Закон – тайга. Глава 6
Кончилось все же тем, что я совсем сомлел и свалился в какое-то кошмарное сновидение, которое, слава Богу, не смог вспомнить. Помню только, что там кто-то трещал по-французски и никак не мог договорить фразу до конца, а все повторял “donc… donc…” Еще не проснувшись толком, я сообразил, что это не во сне, что это наяву кричит давешний ворон, и посмотрел на него с тоской – уж не по мои ли кишки он прилетел. Хотя почему кишки, они ведь глаза первым делом выклевывают. Наверно, росомаха, волки, или еще кто-нибудь отобрали у него добычу, и теперь он снова кружит в ожидании поживы, стервятник богомерзкий…

Несколько часов я все же, наверно, поспал, благо мучители мои сами отсыпались долго. Солнце уже давно пробивало тонкими лучами таежный полог, а они только-только зашевелились, зачесались и выставили на свет Божий свои срамные хари.

В то утро мне удалось хорошо поесть. Ces deux nigauds, эти болваны, они открывали больше жестянок, чем могли сожрать зараз, и мне досталось порядком. Щербатый развлекался тем, что выбивал у меня банки из рук. Капказа это тоже поначалу потешало, но потом он передумал:

—Э-э, пускай жрет. Он еще наше золото тащить будет. Много золота.

Золото? Какое золото? Которое роют в горах? Кто роет? Только не эти двое. Мне было вполне уж ясно, что никакие они не старатели. У них даже инструментов никаких нет. Их инструменты – финки и большой черный пистолет, а теперь еще карабин. Они – убийцы, грабители, расчленители, и если там кто-то где-то моет золото, эти шакалы могут только перебить старателей и завладеть добытым.

Все утро, надрываясь, как ишак, под непомерной ношей, я перебирал варианты, но ничего умнее не приходило в голову. До того я думал, что они всего лишь уходят от погони. Даже не думал, просто видел: они уходят в тайгу, удирают из мест, где их наверняка уже ищут за грабеж и убийство, и возможно, не одно. Но они шли именно вверх по реке, а река стекает с Водораздельного, и там, на хребте, вполне может мыть золото какая-нибудь подпольная артель, про которую бандиты как-то прознали. А может, они уже там и были. Не зря они так уверенно следуют руслу реки.

Секундочку. Откуда у меня в голове эти фразы – про то, что надо нажимать, а то “те уйдут с ручья, и тогда …дец, даром корячились…” Это, наверно, когда я в беспамятстве был, а подкорка все записывала, как самописец. Там было еще что-то менее внятное, какая-то тень воспоминания, но почему-то от нее шла уверенность, что догадывался я правильно. А это значит, что впереди снова кровь, трупы и, может быть, этот последний ужас – расчлененка.

Усталость оставляла мало сил для переживаний, и все равно в животе у меня похолодело. Я давно уже не верил в Бога, я был истый вольтерьянец и рационалист, но тут губы сами неслышно зашептали: “Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…” и так до конца, и еще раз, а потом несчетно раз “Господи, спаси и помилуй”, “Господи, спаси и помилуй…” Но потом я прекратил это; стало немного стыдно. Я сам всегда язвил над теми, кто кидался к Богу, когда припрет; и вот на тебе.

Во второй раз сегодня я вспомнил бабушку, ma bonne maman Julie, она же баба Уля, бабуля. В детстве я долго не мог сообразить, почему “бабуля” нужно писать в два слова, хоть и был умный мальчик, не то что mon cousin le шалопай, который никогда не забивал себе голову такими вещами. Бабуля была строга, как фельдфебель, школила нас так, что с самого раннего детства нам легче было говорить по-французски, за что и бывали нещадно биты соседской ребятней, и тогда она нас жалела от всей полноты своего безразмерного сердца. От нее у меня в голове и молитвы, и чувство долга, и все-все-все хорошее. Только с чувством собственного достоинства у нас сейчас ах как плохо, так плохо, хоть плачь.

Тут я почувствовал, что лицо мое и вправду все мокро от слез, но то были сладкие слезы, хотя какая сладость может быть в моем положении. Я весь истекал потом, сердце барабанило, ныла каждая жилочка, и еще оводы жалили немилосердно. Это была совершенно особая мука. Я уже знал по опыту, что с оводом можно справиться только одним способом – дать ему сесть и прихлопнуть, как только он начнет впиваться. Иначе он не отстанет от тебя, пока не насосется. Но воевать еще и с ними было за пределом моих сил. Сил никаких не было, ноги сами передвигались, как у зомби, а из всего мозга оставалось, наверно, несколько нейронов, которые этим заведовали. Все остальное онемело. Когда я почувствовал, что вот-вот ноги подкосятся и я рухну, Капказ остановился.

Подобие тропы, по которой мы двигались, уперлось в неширокий, но глубокий приток. “Стой здесь”, рыкнул Капказ, а сам пошел вниз по течению, потом вверх. Пока он так метался, я привалился к дереву, не снимая рюкзака, и замер как йог в асане смерти, расслабив все мышцы, какие только мог.

—Переправы нет. Снесло на х.., — сказал Капказ по возвращении.

Щербатый, сидевший без сил под сосной, только выругался. Скорее всего переправой было просто дерево, упавшее поперек потока, а потом его снесло ливневым наводнением. Ливни здесь сумасшедшие, горы все-таки, но какое мне до всего до этого дело…

Отдыхали минут пятнадцать, и наверно эти минуты меня спасли. Молодое тело восстанавливалось на удивление быстро. Вот только что казалось – до смерти рукой подать, а вот я уже тащу свой рюкзак на следующую Голгофу, и я знаю – буду тащить столько, сколько понадобится, чтобы эти твари первыми выбились из сил.

