958 году расстался я и с «Тэатом», зато стал обладателем другого, по мнению знатоков, лучшего моего ружья. Оно вышло из лондонской мастерской Генри Аткина, о котором я до тех пор не слыхивал. Специалисты объяснили, что этот Аткин долгое время работал у Перде и, отделившись, получил разрешение помечать свои изделия: «Г. Аткин от Перде». Ружья Аткина сделаны главным образом на заказ. Мое, выполненное с изумительным изяществом, вполне оригинальное, ничуть не походит на типичные изделия Перде и на другие известные мне ружья британских мастеров. Я могу подолгу любоваться им. Оно имеет очень длинные (77 сантиметров) стволы: правый — цилиндр, левый — получок, обладает выдающимся по резкости, а из левого ствола и по кучности, боем.
Ружье поистине универсальное: при небольшом для 12-го калибра весе (3 килограмма) оно позволяет варьировать
заряд и снаряд от 1,8 грамма пороха и 28 граммов дроби до 2,2 грамма пороха и 32 граммов дроби, так что я
очень удачно стрелял из него по любой дичи, от гаршнепа до гуся и глухаря, а крупной картечью свалил кабана. Поздние осенние кряквы не раз падали «из-под самых облаков», мертво битые дробью № 5 и даже № 6. Единственное его
неудобство — нередкое у англичан — отсутствие антабок; при охоте с лодки лучше иметь ружье с погоном — уронив за борт, его можно достать со дна даже веслом.
Наконец, в 1962 году приобрел я давно желанное ружье Перде — прекрасное оружие, хотя и не такое очаровательное,
как «Аткин», и для меня уже тяжеловатое, садочного типа, но с блестящим боем особенно мелкими (до № 5) номерами дроби.
Любуясь «Перде», я охотился с ним редко — все труднее становилось точно вскинуть тяжелое ружье, старость
давала о себе знать. Когда высшая аттестационная комиссия утвердила докторскую диссертацию сына, я решил, что
если кандидату достаточно было «Лебо», то доктор биологических наук заслуживает «самого лучшего из когда-либо
изготовленных человеком». Так приятно вспомнить, какую радость доставило оно моему наследнику, какое впечатление
произвело на собравшихся за торжественным столом гостей-охотников и какие великолепные выстрелы делал из него Ярослав, обновляя подарок на Астраханских перелетах. Итак, мне посчастливилось владеть несколькими шедеврами
оружейного искусства и наслаждаться охотой с ними. Жаль, конечно, что достигнуто это было поздно, когда условия жизни, а затем и возраст не позволили пострелять из них хотя бы полстолько, сколько я стрелял в молодости из гораздо менее совершенного оружия. Но и те свои скромные ружья вспоминаю с нежностью и благодарностью. Пора бы забыть, но вот уже почти пятьдесят лет я горюю о том, что не мог стать обладателем ружья де-Фурни, самого красивого из всех, виденных мною когда-либо. Бескурковое, 12-го калибра, изящное и вместе с тем массивное, оно было сделано на английский фасон, но с пражской гравировкой: листья чертополоха на металле колодки и замков, оксидированном в темно-желтый цвет, удивительно гармонировавших с шоколадного цвета стволами. А на прикладе светлого ореха был заметен отчетливый темный рисунок зайца, растянувшегося в прыжке. За это новое, только что купленное в Бельгии ружье просили 800 рублей — сумма тогда для меня совершенно недоступная. Но все это — в прошлом. Сейчас у меня сохранились
«Франкотт» и «Аткин».