Едва научившись свободно, не по складам, читать, я получил в подарок от папы «Записки ружейного охотника» С. Т. Аксакова. Его автобиографическую книгу «Детские годы Багрова-внука» я уже хорошо знал (мне не раз прочли ее вслух) и очень невзлюбил мамашу Сережи за упрямство, с которым она отвадила мужа и пыталась отвадить сына от презираемых ею охоты и рыбной ловли. «Ага! Все-таки не вышло по-твоему!» — радостно подумал я, еще не дочитав первую страницу «Записок». Эта охотничья библия на много лет стала моей настольной книгой. Наслаждаясь и волнуясь, я перечитывал ее — наверное, прочел несколько десятков раз, причем остро завидовал тому охотничьему раздолью, которое досталось С. Т. Аксакову. Но кое-что в «Записках» меня коробило: так, беспощадное истребление куликов-веретенников на гнездовьях мне казалось варварством. Не лучшее впечатление производило спокойное описание того, как весной из пары уток охотник сознательно бьет сперва самку, после чего уже нетрудно убить и селезня; он упорно колотится (летает) вокруг места, где потерял подружку, пока сам не попадет под выстрел. Я понимал, конечно, что все это — достояние истории, но примириться не мог. Папа уже привил мне элементарное понятие об охотничьей этике. Слова Аксакова о том, что ему стыдно было стрелять селезней, в ослеплении страстью летящих к подсадной утке, меня особенно смутили. Не стыдился же он бить куликов, ослепленных родительскими чувствами, старающихся отвести охотника от своей гнездовой колонии! Но это были отдельные темные пятна, не нарушавшие общего очарования от «Записок ружейного охотника». Из них я почерпнул множество сведений о жизни и поведении различных видов дичи и о способах охоты, с которыми отец не успел или не мог меня познакомить. Кроме того книга была издана с приложениями, в число которых входили статьи о натаске собаки и статья о ружьях и боеприпасах. Последняя описывала дробовые ружья, разнообразные системы затворов, замков, цевья, виды сверловки стволов, ствольной стали и Дамаска. Часть сведений — особенно в отношении затворов — уже тогда устарела, но ружья описанных там систем еще из обращения не вышли, и знать их было полезно. Особенно меня поразил перечень оружейников того времени — тех, чьи изделия были широко распространены среди массы охотников, и тех, кто составлял элиту ружейной промышленности. Я, знавший только Франкотта и Зауэра, слышавший от папы о Новотном и Лебеде, никак не ожидал того очень большого числа имен, которые были включены в список. Обидным показалось почти полное отсутствие сведений о русских мастерах — два слова о тульском полукустарном производстве шомпольных ружей и, помнится, упоминание вскользь о Ф. Мацке. Что касается практической части моей охотничьей подготовки, то я приобрел выносливость, умение легко ходить по топкому болоту, пробираться через чащу, в одиннадцать лет мог шагать весь день, не отставая от папы, и забыл уже то время, когда ему случалось провожать меня домой «за ручку». Научился я и правильно вести себя на охоте, держаться и передвигаться так, чтобы не мешать выстрелу. Стал понимать работу собаки, знал, как нужно управлять ее поиском, мог на глаз оценить перспективность того или иного участка болота и т. п. Наконец, умел безошибочно на большом расстоянии различать птиц по особенностям полета, отличить бекаса от турухтана или другого кулика, едва видимую стайку уток — от стайки голубей и т. д. У меня не было ружья, но в остальном я, сопровождая папу, чувствовал себя не просто увлеченным зрителем (теперь сказали бы болельщиком), а почти полноправным, во всяком случае, активным участником охоты,нередко прямо-таки полезным. Лишняя пара зорких глаз неоднократно помогала определить, куда переместилась поднятая птица, где упал отлетевший подранок, вовремя заметить налетающую сзади утку, кулика. Все это доставляло столько волнения, радостей, а подчас и огорчений, словно охотился я сам — только что не стрелял. А все же страшно хотелось поскорее дожить до 1914 года, когда, как мне было твердо обещано, я получу ружье. Период охоты без ружья оставил множество милых сердцу воспоминаний. Не все они интересны для читателя; остановлюсь лишь на некоторых, рассказав об остальном кратко. Начну с происшествия как будто пустякового. Весною 1908 года папа впервые взял меня на тягу. Мне шел только седьмой год, но я мог уже с почти цитатной точностью повторить описание тяги у Л. Н. Толстого в «Анне Карениной» и И. С. Тургенева в «Ермолае и мельничихе» — папа не раз читал мне эти отрывки. Ну, а стихи А. К. Толстого «На тяге» я, разбирая