Мы пошли вверх по ручью и примерно через час набрели на место, где приток разливался широко и его можно было перейти вброд. Сначала на мне уселся верхом Капказ, и я, погружаясь иногда по пояс, перетащил его на другой берег. Потом рюкзак. Потом Щербатого. Этот гад держал финку наготове и, гогоча и матерясь, покалывал меня в грудь – она у меня до сих пор вся в тонких шрамах. Я часто оступался на скользких камнях, и мне страх как хотелось упасть так, чтобы мучитель мой трахнулся головой об валун, но то были досужие картинки. Капказ тут же пристрелил бы меня, как непокорного пса.

После переправы бока мои ходили ходуном, словно у лошади после скачки, и я весь дрожал – вода там и в июле ледяная. Но я уже был выше таких мелочей. Чего бояться, если по лесному делу эти урки – просто жидкое, теплое дерьмо по сравнению со мной, никогда в тайге не бывшим. На их месте я бы связал в устье притока небольшой плотик, погрузил на него рюкзак и одежду, спокойно переплыл на другой берег и сэкономил чуть ли не целый день ходьбы. А эти бандюги явно не умели плавать и вообще боялись воды. Да и где им было учиться, по тюрьмам да лагерям, что ли?

Тут меня что-то словно толкнуло, и я даже споткнулся. Они не умеют плавать – и что это значит? А то значит, что стоит мне как-нибудь ускользнуть от них, переплыть реку – плаваю я как пробка, — и конец, они меня никогда уже не достанут. Я смогу добраться до людей и рассказать им все-все. Может быть, мне даже поверят и снарядят погоню. Я пригнул голову, прикрыл глаза. Не дай Бог взглянуть на Капказа: такие, как он, живут и выживают за счет звериного чутья. Он мог и учуять, чем занят был мой бунтующий мозг…

Бунт бунтом, но вечером того дня я сорвался – и чуть было не поплатился за это жизнью. Когда Щербатый завел мне за ствол дерева руки и стал их вязать, я, в ужасе от мысли о еще одной пытке комарами на всю ночь, взмолился:

—Дяденька, послушайте, ну не надо меня привязывать, ведь комары… Я прошу вас… Ну куда я убегу… — Голос мой сам собой задрожал и сорвался в жалобный плач: — Я вас умоляю!

Я уже всхлипывал обиженно, по-ребячьи, дышал судорожно, как в истерическом припадке, чем, видно, доставил Щербатому неизъяснимое наслаждение, потому что он заржал, запричитал:

—Ой уссусь! Капказ, ты слышишь! “Я вас умоляю!” Ой уссусь!

Он действительно расстегнул ширинку и принялся поливать меня, норовя попасть в лицо, а я уже бился в истерике, кричал что-то, не помня себя:

—Как можно! Вы же люди, вы же люди, вы же не звери какие-нибудь! Как можно!

Тут неожиданно подскочил Капказ.

—Кто зверь? Я зверь?

Бедняга я, бедняга, не успел даже вспомнить, что “зверь” на фене – такое же ругательство применительно к инородцам, как “чурка”, “чучмек” или “черножопый”…

Удивительно, как он не убил меня. Удар носком сапога пришелся точно в подбородок, затылком я ударился о дерево и вырубился мгновенно, словно меня и не было.

---------- Добавлено в 22:50 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:48 ----------

Закон – тайга. Глава 7
Меня вынесло из тьмы на волнах тошноты. Нет, не так. Сначала не было “меня” как чего-то отдельного от тошноты. Во всей вселенной не было ничего, кроме круговерти тошноты, которая уносилась спиралью в вечность, где опять не было ничего, кроме еще большей тошноты. Хотелось сблевать, но не было тела, которое могло бы это сделать, или в теле не было достаточно сил, и вообще, что оно такое, это тело. Не знаю, сколько это продолжалось. Я соскальзывал во тьму на какое-то время, это вполне могла быть очередная вечность, потом снова выныривал в мире, в котором не было ничего, кроме тошноты.

Наверно, на автомате сработали какие-то ганглии, сократились какие-то мышцы, голова слегка пошевелилась, и затылок коснулся чего-то жесткого. Жгучая боль пробила голову, и кто-то отметил, что кроме тошноты есть боль, хотя они как-то сливались. Потом дошло, что боль держится в разных местах. Что-то разрывало мою голову на отдельные полоски муки, еще пожаром жгло лицо и шею, а где-то внизу сверлила особая боль в онемевших руках. Сознание прошлось по всем этим местам, но как-то слабо и безучастно, словно для отчета, не связывая их прямо с самим собой.

Прошел еще век, другой ряд ганглий сплясал где-то джигу, и глаза распахнулись. Разверзлись, если угодно. Поначалу все было хаос ярких разноцветных пятен, оранжевых кругов и дрожащих, сияющих звезд, наложенный на темные, пляшущие тени, но потом пляска теней устаканилась. Они уже дергались не больше, чем фигуры в очень старых фильмах, и в смутное поле зрения выплыли темные, медленно кружащиеся деревья, чуть более светлая палатка, слабо светящиеся угли давно погасшего костра.

Еще сдвиг, и глаза остановились на ботинках, на вытянутых вперед ногах. Я знал, что это мои ноги, но было невероятно трудно, почти невозможно разобраться в том, что значит “мои”,

кто такой этот “я”, и что я тут делаю, почему сижу в лесу под деревом. И не сижу вовсе, а плаваю на волнах боли и тошноты, словно отходя от наркоза после операции. Легче всего было бы решить, что все это кошмар и ничего более, но даже от легкой дрожи меня всего прошивало болью, и боль была такой реальной, что списать на кошмар совсем не получалось.

Потом: “Concentrate”, промолвил голос деда у меня в голове по-английски – но кому это он сказал? Кто этот “я”, к которому он обращался? Concentrate – кто? “Concentrate, Sergei”, снова промолвил строгий голос, и знание мгновенно захлестнуло меня высокой, стремительной волной. На несколько мгновений она даже стерла тошноту. Я – Сергей, Серж, Серега, Сержик, я знаю все про себя, я знаю, что убежал из дому в поисках занятных приключений в тайге, я помню весь ужас, который приключился со мной. Одного не знаю – откуда эта боль и эта тошнота, хуже, чем все, что случилось раньше. Я помню ночи невыносимой пытки комарами, но сейчас даже мириады укусов доходили, словно сквозь какую-то пелену.