по складам, заучил наизусть. Наибольшее впечатление при первой поездке на меня произвела не сама охота, а полное совпадение того, что я на ней увидел, с тем, чего ожидал. Все соответствовало литературным зарисовкам: и «мшистая топкая полянка, уже освободившаяся от снега», и «березки, рассыпанные по осиннику», и «высокий лес вдали» (Л. Н. Толстой). А вот хорканье и циканье ближе, ближе... «и вальдшнеп, красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы на встречу выстрелу» (И. С. Тургенев), после которого «падает на землю колесом» (А. К. Толстой) прямо к ногам папы. А запах теплого еще вальдшнепа в моих руках! Как все это было прекрасно! Но я переживал тогда и вспоминаю теперь не столько саму эту охоту, сколько то, что случилось перед ней. Кордон, на котором мы должны были остановиться, назывался Черепахинским. Неужели там есть черепахи? Еще в вагоне пригородного поезда папа на мой вопрос ответил, что вернее всего там прежде служил лесник по фамилии Черепахин; едва ли в ручье возле кордона когда-то водились черепахи. Объяснение разочаровало меня, но я продолжал думать о черепахах всю дорогу от станции. Путь был недальний — километра два. Вышли мы на обширную луговину, окруженную лесом. У края ее стоял кордон, а по луговине извивался довольно широкий ручей с отдельными молодыми ольхами у берегов. К нему я и отправился, пока папа за чаем беседовал с хозяевами. Вода уже почти вошла в межень и только местами затапливала луг. По мокрой земле, по лужам я подобрался к невысокому обрывистому бережку и сразу же увидел около него поднимающиеся из мутной воды пузыри. Не забывая о черепахах, я стал на колени, засучил рукав, опустил руку в воду и нащупал на дне большой круглый и твердый предмет. Сбоку торчала шевелящаяся лапа за нее я и вытащил крупную — чуть меньше глубокой тарелки — черепаху. Остальные три лапы, голову и хвост она спрятала в панцирь — черный выпуклый на спине, желтый плоский на брюхе. Захлебываясь от волнения, я примчался с черепахой на кордон. Представьте себе, лесник очень удивился, сказал, что черепахи в ручье не попадались уже ряд лет и считались исчезнувшими вовсе. Везти мою пленницу в Воронеж папа не разрешил — негде нам держать ее и нечем кормить. И что же? Когда, вдоволь насмотревшись, по дороге на тягу я пустил черепаху в ручей, то не почувствовал огорчения, а случай этот запомнил, как одно из самых радостных событий моего детства. В тот день, сам еще того не понимая, я впервые пережил счастье охотничьей удачи. Теперь о первой моей собственной (не папиной) неудаче на охоте без ружья. Осенью того же 1908 года, когда только что пошел пролетный вальдшнеп, отец взял меня с собою в Жировский лес — довольно значительный для наших мест лесной массив, расположенный в пойме Дона немного ниже впадения в него Воронежа. В те годы Жировский лес, где росли преимущественно высокорослый лозняк и ольшаник, был очень крепким местом. Весной большую часть его заливала полая вода. Летом на сырых местах все зарастало тростником, где посуше — повителью, хмелем, а крапивой — везде и всюду. Лес пересекала сеть протоков, соединявших ряднебольших, но глубоких озер между собою и с рекою, что делало местность труднопроходимой. В недоступных крепях год от года выводили волки, у озер иногда обнаруживались следы присутствия бобров. Мы ходили с раннего утра, но вальдшнепов оказалось еще мало — к полудню отец убил только двух. А места начались такие, что мне то и дело нужно было пробираться через густую, высокую — в мой рост и выше — крапиву, я сильно обстрекал себе руки и лицо. Папа велел мне выйти из леса и идти краем его. «Скоро крапива кончится, тогда я тебе крикну. Иди так, чтобы солнце светило слева — тут опушка недалеко». В самом деле, я быстро выбрался на хорошо натоптанную тропу и пошел по ней. Справа тянулся лес, слева высокий травянистый скат спускался от поля к опушке. Деревья у края леса становились все реже, между ними зеленела короткая, общипанная скотом травка, лишь кое-где перемежавшаяся небольшими участками крапивной заросли. Сквозь поредевшую листву весело пробивались лучи солнца; над полем в голубом небе тянулись нити белой паутины. Внезапно у самой тропы почти из-под ног выскочил подстреленный кем-то вальдшнеп. Он подпрыгивал, вспархивал, работая одним крылом и тотчас падал на землю. Я бросился его ловить, но все промахивался — птица не попадалась в руки. Попробовал упасть на нее животом — она тоже ускользнула; не успел встать — вальдшнеп, еще раз подскочив, исчез в крапиве. Куст ее был невелик, чуть больше нашего обеденного