“Concentrate”, проговорил голос в третий раз, и глаза мои остановились на палатке в десятке шагов от меня. Оттуда доносился громкий, похабный храп, и я с отвращением подумал: “Что за звери.” И тут все стало на место. Это слово “звери” подняло еще одну большую волну, и с ней пришло все, что случилось вечером. Наверно, мне бы надо было чувствовать ужас – ведь смерть снова была так близко; или дикую радость – ведь я все еще был жив. Но у меня в тот момент просто не было физической возможности чувствовать что-либо, кроме бесконечной боли и тошноты.

Вместо этого ум мой попытался, все так же вяло и безучастно, нащупать объяснение, почему я все-таки жив. В конце концов я решил, что спасли меня скорее всего толстый баскский берет из испанского прошлого отца – шикарная вещь, и почему только бандиты его у меня не отобрали – и капюшон штормовки, сбившийся на затылке. Иначе удар просто размозжил бы мне голову о ствол дерева, как спелый арбуз.

С огромным трудом я сглотнул. Меня снова поднесло совсем близко к грани тьмы. Не знаю почему, но было ясно, что тьма – это легкий выход. Все, что было заложено глубоко во мне, подсказывало – надо драться с этой тьмой. Но зачем, этого я еще не смог бы сказать.

В конце концов выручила меня случайность, пожалуй. Когда я плотно прижался к дереву, чтобы пошевелить искусанными кистями рук, я почувствовал, что веревка держится слабо. Я ведь лежал труп трупом, и Щербатый связал меня так, на всякий случай: куда, мол, эта падаль денется, если вообще очухается. Прав был, однако.

Я принялся ощупывать правой рукой узел на левой, потом с невероятным усилием поднялся на ноги: пришло озарение, не хуже эйнштейнова, что повыше ствол хоть самую малость, но тоньше, а веревка свободнее. Cкоро я освободил левую руку, и это было, словно я заново народился на белый свет, словно Христос голыми пятками прошелся по душе, как говорил забулдыга-сосед, опохмелившись. Я долго расчесывал кисти, потом снял веревку с правой руки, аккуратно, кольцо к кольцу, свернул ее и уложил в карман. Еще несколько минут разминал затекшие руки, растирал ладонями кровавую кашицу из комаров на лице, дотронулся до затылка – и зря. Там было мягко и так больно, что от прикосновения весь мой мир чуть не разлетелся на куски в агонии. Мысли в голове брели трудно, словно по колено в грязи, но потом одна проступила совершенно ясно: что же я стою тут, как пень трухлявый. НАДО БЕЖАТЬ.

В палатке все так же похабно храпели хамы. Глаза мои остановились на топорике, воткнутом в полено возле костра. Взять его, зайти с заднего торца палатки и рубануть сквозь брезент… “Если с первого раза промахнешься, Капказ тебя пристрелит”, трезво предупредил Сторож. Да, сначала придется выдернуть задний кол, чтобы понять, где головы, и тут он и начнет стрелять. Не пойдет. Какая жалость. Абсолютная, всепоглощающая жалость. Я бы заплакал от такой жалости, если б у меня в запасе было хоть немного слез.

Я отслонился от дерева, шагнул. Меня шатало, как пьяного, но что тут удивительного. Сотрясение мозга, так это называется. Противно, конечно, но термин медицинский и точный. Прекрасный термин. Со-тря-се-ни-е. Ладно, потом как-нибудь полюбуюсь. Сейчас надо уходить. Я прошу прощения, но мне надо идти. Убьют, так убьют. Que sera, sera. Вот в таком духе. Я знаю, что это песня, но сейчас не до песен. Страха не было – было не до страха. Страх – ненужная роскошь. Стараясь ступать неслышно и твердо, как предпоследний из могикан, я подошел к погасшему костру, поднял топорик. Мой томагавк.

Когда наклонялся, голова закружилась еще сильнее, и я чуть не рухнул на колени, где стоял. Однако выпрямился, постоял, покачиваясь, потом заставил себя еще раз наклониться и взять оба котелка, сложенных один в один. Я их сам вечером отмывал и сам здесь поставил. Не пропадать же добру. Потом я презрительно цвиркнул зубом, повернулся спиной к палатке и зашагал прочь, как пьяный гуляка по Красной площади.

Несколько шагов, и мне уже пришлось проталкиваться сквозь густой ельник. Такой густой, что я в конце концов сунул топор за спину, за пояс, стал на карачки и пополз. Всю дорогу я боролся с тошнотой и головокружением, глубоко и расчетливо дышал ночным воздухом через нос, и воздух пах грибами и свободой. Странно. До того тайга пахла только гнилью и смертью.

Так я и выполз на берег реки. На четвереньках.

В этом месте река катила свои воды мощно, но без особой суеты, потихоньку воркуя сама с собой, как стайка горлинок. После непроницаемой тьмы хвойных зарослей, из которой я выполз, речной простор казался наполненным текучим, дрожащим, сыроватым ипрессионистским светом. Противоположный берег терялся во тьме, но я был совершенно уверен, что он там, и что там мое спасение.