стола, невысок — мне по пояс и не очень густ. Весь его можно было бы хорошо обшарить, раздвигая крапиву палкой и приминая ее сапогами. Но я не решился, подумал: буду искать, смотреть под ноги, а вальдшнеп тем временем незаметно перебежит в гущину обширных зарослей. Я зашел от леса, остановился, следя за краем куста, и начал звать папу. Он подошел и послал собаку искать. Но Ракет, нюхнув травку у края куста, в крапиву не полез — он уже так обжегся, что начал с визгом кататься и ползать по земле. Папа не стал его понуждать, сказав, что дело бесполезное, вальдшнеп, видно, убежал далеко, «если только он тебе не почудился», — добавил отец с усмешкой. Стало ужасно обидно, но спорить не полагалось, и мы ушли. Знать бы мне, что хорошо затаившийся подранок до последней возможности не сдвинется с места, — я бы, конечно, нашел и поймал его в этой самой крапиве, где он, безусловно, прятался. Однако вернусь к событиям, произошедшим чуть раньше — летом того же года. В Ерофеевку мы не поехали, жили на хуторе Марии Михайловны К., снимая у нее небольшой однокомнатный флигель. Хутор Марии Михайловны — бабы Мани, а сокращенно бабани, находился километрах в двадцати пяти южнее Воронежа и в четырех километрах от разъезда Боево Юго-Восточной железной дороги. Здесь был обширный плодовый сад, окруженный огромными серебристыми тополями, порядочная молодая, тоже тополевая роща (лесок), хороший пруд с карасями. Вокруг простирались поля, до болот на донских лугах было километров двенадцать. Ближе лежал Жировский лес, но летом охоты и нем не было. Ходить по полям за перепелами до окончания уборки хлеба запрещалось. Меньше чем за час можно было дойти только до озера, называвшегося почему то Саратовом. Это мелкое степное озеро с плоскими сухими берегами, почти целиком заросшее курой (камышами), имело около пятисот метров в диаметре. Вокруг, на полях и по берегам, жили чибисы, очень строгие; уток, главным образом чирков, было порядочно, но днем они сидели где-то в камышах и лишь на ночь вылетали на поля кормиться. Папа два раза ходил со мною на Саратов. Мы поджидали уток вечерней зарей, сидя на голом берегу без укрытия, и папа, помнится, ни разу по ним не выстрелил. А одного чибиса ему все же удалось добыть, к моему великому удовольствию. Такую птицу я никогда еще не держал и руках. Больше отец на озеро не ходил, и я не жалел об этом. Зато крайне интересным казалось то, что называл охотой племянник бабани Юрий Петрович, с ним я завязал тесную дружбу. Это был человек совсем еще молодой, хотя уже с бородкой и пышными усами, милый, добрый, веселый, но отчасти чудаковатый. Он любил, чтобы я при наших походах звал его дядя-стрелок, имел шомпольную двустволку, с которой «охотился» в саду, на выгоне и т. п. Добычей его были скворцы и дрозды, грачи и, при особой удаче, горлинки; на худой конец его устраивали удод, козодой, серый сорокопут или даже кобчик. Все это, разумеется, было форменным безобразием, а не охотой, но на первых порах меня завлекало. Особенно я радовался, если от выстрела падало что-нибудь несъедобное (из грачей готовили паштеты), так как с убитым удодом или кобчиком можно было «играть в охоту» долго — пока птица не начинала вонять. Этим летом Юрий Петрович совершил только два покушения на настоящую охоту. О первом я знал от самого «дяди-стрелка». Он отправился на донские луга, взяв с собою собаку своего старшего брата, небольшую, кроткую и сиротливую (робкую) сучку — нечистокровного сеттера. На месте охоты Юрий Петрович решил первым делом искупаться в Дону — стало уже очень жарко — но, выйдя из воды, заметил в береговом обрыве пласты глины — голубой и желтой. Какой материал для боевой раскраски под индейца! Охотник размалевался с головы до ног и начал военную пляску перед собакой. Она лежала себе в холодке и спокойно поглядывала. Потом воин опустился на четвереньки и пополз к ней с грозным рычанием; сучка только помаргивала и робко виляла хвостом. Тогда он ей сказал: «А, не боишься? Ладно же!» Схватил лежавший у воды здоровенный корявый сук и с рёвом устремился к собаке. Нервы бедняжки не выдержали, она вскочила и умчалась в направлении к дому. Испугавшись (не пропала бы собака), охотник поплелся туда же. Так он проделал в оба конца километров двадцать пять без единого выстрела. Вторая «большая охота» проходила с моим участием. Появилась возможность доехать до Дона на лошадях и только назад идти пешком — это мне было по силам. Собака решительно отказалась сопровождать «дядю-стрелка», и охотиться предполагалось из засады на какой-то Донской косе, якобы знаменитой тем, что на нее слетаются тучи куликов. На деле она оказалась довольно узкой полосой прибрежного песка метров шестьдесят длиною. Сюда временами садились одиночные чибисы. Ко второй половине дня Юрий Петрович убил четырех, стреляя по сидячим из высокого прибрежного бурьяна, где мы затаились. Пятый чибис был убит влет и упал почти на середину Дона; быстрое течение подхватило его. «Долго мертвый меж волнами плыл, качаясь, как живой», — продекламировал охотник, прежде чем разделся и полез в воду. Обратный путь лежал мимо Саратова; когда мы достигли озера, солнце село, но было еще совсем светло. Юрий Петрович снял ружье и подошел к воде со словами «Ничего здесь не будет, но дядя-стрелок всегда наготове». Тут из камыша у самого берега с криком поднялась огромная кряква (по-воронежски — матерка), последовали два выстрела — и оба мимо. Мы грустно поплелись, а моя вера в охотничью доблесть «дяди-стрелка» несколько ослабла. В один из ближайших дней я совсем ее потерял. Мы вышли из сада на степь — оставлявшийся для сенокоса участок целины площадью гектаров двадцать. Юрий Петрович выстрелил дублетом по пролетавшей стайке скворцов — с десяток птичек упало. Пока я подбирал их, он заряжал ружье, ворча, что кончилась мелкая дробь. «Всыплю зайчатник в оба ствола — может быть, попадется что покрупнее». Едва он надел капсюли, как мы увидели двух налетающих прямо на нас громадных бело-желтых птиц. Они прошли над нашими головами так низко, что я разглядел пальцы на их ногах. А Юрий Петрович с криком: «Дрофы!» присел, хлопнул себя по колену и не выстрелил, даже ружье не поднял — «проахал». С тех пор он как охотник совершенно погиб для меня, но вспоминаю я о нем с благодарностью — «дядя-стрелок» показал мне, как не надо охотиться. Вскоре мы уехали в Москву: дедушка Александр Никифорович пригласил папу, своего любимого зятя, провести отпуск у него на даче, близ Подсолнечной (ныне Солнечногорск). Дача стояла у самого берега Сенежского озера, примерно там, где теперь рыболовно-спортивная база. Из тогдашней жизни на Сенеже мне запомнилось лишь возвращение папы из поездки куда-то в Тверскую губернию (Калининская область). Свою добычу — десятка два тетеревов и несколько белых куропаток — он привез в большой закрытой корзине. Хотя дичь была выпотрошена, набита можжевельником и хранилась в погребе, от корзины изрядно попахивало — погода стоила жаркая. Двух птиц мама, бабушка и кухарка единогласно забраковали, к возмущению дяди Бори и дяди Макса Дунаевых. По их мнению, это был настоящий деликатес, и если хозяйки ничего не понимают в гастрономии, так они сами зажарят «любительских» тетерок и съедят их. «Деликатес» они приготовили к ужину, а ночью обоих гурманов рвало так, что чуть не вывернуло наизнанку, — к счастью без пагубных последствий. Весной следующего, 1909 года украли папиного Ракета. Отец снова остался без собаки, предстояло подыскивать, растить и натаскивать новую. В самом начале лета дедушка написал папе, что достал ему щенка-пойнтера, и снова звал к себе. Дождавшись отпуска, отец отвез нас в Москву, и мы опять оказались на Сенеже. Щенка дед получил от своего друга англичанина Дж. Колли, инженера, работавшего в Москве. Это была кофейно-пегая сука Дайдо (так англичане произносят латинское «Dido»), у нас ее, конечно, переименовали на русский лад в Дайду. Родителей Дайды Колли вывез из Англии. Дайда досталась папе, когда ей шел девятый месяц, но она уже была испорчена — панически боялась не только выстрелов, но даже и вида ружья. Виноваты были два младших маминых брата: эти мои дядюшки решили услужить папе и заранее приучить щенка к выстрелам. Привязав Дайду в саду, они начали палить над ее головой из четырех стволов, сделав выстрелов тридцать. Кончилось тем, что собачка, лишенная возможности убежать, от ужаса обмочилась. После такого урока Дайда, увидев ружье, забивалась под кровать и лежала там часами. Есть несколько способов борьбы против боязни выстрела. Отец исходил из того, что пальба, напугавшая щенка, не связалась в его сознании ни с обстановкой охоты, ни с видом и запахом дичи. Обо всем этом Дайда не имела представления, даже вволю побегать на свободе ей почти не приходилось. И вот, ни разу не показавшись собаке с ружьем в руках папа начал ежедневно, утром и вечером, ходить с ней по окрестным угодьям, вырабатывая у собаки позывистость и вообще послушание, а потом приступил к натаске. Ближние болотца были невелики, но в одном из них жил очень смирный дупель; по нему и началась натаска Дайды. Птица упорно держалась облюбованного кочкарника, а в