Я почувствовал, как тот берег довольно настойчиво тянет меня за нервишки, и вошел в воду. Вода доставала меня уже до колена, когда что-то меня остановило. Спички. Надо сберечь спички. Непослушными пальцами я вытащил коробок из нагрудного кармана, чуть не уронил в воду, похолодел, встряхнулся, слабо выругался, засунул спички под берет, нахлобучил берет поглубже и побрел дальше. Ноги скользили по камням, камни иногда переворачивались и грубо стукали по сразу замерзшим голеням. Течение уже свирепо толкало в бок, потом вообще снесло меня с ног. С облегчением я отдался потоку и поплыл неспешным брассом. В воде стало много легче, хотя сильно мешали котелки, надетые дужками на левую руку, но я и не особо боролся с течением. Куда вынесет, туда и вынесет. Я всегда обожал плавать. По семейной легенде я начал плавать раньше, чем ходить, и вода меня не выдаст. Надо будет, могу плыть так всю ночь. Ожог ледяной воды на пару делений убавил боль и тошноту, а больше мне ничего и не надо было.

Довольно скоро меня вынесло на узкую галечную косу, и я даже не больно запыхался, когда выбрался из воды. Я обернулся, посмотрел на покинутый мной берег – теперь он темнел еле видной полосой – и обозначил международный жест типа “А вот член вам, длинный и толстый”. Потом сел мокрой задницей на холодную гальку и принялся неторопливо развязывать скользкие шнурки ботинок. Снял, вылил из них воду, снял толстые шерстяные носки, выжал. Потом начал раздеватья догола, медленно, словно у меня не было иных забот, кроме как выжать досуха одежду, скручивая ее в жгуты, встряхивая, снова скручивая. Все как в замедленной съемке.

При этом я все негромко приговаривал: “Вот вам, гады, вот вам, сволочи, съели, скоты? Посмотрим теперь, кто кому будет мочиться в рот”, и всякие другие заклинания – canailles, негодяи, выродки, звери, хамы, merde, merde. Но все это было так бледно, никчемно, по-детски и так близко к истерике, что я в конце концов велел себе заткнуться. Однако внутри все продолжало клокотать. Теперь мне стало нестерпимо жалко, что я не попробовал все же помахать топориком. Хоть одного бы уделал. Однако Сторож только презрительно кривил губы. Действительно глупо. Легко быть героем – на этом берегу.

Вдоль реки подувал ветерок, на косе почти не было комаров, и мне хотелось посидеть там подольше, обняв колени и пытаясь согреться. Но ночь уже истончилась, вокруг серым-серо, и надо уходить. Уходить на охоту всегда лучше на рассвете.

Я встал, оглянулся. Недалеко, там, где начиналась коса, негромко плескался некрупный приток, скорее ручей. Я понял это, как указательный знак от самого Господа Бога и поплелся прочь от реки вдоль берега ручья, а больше по руслу, иногда оступаясь по колено в воде. Так я прошел с полкилометра, а может и больше, и тут увидел, что лес уже совсем не тот, что вдоль реки. Много березы, осины, лиственницы; наверно, тут когда-то была гарь. Какой я все же умный, понимаю, где гарь, где не гарь, ну просто очень сообразительный, аж плакать опять хочется…

Близ ручья я заметил выворотень. Видно, огромная ель упала уж давным-давно, бедненькая. Чудовищные вывороченные корни и толстые обломанные сучья ее все еще держали ствол навесу, так что я мог забраться под него, лишь слегка пригнувшись. Я решил, что это еще один указатель от Господа, и кротко прошептал: “Спасибо”. Здесь, под этим стволом, у самого комля, я и разбил свой первый бивак. Тут я наверно перешел на некоторое время на автопилот. Когда в следующий раз я вынырнул из тумана тошноты, я увидел, что уже нарубил порядком лапника, надрал коры, покрыл толстый слой лапника корою, и ложе было готово.

Несколько бесконечных мгновений я стоял над постелью, противясь желанию, которое кричало из каждой моей клеточки, сверху, снизу, сбоку, изнутри – свалиться на эту постель, отключиться. Но я знал, что так дела не делаются. Прошел несколько шагов и замедленными движениями, с часовыми остановками, наломал с поверженной ели сушняка, оттащил его, куда следует, и сложил два костерка по обеим сторонам постели.

Мне было все так же дурно, болели ранки и ссадины на лице и по всему телу, болели избитые кости, при каждом шевелении сильнее кружилась голова. И все равно, лежа между этими двумя кострами, я испытал наконец тихое блаженство. Пришла уверенность, что я ушел-таки от доли, которая была хуже смерти. Так я, по крайней мере, сейчас думал. Для безумной радости и ликования у меня не было сил. А может, дело было в другом: как только я начинал думать про свой плен, а в особенности про захвативших меня скотов, меня всего заливало кислотной смесью стыда, унижения, ненависти, чистого ужаса, других каких-то ингредиентов, ни черта не разберешь. Мысли торопливо убегали от этого сюжета, но через некоторое время я снова заставал их на том же месте.

И все же последнее, что я успел подумать, перед тем как меня засосала темная воронка, было нечто вполне недоуменно-толстовское: и почему это люди бывают столь чудовищно, клинически злы, когда много лучше, приятнее и спокойнее быть милым и добрым? Чего привлекательного в том, чтобы быть вонючим скотом и убийцей?

---------- Добавлено в 22:52 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:50 ----------

Закон – тайга. Глава 8
Отключился я мгновенно, но потом несколько раз просыпался, то от кошмаров, то от боли, и каждый раз сонно поправлял свои костерочки, недоверчиво косясь на тихо шумящие темные тени вокруг. Оттуда мог подкрасться зверь, и моя единственная защита от него – топорик да жалкий жар и свет костра. Мне должно бы быть страшно, но почему-то в ужасных зверей не очень верилось. Все зверство мира, похоже, замкнулось для меня на тех двоих за рекой, а здесь им меня не достать.

Уже на заре меня вплотную свалил самый сладкий, зоревой сон. Во сне я куда-то плыл, и волны были милые, точно такие, на которых я любил качаться в детстве на Каспии, лежа на спине. Просыпаться не хотелось, и некоторое время я скользил по грани, вверх-вниз, а пробудился, наверно, оттого, что неловко повернул голову и придавил шишку на затылке. К тому же с неба снова раздавалось колокольное Donc! Donc!