кусты залетала только после третьего-четвертого подъема. Дежурный, как прозвал папа этого дупеля, за несколько дней совершенно отвлек внимание Дайды от всяких мелких пташек. Она теперь разыскивала только его и даже начала по нему становиться. Охота уже открылась, папа же все ходил с собакой без ружья. И вдруг Дежурный исчез; его, несмотря на предупреждение и просьбу отца, вытоптал без собаки и подстрелил один из молодых братьев мамы. Подранок улетел в кустарник и пропал. На счастье, папа нашел еще одно, уже порядочное болото с парой дупелей и несколькими молодыми смирными бекасами. Там он дважды в день обучал Дайду и через неделю счел натаску законченной. Оставалось приучить собаку не бояться выстрела. И вот отец взял с собою разобранное ружье в чехле. Дайда сработала по дупелю, он поднялся, перелетел, но она снова его нашла и стала. Только теперь при полной уверенности, что птица здесь, перед собакой, папа осторожно собрал ружье, зарядил, подошел к стойке и скомандовал трепещущей от волнения Дайде: «Вперед!» Дупель взлетел. Словно не услышав выстрела, собака потянула и стала по убитой птице. Дело было сделано — вид ружья, выстрелы только радовали Дайду. «Первый выстрел обязательно из-под стойки и так, чтобы дичь упала на глазах у собаки», — это правило отец повторял мне много раз. В дальнейшем Дайда сделалась лучшей собакой, какую папа когда-либо имел. Она служила ему десять лет, так что с ней пришлось поохотиться и мне. Одновременно с новой собакой появилось у отца и новое ружье — бескурковый «Зауэр» 12-го калибра. Его купил себе папин брат, мой любимый дядя Алеша. Человек он был физически не очень сильный, большое длинноствольное ружье оказалось для него слишком тяжелым, неудобным, и он отдал его папе, попросив при поездке в Москву приобрести взамен «Зауэр» 24-го калибра. С ружьецом, весившим всего пять фунтов (2,1 килограмма), дядя охотился много лет, стрелял из него прекрасно. Папа же, получив «большой «Зауэр» и желая отблагодарить дедушку за Дайду, подарил свой «Франкотт» одному из его сыновей, но не тому, кто погубил Дежурного. Папа ездил на Сенеж только два раза, а меня взял лишь раз, и вернулся я страшно огорченный. Греб дядя Коля Дунаев — самый серьезный охотник из всех маминых братьев. Он умел совершенно бесшумно вгонять лодку в окруженные камышами и тростниками заливы и плесы у островов, которые назывались (да, верно, и теперь называются) Малиновым и Таинственным. Утки, преимущественно кряквы, поднимались часто, папа стрелял и все мимо, свалил только одну, да и ту достреливал на воде. Дядюшка подшучивал, я чуть не плакал, отец же проклинал новое ружье, забыв, как отлично попадал из него в бекасов и дупелей. Со временем я понял, что он просто не привык стрелять сидя да еще из лодки, которая при порывистой вскидке ружья непременно начинала качаться. Следующие два лета мы снова жили в Ерофеевке. Я уже достаточно подрос, чтобы хорошо изучить и запомнить места, где отец провел свое детство и начал охотиться. Не стоит подробно описывать сад с четырьмя десятками старых яблонь, с густым вишенником и огромным древним дубом, ствол которого не могли обхватить два взрослых человека. От него шел скат, тоже поросший дубами, но более молодыми, а под скатом, в кустах лозняка, пробиралась речка Трещевка, вернее большой ручей, питающийся многочисленными родниками. Вода в нем была так холодна, что даже мы, ребята, окунувшись, тотчас выскакивали на берег с посиневшими губами. Никакого хозяйства в Ерофеевке не велось, пахотной земли не было. Имелись, правда, две лошади: упряжная — гнедая Комета и верховая — некогда серый в яблоках, а при мне уже побелевший донской мерин Окунек. Он хорошо ходил и пристяжным. Лошади были старые, но еще в силе. Сейчас ничего не осталось от усадьбы. Все, включая и вековой дуб, в годы войны уничтожили гитлеровцы. Да и памятных мне лугов вдоль Трещевки я не узнал, посетив их в послевоенные годы. Впрочем, и в детстве своем я уже не застал их в том виде, какими они были, когда начинал охотиться мой отец. Болота, некогда обширные, сильно пересохли. Небольшие их участки сохранились местами по краям луга возле выхода родников. Каждое такое болотце казалось с виду возвышением — плоской подушкой метров пятьдесят-семьдесят в поперечнике. Набухшая и приподнятая влагою почва пружинила и колыхалась под ногами, сквозь слой травянистого покрова проступала ржавая, с радужными отблесками вода, а от мочажины бежали струйки, стекавшие в Трещевку. На таких болотцах можно было найти немного бекасов, иногда пару-другую дупелей. Изредка на одном из крошечных плесов речушки сидели чирки, а кряквы за два лета нам не встретилось ни одной. По лугу и прилегавшим полям всегда держались чибисы, про которых С. Т. Аксаков сказал, что они «последняя спица в колеснице во всей болотной птице». Папа так не считал и не упускал возможности выстрелить по чибису. Но чтобы специально заняться чибисами, требовалось стать «напузником», а это отцу, конечно, не подходило. Работать по коростелям, которых водилось порядочно, он Дайде еще не разрешал, объясняя мне, что коростель — великий мастер бегать: путая следы, упорно не желая взлетать, он слишком горячит молодую собаку, и она забывает свое, недавно приобретенное умение пользоваться ветром и верхним чутьем. Заметив, что Дайда принималась копаться, уткнув нос в густую траву, отец тотчас ее отзывал и отводил подальше. Чего в Ерофеевке было многое множество, так это перепелов. В начале лета, вечерами, их крики «спать-пора» слышались отовсюду. Но отец в Ерофеевке по перепелам почти не охотился. Мы переезжали в Воронеж еще до уборки просяных полей — основной стации перепела; не ходить же с собакою по некошеному просу. А на лугах перепелки встречались редко. В общем, охота была скудная. Отец говаривал: «Все равно, что с длинной рукой на паперти» (просить милостыню у церковных дверей). Но для совершенствования работы собаки дичи все же хватало. Папа в свой отпуск охотился ежедневно, и я неизменно его сопровождал, радуясь самой скромной добыче. Иногда на мою долю выпадал крупный (так мне казалось) успех. Как-то правой стороной лугов мы дошли до третьего пчельника — от него кроме названия давно уже остались только пни нескольких старых лозин. Присели отдохнуть и закусить, назад пошли левой стороной; отойдя уже порядочно, я спохватился, что оставил складной ножичек, и вернулся, а папа продолжал идти дальше. Нож я нашел и только сунул его в карман, как услышал два выстрела. От папы ко мне летели чирки — штук пять или шесть. Стайка меня уже миновала, когда одна птица отделилась, снизилась, ковыляя в воздухе, протянула немного над лугом и упала в сотне шагов. Я бросился за ней, изловил и, чувствуя себя героем, принес папе чирка, подстреленного в кончик крыла. А папа убил дублетом на взлете двух. Это была, пожалуй, самая добычливая из наших Ерофеевских охот. Но один раз мне посчастливилось попасть в места, очень богатые дичью. Уже кончалось последнее лето нашей жизни в Ерофеевке, когда папа, взяв и меня, поехал на своих лошадях километров за тридцать в Семеновку, где жила его тетка. Выехали утром в шарабане; Комета и Окунек быстро несли легонький двухместный, без козел, экипаж по черным, до глянца накатанным колеям. На половине пути началась гроза, ливень мигом не оставил на нас сухой нитки, а главное превратил чернозем в неописуемо вязкую грязь: она огромными пластами налипала на колеса, отец много раз очищал их, но через несколько минут все повторялось. Лошади едва тянули шагом, измучились, и лишь к ночи мы приехали в Семеновку. Утром, чуть забрезжило, мы отправились на охоту и перед восходом солнца вышли на болота, несравненно более просторные, чем Ерофеевские. По ним у самой земли стелилась пелена тумана, разбросанные по лугу кусты и копны сена темнели над золотисто-розовой, освещенной первыми лучами дымкой. Не успели мы войти в невысокий сырой кочкарник, как Дайда нашла дупеля, папа убил его, потом одного за другим еще двух. Такая охота мне и не снилась. Помнится, отец взял больше десятка бекасов, четырех дупелей, а также двух или трех коростелей, впервые разрешив Дайде работу по ним. Но стрелял он в этот день неважно, опустели оба его патронташа, кончился и небольшой запас, имевшийся в ягдташе. Оставалось два патрона в ружье, когда мы повернули домой. Тут с небольшого озерца поднялись две кряквы, папа выпустил по ним последнюю пару зарядов, и обе упали в густую высокую траву. Одну, битую наповал, Дайда тотчас нашла, а вторую, подстреленную, отыскать не удалось. Напрасно собака излазила все вдоль и поперек, напрасно пришедший на помощь крестьянин выкосил большой участок травы и камыша. Утка так и пропала, что сильно отравило удовольствие папе, а особенно мне. Любопытно: потерю этой утки и случай с вальдшнепом, упущенным мною в Жировском лесу, я переживал совсем по-разному. Упустить вальдшнепа, подстреленного неизвестно кем, было только обидно, а не найти утку, упавшую после папиного, значит, «нашего», выстрела, — не только обидно, но и совестно. Чувство стыда за каждую напрасно загубленную мною дичь я всегда испытывал и впоследствии, притом тем острее, чем