Кривясь от боли, я приподнялся, поискал глазами. Ворон сидел совсем близко на березовом суку, нахохлившись, словно только что вылетел из головы Эдгара Алана По. Я сердито буркнул: “Qu’as tu donc?” Чего, мол, тебе? Чего распинаешься? Но он не ответил. Собеседник он был никакой. Да и вообще он не по этому вопросу. Ему бы глаза мне выклевать – самый смак. Но это уж дудки теперь. Я, болван-колобок, от дедушки ушел, от бабушки ушел, от мамы с папой ушел, дурилка стоеросовая, потом я ушел от пары исчадий прямиком из лагерного ада, а от тебя, глупая жадная птица, я и подавно уйду.

Я пощупал затылок. Опухоль нисколько не спала. Есть такое слово – гематома. Если снаружи черепа, то ничего, поболит и рассосется. А если в мозгу, то хуже: опухоль расползется, и могу тут под деревом и окочуриться. Как представишь, так холодно и жутко до жидких соплей. А может, обойдется. Или того краше, музыкальным гением стану, вроде Моцарта. Его служки зальцбургского архиепископа за вздорный характер с лестницы спустили, бац – гематома в мозгу, и пожалуйста – музыкальный гений. Есть такая теория. Ах, до теорий ли мне, до музыкальной ли гениальности. Выползти бы отсюда – хоть червяком, хоть мышкой, и к чертям музыкальную гениальность. С этим потом разберемся.

Надо какие-то меры принять, что ли. Намочить берет в холодной воде ручья и так и ходить. Хотя ходить особо никуда не следовало, все ж таки сотрясение мозга. Все тело по-прежнему болело, к тому же за время сна оно совсем одеревянело. Хотелось есть: наверно, дело шло к полудню. Но голод был несильный, просто молодой организм требовал свое. Надо шевелиться. Ну и что с того, что голова болит. Зато жопе легче – так, кажется, селяне говорят.

Я встал на колени, выполз из-под ствола приютившей меня поверженной ели, выпрямился. Ноги более или менее держали. Я постоял немного, чуть пошатываясь. Деревья и подрост стояли вокруг плотной, но вроде бы мирной стеной. Только кедровка предательски трещала неподалеку. Голос – как у нашей математички. “Убью, сволочь”, слабо зарычал я, потом, немного испугавшись собственной ярости, добавил потише: “Кричи, кричи, мерзавка, как раз в суп попадешь”.

Я сделал шаг, хотел отойти отлить, но вернулся, поднял топорик и решил не выпускать его из рук, куда бы ни шел. Черт его знает, кто тут за этими зловещими кустами, кого навела на меня эта визгливая тварь. Ладно, я еще с ней разберусь.

До грибного сезона было еще почти месяц, однако то ли год был урожайный, то ли с погодой повезло – молоденьких грибов было полно. Не отходя далеко от лагеря, я за полчаса набрал полный котелок крепких, славных грибков. Красноголовики кое-где росли едва ли не сплошным рыжеватым ковром, только знай выбирай те, что почище да помясистей. Спасибо деду, он меня натаскал в свое время в грибной охоте. Да и поневоле научишься, когда есть иногда вообще нечего, кроме грибов. Я и трюфели насобачился под землей разыскивать, как свинья – там есть один трюк, но я про него лучше промолчу. А еще мы ловили мелких птичек: скворцов, дроздов, и прочее, даже воробьев, а если повезет, так голубей и горлинок. Да, веселенькое было время. Ничего не попишешь – война.

Я пошел к ручью, вымыл и почистил грибы. Половина пошла в суп, половину я нанизал на шампурики для жаревки. Там же, около ручья, нарвал чуть ли не охапку черемши. Тут ее была пропасть, хоть косой коси. От одуряющего ее запаха замучили сладкие детские воспоминания. Вот ты берешь на целый день кусок хлеба и щепотку соли, лезешь в горы рвать эту самую черемшу – вкуснее хлеба с черемшой и быть ничего не может. Лезешь, лезешь, глядь, и вылез на плоскую полянку, где маки сплошным ковром, как клумба, и ты в них падаешь прямо мордой, а лет тебе, скажем, девять или десять, и ах, как же хорошо, и нет вблизи никакого зла, нигде ни крошечки. Ну разве только большие мальчишки-аварцы могут наскочить. Но я побегу пожалуюсь Шамсият, она сама аварка, она у нас живет, ей уже пятнадцать, она им задаст чертей…

Ну ладно. Смахнем слезу и займемся делом. Кроме черемши, я наковырял еще корней лопуха. Тоже полезная еда. Можно и в суп, а можно нанизать между грибками на шампурики, все приправа какая-никакая. Нарвал крапивы помоложе, весь обстрекался, зато суп гуще будет, если ее покрошить помельче топориком.

Потом вернулся в лагерь, соорудил таганок над одним из костров, повесил оба своих котелка – один под суп, другой под чай. В том месте было сколь угодно брусничного листа, хотя сама ягода никуда не годилась, зеленым-зелена. Значит, грибной суп на первое, грибной шашлык на второе, брусничный чай на третье. Полный комплект. Долго на этом не протянешь, но недолго можно. Протянешь, сколько будет надо, зло поправил меня Сторож. Я не стал спрашивать, сколько будет надо. Это все потом, потом.

Самое трудное было ждать, пока суп остынет. Чтобы отвлечься, я принялся жарить над углями свой шашлычок из грибов с кореньями. Почти всю свою недолгую жизнь я воспитывал себя; сначала, правда, дед с бабушкой, а потом уж я сам. Я дисциплинированно дождался, пока суп не остыл настолько, что его можно было пить со смаком. Потом принялся за грибы – пареные и жареные. Тщательно пережевывая чудную мякоть, заедая ее пахучей черемшой и запивая чаем, я наелся от пуза, да и на потом осталось. Я еще прожевывал последние куски, когда меня неудержимо потянуло в сон, и уже сквозь дрему подумалось: появись сейчас передо мной медведь, что я смогу? Только сонно хлопать на него глазами, и кушай меня с маслом.