опытнее становился. По мне лучше сделать десяток самых позорных промахов, чем потерять одну сбитую птицу или недобрать зараненного зверя. На осенние охоты по вальдшнепу отец в 1910 и 1911 годах меня не брал. Лето 1911 года было последним, проведенным в Ерофеевке. Чтобы приехать на выходной день, отцу приходилось делать на лошадях по сорок километров туда и обратно проселочными дорогами. Нужно было нанимать в Воронеже ямщика на трое суток, а это обходилось недешево. Усложнилось и переселение из города и обратно в город — нас, детей, стало уже шестеро. А вот младший из братьев отца, тоже врач, начал работать в Землянске и мог жить в Ерофеевке хоть круглый год. В это время под Воронежем, в Боровскомлесничестве, была выделена значительная площадь казенного леса под дачный поселок. Участки сдавались в долгосрочную (99 лет) аренду с какой-то очень низкой ежегодной платой. На постройку бревенчатого четырехкомнатного дома отец затратил все свои небольшие сбережения, но потом они с мамой всегда удивлялись и радовались тому, насколько сократились летние расходы. Поселок строился у железной дороги и получил название Сосновка; по другую сторону полотна вскоре возник второй поселок — Дубовка. Оба они сохранились и поныне, но узнать их нельзя. Тогда сразу от заднего забора папиной и других сосновских дач начинался чудесный пышный, не затоптанный и не засоренный лес; высокорослые старые сосняки чередовались с участками чернолесья. Среди ветвей деревьев кишели певчие птицы, лес был богат грибами, земляникой, ландышами. На полянках в июне расцветали великолепные темно-лиловые касатики — дикие ирисы. На дубовской стороне преобладали лиственные деревья и не было так красиво, зато грибы родились массами. Почва, в основном песчаная, просыхала через час-два после самого сильного ливня. В начале лета 1912 года мы переехали в почти уже достроенный дом. Местность оставляла не желать лучшего для дачной жизни. Далековато было до купания, но я и сестры все же ухитрялись бегать на реку Усманку дважды в день. Не так хорошо обстояло дело с охотой. Широкая пойма Усманки, в особенности ниже села Борового, в четырех-шести километрах от Сосновки, изобиловала болотами и изолированными от реки озерамистарицами. Сама Усманка то извивалась по заливным лугам узкими быстряками, то образовывала широкие с заливами плесы, заросшие у берега камышами. Места были просторные, удобные и для болотной, и для водоплавающей птицы. Кроме того, право пользования угодьями составляло монополию Императорского общества правильной охоты, неплохо организовавшего охрану от браконьеров. Охота в его, как теперь говорят, приписных угодьях открывалась обычно не в Петров день, а на 8— 10 дней позже — около 20 июля. Все это, казалось бы, должно было обеспечить обилие дичи, и действительно, в начале сезона ее было много, особенно бекаса, кряквы, чирка. Но общество, хоть и «императорское», не грешило аристократизмом; вступить в него мог всякий, взносы не были обременительными для людей с ограниченными средствами. Близость к городу и удобное сообщение (менее получаса в пригородном поезде) приводили к тому, что в день открытия на Боровские луга выходило двадцатьтридцать охотников. Большинство стреляло и по утке, и по болотной мелочи. Поднималась пальба, как на поле боя. Не удивительно, что через неделю-другую дичь разлеталась, пара бекасов или коростелей, тем более дупель, становились солидной добычей — конечно, на мой взгляд. Папе же, всегда бравшему свой отпуск со дня открытия охоты, надоедало день за днем топтать с собакой почти опустевшие болота, и он волей-неволей начинал уделять внимание утке. С луговых водоемов ее к этому времени тоже распугивали; заливы реки, плесы, заросшие камышом озера — все пустело. Но в первое же лето мы обнаружили места, в которых весь сезон сохранялся вечерний перелет. В самой дальней части заливных лугов, перед лесами, в которые уходит Усманка, росли в то время отдельные большие участки ольшаников, затопленных водою, остававшейся от весеннего разлива. Тут, несмотря на многочисленных охотников, а может быть, и благодаря им, скапливалось и упорно держалось довольно много уток. Охота в ольхах днем была пустым занятием. Не показываясь на глаза, прячась за ольховыми коблами и кустами осоки, утки потихоньку отплывали от шлепающего по колено в воде охотника. Цепи из пяти-шести человек удавалось прочесать ольху, согнать в одно место всех уплывающих уток и прижать их к берегу. Но, достигнув уреза воды, они разом поднимались вне выстрела и притом за деревьями, взлетали над их