Проснулся я в том же положении, в котором отключился – лежа на спине, и потому первое, что я увидел прямо над моей головой, был толстый ствол ели, с которого я отслоил все кору. Это было хорошо, потому что испуганная неразбериха проскочила в момент: я вспомнил, как сдирал кору, а вслед за тем и все, что было до того. И все равно на несколько секунд меня окатил ледяной душ страха, от которого все внутренности сжались, но я скоренько задушил это все словами. Послушай ты, холодец дрожaщий, сказал я себе, это ж то самое, чего ты хотел, прям-таки жаждал, как поросенок свинячей титьки. Из-за этого ты проехал тысячи километров, вот тебе тайга, вот ты в этой тайге, один, никто не мешает. Вот и давай, дерзай, какого тебе еще лешего. Ну хорошо, потеряно снаряжение, все или почти все, но это ж вполне могло случиться и на порогах, или если б пришлось удирать от косолапого. Да мало ли что. Все остальное при тебе, знаменитая твоя сила воли, лесные навыки, мозги, так что вставай и сияй, и к черту нервы. Нервы – это такие очень тонкие беленькие веревочки, ганглии-манглии. Как скажем, так они и будут работать.

Конечно, дело не только в снаряжении, чего уж там. Тут надо прямо смотреть правде в глаза. Все мое тело болело, словно его пропустили через мясорубку, или как будто два бандита пинали его несколько суток почти без перерыва. Не говоря уже о комариных процедурах. Я мельком подумал, не повредили ли эти паскудные насекомые мои барабанные перепонки, когда набивались в уши. Со слухом у меня было худо. В ушах постоянный шум, но это могло быть и от того удара ногой по бороде, да и мало ли меня били. Жалко, если это не пройдет. Раньше у меня был абсолютный слух. Жаль, очень жаль. Много чего можно было пожалеть, да жалелки на все не напасешься. Потом как-нибудь.

Сейчас надо сосредоточиться на приятном и полезном, если такое есть. Как не быть. Я потянулся, лежа на своем роскошном ложе, и обнаружил, что некоторые места болят меньше, чем остальные. Уже отрадно. Я пощупал живот, бока. Нет разрывов печени, селезенки, кишок. Если бы такое было, я бы давно скукожился. Внутренностям, конечно, досталось, но ведь работают же. Поломанных костей нет, или почти нет. Как дед говорит – были бы кости, мясо нарастет. На том стоим.

Конечно, есть вещи похуже изуродованного тела. Скажем, большая кровавая рана в моем самоуважении и родственных областях. Что ж, на это дело мы наложим комендантский час. Табу. Вход воспрещен – пока мы не очухаемся как следует. Не будем лазить языком в больной зуб, а сосредоточимся на солнечной стороне улицы: я удрал от этих каннибалов, я выиграл последний раунд, и вот – СВОБОДА, братцы! Liberté, можно сказать! Мы вольные птицы, пора, брат, пора… Вольные, как этот оглоед Nevermore – сидит вон, пасет меня, ждет, когда я окачурюсь и протухну. А вот еловый дрын тебе в одно место, пташка Божия. Продернешься покамест.

Ладно. Сколько можно лежать и хорохориться. Много не вылежишь. Я пополз из своей берлоги. Было уже хорошо за полдень. Тут, где лежала ель, был островок солнечного света и даже слегка припекало, но стоило отойти на несколько шагов, как тебя охватывала сырость и полумрак. Мрачноватое это дело, тайга. С непривычки даже на нервы действует, но сейчас не до того.

Снова захотелось есть, и я неспешно пожевал кой-чего. А потом надо было благоустраивать на ночь бивак. Поддерживать огонь в двух кострах было хлопотно, да и ни к чему: одежонка моя давно вся высохла. С наветренной стороны можно сделать заслон, он же отражатель тепла, как делают индейцы в книжках и таежники в жизни. Я натаскал к своему лежбищу кучу сучьев, благо этого добра тут было навалом, и аккуратно построил из них слегка наклонную стенку – один конец вдавил в землю, другой упер в ствол лежащей матушки-ели, давшей мне приют. Потом для верности покрыл заслон лапником в несколько рядов, пушистым концом вниз. Теперь мне не страшен ни ветер, ни дождь, хотя на дождь и непохоже. Добавил лапника и под ложе; оно теперь приятно пружинило.

Я полежал несколько минут, пытаясь справиться с тошнотой и болью, разбуженной всей этой суетой. Но раз уж я начал, остановиться было трудно. Столько всего надо сделать, а раз надо, то сделаем, и плевать на дурноту и боль. Не сахарный.

Первым делом надо было вооружиться. Топорик, конечно, хорошо, лучше не бывает, но не дай Бог действительно придет Его Вонючее Величество Михайла Иваныч. На этот случай нужна рогатина, хоть самая немудрящая. Что я с нею буду делать – это, конечно, еще вопрос, но ведь предки мои ходили на медведя с топором и рогатиной, и не настолько уж я мельче или дурнее их. Изловчусь как-нибудь, не на колени ж перед зверем падать. Хватит, нападался…

Я отправился на поиски подходящего дреколья, но ровного сука или деревца с торчащим вбок отростком долго не попадалось. Отросток – это чтобы рогатина не уходила вся в тело зверя. Я про это читал, и дед объяснял, только теперь, когда мишка мог быть за любым стволом, вообразить себе все это было непросто. Как это – ударить его в убойное место да еще держать на расстоянии меньше метра от себя, держать, пока он не издохнет? А он что, во фрунт станет и будет спокойно отдыхать? Он же будет ломить и царапаться, у него ж лапа, небось, длиннее рогатины, он же ж меня измордует всего этими лапами… Ладно, паки и паки скажу – не будем о грустном. Бог не выдаст, медведь не съест. Может, пожует да выплюнет.

Я отошел от бивака уже порядком, когда меня насмерть перепугали два рябчика. Они с треском вылетели из-под ног и тут же сели на ветку березы шагах в десяти-двенадцати, поглядывая на меня бусинками любопытных глаз. Я уж замахнулся метнуть в них топорик, но опомнился. В такой адской чащобе потерять эту драгоценность легче легкого, а без топорика я тут буду, как младенец с голой попкой. Нагнулся, попробовал нашарить камень, но под руками был сплошной мох. Попалась палка, кривая и гнилая; не бумеранг, в общем. Я все же швырнул ее, она со стуком ударилась о ствол дерева, переломилась, а рябки улетели, только трепет крылышек в ушах еще отдавался секунду-другую, да сердце мучила изжога – такая добыча ушла.

Ладно, чего грустить, надо делать выводы. А вывод такой: мне нужна не только рогатина, а еще и knobkerrie – метательная палка с тяжелым набалдашником-корневищем на одном конце. Как у готтентотов. А у нас на юге это дело называют мутовкой: такая сосновая палка с коротко обрубленными сучьями. Когда летит, то крутится. Крестьяне пользуются этим снарядом, чтобы сшибать перепелов на гречишных полях. Когда гречиху убирают, перепела бьют мешками. Очень он это дело любит – в гречихе жировать. У меня с тринадцати лет свое ружье, но я все равно любил ходить на перепела с мутовкой. Тут свой особый смак и шик. И какого дьявола мне не сиделось дома, сейчас готовился бы к охоте на перепелов. Через несколько недель откроют сезон, ходил бы по лесу, тренировался… Правду папенька говорят: дураков не сеют и не пашут, они сами растут.

Я вернулся в лагерь с заготовками для рогатины и мутовки и весь остаток дня и целый вечер строгал деревяшки топориком. Пришлось еще сходить к ручью, поискать кусок песчаника, чтобы отточить топор по-серьезному. Возиться с деревом я всегда любил, мне нравилось водить рукой по гладкой плоти хорошо оструганного дерева. Инструмент у меня, правда, не очень ловкий – а каково было бы без него? Зубами, что ли, орудовать? Рогатину я заточил на три грани, как русский штык или наконечник скифской стрелы. Дед говорил, что и современная наука не придумала более удачной формы. Когда острее уже затачивать было бесполезно, я подержал жало рогатины над жаром углей – для прочности. Закаливать ведь можно не только сталь или там психованных революционеров, дерево тоже закалке поддается. Главное – не передержать.

Несколько раз пришлось прилечь, когда особо донимала дурнота, но возился я увлеченно, как мальчишка, забыв о времени, особенно когда представлял себе, как насажу на острие рогатины одного из этих подонков. Всадить бы кол в печень да еще повернуть там, и дух вон из гадины… Или сбоку, из-за кустов, под ухо, в яремную вену, чтоб кровь фонтаном… Или сзади оглушить нобкерри, а потом пришпилить лежачего к земле как вурдалака… Но это все дурь, дурь, табу, не надо пока об этом. Свихнуться можно.

О чем надо? О еде, о чем еще. Грибы – это хорошо, но если жевать их с утра до ночи, можно дожеваться до тошноты. Тут есть рябчики, тетерки, опять же копалухи. Глухаря, этого слона меж птиц, палкой убить невозможно, а вот самку его копалуху – пожалуй. Однако за всем этим можно проохотиться с мутовкой целый день и вернуться ни с чем. Дома, готовясь к сезону перепелиной охоты, я бродил по лесистым склонам Бештау и упражнялся в метании мутовки в цель, даже влет – кидал левой рукой вперед консервную банку, а правой швырял в нее палку, и результаты были хорошие. Но одно дело сшибать консервные банки в чистом лесу, на просеках, а другое – попасть в азарте в живую, стремительную дичь в этих диких зарослях, где и замахнуться трудно. Н-да. Размечтался, понимаешь. Сам еле ножки с места на места переставляю, голова спиралью крутится, а туда же, на охоту собрался. Нет, нужен верняк, нужна тихая охота. Нужна рыба.

Рыба в ручье была, это точно – я видел черные спинки меж камнями у дна в прозрачной воде. Но как ее добыть? У меня была булавка – сойдет вместо крючка. Из куска веревки, которой меня связывал Харч, он же Щербатый, он же падаль вонючая… Из веревки можно добыть нити и ссучить их в лесу. Жирный овод пойдет на наживку. Но все это ненадежно, один обрыв или зацеп, и прощай моя снасть.

Тут я вспомнил, как мальчишками мы ловили усачей, пескарей и прочее в быстрой речке Юце под Пятигорском, и почувствовал, как рожа моя расплывается в улыбке, хоть и было больно избитым губам. Пацанами мы проводили весь день на речке, купались до дрожи, до посинения, а уж если затевали рыбалку, то забывали все на свете. Бабушка начинала переживать, уж не утонули ли мы, а дед страх как не любил, когда его драгоценная супруга волнуется, и гнал нас домой хворостиной. Это было ужасно больно – хворостиной по голому седалищу. Только доставалось все больше мне; кузен, хоть и шалопай, но всегда умел удрать вовремя, а я садился за стол на ползадницы. Зато бубуля меня больше жалела.

Тут я заметил, что давно хлюпаю носом, а глаза ничего не видят из-за слез. Видно, нервишки на пределе, если жидкость так легко сочится.

Ладно. Слезы, говорят, приносят облегчение. Слабо улыбаясь, я представил, как сказала бы бабушка, гладя меня по головке: “Ничего, крепче спать будешь”. Оно, конечно, хорошо, когда тебя так любят, растешь как в пуховом гнезде любви, только потом очень затруднительно. Выныриваешь в бурном море жизни, если говорить кучеряво, а тут такое дерьмо в телогрейке плавает, и хрясь тебя сапогом по сопатке. Вот и вся любовь.