густыми кронами, проносились высоко над охотниками и рассаживались где-то сзади с плеском и кряканьем, словно приглашая начать все сначала. Позже, охотясь уже самостоятельно, я убедился в бесплодности попыток охоты в ольхах с подхода. Одинединственный раз мне удалось свалить матерку, взлетевшую рядом, видимо, считавшую, затаилась уж очень надежно. Папа же никогда и не пробовал забираться в затопленные ольшаники. Но на вечерней заре из этих, как он называл, резерваций шел неплохой лет уток. Часть их направлялась в поля на ночную жировку, а часть, притом наибольшая, видимо, просто разминала крылья: покружив над лугом, над озерами, утки возвращались в ту же ольху. После обеда мы бродили пару часов с собакою, а потом отстаивали вечерний перелет у одной из трех резерваций. Перелеты не были добычливыми — птица летела не по определенной трассе, то так, то этак, но все же папе довольно часто удавалось взять одного-двух чирков, иной раз и крякву. От Дайды тут сперва было мало пользы. Отец считал, что от пойнтера не требуется аппортирования с земли, и обучил Дайду подаче только из воды. Для болотной мелочи этого было вполне достаточно, с мертво битой уткой тоже не возникало затруднений. А вот подстреленные Дайде не давались — на воде заныривали, а на сухом месте она, найдя подбитую утку, делала по ней стойку, ловить же подранка приходилось мне. Потом собаканаучилась справляться и с ныряющей уткой, ловить подранков на земле, и хотя в руки не подавала, уток мы с ней почти не теряли. В Сосновке я впервые увидел кроншнепов, немедленно ставших предметом моих пламенных охотничьих мечтаний. Они были немногочисленны, отлетали на юг рано, но все же до начала августа мы часто встречали трех-четырех огромных куликов, кормившихся на поле среди большой стаи чибисов. Папа не хотел даже пытаться подходить к ним, не видя ни малейшей возможности подобраться на выстрел к свистунам (так называли кроншнепов местные охотники). А я мечтал, чтобы отец все-таки убил свистуна, но ему это так и не удалось за всю жизнь. Да и сам я добыл первого кроншнепа спустя два с лишним десятка лет. Подошла осень, папин отпуск закончился. Мы же оставались на даче (я, старший из детей, учился еще дома), и отец почти ежедневно бывал у нас. Но приезжал он после работы, так что идти на болота было уже поздно. К счастью, и нужда в этом скоро отпала — началась охота в лесу по вальдшнепу. Осенью эту чудесную птицу, красу всей пернатой дичи, можно было встретить у самых заборов дачного поселка. Первый сигнал о появлении вальдшнепов принял я. Мы с сестрами, как обычно, встречали папу на сосновской платформе. Прошел один дачный поезд, прошел второй — папы все не было. Пришлось ждать третьего. Солнце село и уже заметно стемнело, когда я увидел пролетающую вдоль полотна длинноносую птицу, а немного погодя — вторую такую же. Я их принял за дупелей и приехавшему наконец отцу тут же на платформе сделал соответствующий доклад. Вокруг было много дачников, в том числе двое охотников. Папа не дал мне договорить, буркнув вполголоса: — Ладно, ладно, потом! — Дома он сказал, что пролетели, конечно, не дупеля, а вальдшнепы; тут я и сам сообразил, что ошибся. — Завтра походи по лесу с Дайдой, а я постараюсь приехать пораньше. На другой день, проводив папу, я отправился в лес и ходил довольно долго, но совершенно бесплодно. Решил, было, уже возвращаться, когда увидел Дайду на стойке у большой сосны, окруженной кольцом густого, соснового же подроста. Замирая от волнения, не смея надеяться, я подошел, послал собаку вперед и... из-под сосны с шумом поднялся вальдшнеп, очень крупный и какой-то светлый, почти желтый. Отец приехал с самым ранним из вечерних поездов, выходя из вагона, увидел мои вытаращенные глаза и молча приложил палец к губам. Мы смогли походить по лесу два часа с небольшим и под конец нашли пару вальдшнепов — обоих в соснах. Первого папа убил, второго промазал из-за гущины и плохого уже освещения. Тут мне была прочитана нотация — утром нужно было поискать еще и выяснить, что вальдшнепы держатся по сосняку. «Теперь их с каждым днем будет все больше», — радовались мы и ошиблись. В ближайшее воскресенье с рассвета и до вечера собака нашла всего трех. Все это были птицы местные. Только через две недели численность вальдшнепов сразу возросла, и накануне нашего переезда в город папе удалось за послеобеденную охоту убить четыре или пять штук. Дату этой охоты — 23 сентября — мне велено было твердо запомнить как время появления в Сосновке перелетного вальдшнепа, что неизменно подтверждалось в последующие годы.