Ну хорошо, а что делать-то? Мораль какая-то должна быть? Очень я любил из всего выводить мораль, был настоящий ink-stained youth, как Джером Джером говорил – “юноша, испачканный чернилами”. Все выписывал мудрые мысли из книг и даже Правила Жизни составлял. Не допер только самое простое записать: держи левую повыше, не подставляй хлебальник всякой сволочи.

Тоскливо все же засыпать на такой ноте.

---------- Добавлено в 22:53 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 22:52 ----------

Закон – тайга. Глава 9
Во сне я гонялся за кем-то невероятно лохматым и колол его рогатиной. Спал, как и вчера, вполглаза, каждые полчаса просыпался, подбрасывал сухих сучьев в огонь, снова проваливался в сон, а там продолжение сериала, только никак я не мог этого лохматого добить. То ли слабо бил, то ли рогатина была тупой, но супостат только кривился, уходил невредимым и даже ухмылялся, бурча: “Allons donc!” – что-то вроде “Да брось ты!” В полусне мне померещилось, что это опять мой старый знакомый Nevermore. Я сонно выглянул из своего полушалаша, но ворона нигде не было видно, и мне стало немного грустно, хотя крик его был куда как зловещ, да он и выдать меня мог. Может, попробовать его приручить, если прилетит? Может, он держится поблизости от меня совсем не с такими уж гнусными намерениями? Может, ему тоже одиноко, грустно и голодно? Но мне пока нечего ему предложить. Грибы он не будет клевать даже из вежливости.

Ничего, Бог даст, сегодня мы попируем, и г-ну Ворону еще останется. Знаем мы, как легко они находят место, где можно чего-то пожрать, даже из поднебесья. Необъясненная наукой способность. А что питаются они дохлятиной, так это ж jedem das Seine. Или suum cuique, если по-латыни. Очень я любил ввернуть чего-то такого по-латыни, подразнить какую-нибудь особо тупую училку. Интеллигентно ****ганил, слизняк противный.

Мои ссадины, синяки и ранки начали подживать, опухоль на затылке немного спала, хотя тронуть еще не дай Бог – боль насквозь прошибала. Под глазами, наверно, синяки как блюдца. Особенно болели ребра: наверно, перелом или трещины. Сцепив зубы, я попробовал несколько раз отжаться, потом присесть, потом заработала привычка нескольких лет, и я прошелся по всем группам мышц. Размялся до легкого пота – скорее от боли, чем от натуги. Конечно, боль нестерпимая, конечно, хорошо бы на пару месяцев в больницу, но это для сосунков, а мы, таежники, можем еще и не такое вынести. И надо набирать форму. Какие у меня еще могут быть шансы выкарабкаться? Никаких. Или держи форму, или ложись ногами к востоку. Закрывай лавочку.

Напившись чаю все с теми же жареными грибами, я отправился на рыбалку. Немного повыше лагеря ручей разделялся надвое узким длинным островом на две протоки, имевшие вид тоннелей. Деревья смыкались над ними кронами, и это было очень красиво, но до красоты ли мне. Я выбрал ту протоку, что чуть поуже и помельче и осторожно, стараясь не распугать рыбу, заготовил у верхнего и нижнего ее концов кучи камней, толстых сучьев, пеньков и земли. Конечно, в одиночку это будет труднее проделать, чем с ватагой мальчишек, но попробовать стоило. Я чуть не надорвал пуп, когда ворочал один особо крупный валун, зато он мог перегородить почти половину протоки.

Наконец, я нагреб две здоровенные кучи всякого материала и присел отдохнуть и переждать головокружение. Силы мне понадобятся –следующие минут двадцать будут очень суматошными.

Первым делом я устроил запруду у нижнего конца протоки: быстро-быстро сдвинул все заготовленное в воду. Плотинку стало тут же размывать, я в спешке вырубил топориком еще кусок дерна и залепил дыру. Потом, тяжело дыша, помчался к верхнему концу и принялся лихорадочно сооружать вторую плотину. Она дложна быть еще плотнее, чем нижняя – вся вода должна уйти в параллельную протоку.

Наконец, остались только тонкие слабые струйки, сочившиеся местами сквозь мою верхнюю дамбу, и я метнулся назад к нижней запруде. Там рыба уже вовсю скакала через верх, и я принялся молотить ее своей палицей как теннисной ракеткой. В диком волнении часто промахивался, но несколько оглушенных рыбок все же полетело на берег.

Настоящая охота началась, когда от протоки осталась только цепочка ям, наполненных водой, под более высоким берегом. Я осторожно подходил к ним, высматривал рыбу покрупнее и бил острогой. Часто рыба забивалась в пещеры под самый берег. Я ширял туда тупым концом рогатины, рыба выскакивала и пыталась уйти из ямы чуть ли не посуху, и нередко ей это удавалось: в азарте я много промахивался, когда бил палкой. В кино бы этого не допустили, там все всегда попадают во все, что надо.

Вода начала размывать верхнюю плотину. Я бросил возню на ямах и стал метаться по берегу, собирая то, что добыл. Часть рыб, даже пробитых острогой, билась во мху, норовя соскочить в воду, но я не для этого старался. Я стукнул по башке несколько наиболее активных скакунов, потом собрал всю добычу в кучу и присел отдышаться и полюбоваться уловом.

Я никогда в жизни столько не ловил – и на тебе, некому похвастаться. Досадно было, что в пойманном я узнавал только окуней, щук и налимов, да еще, по описанию, хариусов. Остальные были, видно, местные – кумжа какая-нибудь, или еще что. Но это все пустяки, не в имени дело, как говорится, what’s in a name. Главное – сбылась моя мечта с самого давнего детства, когда мы еще жили в горах, не театрально-курортных вроде Машука или Бештау, а настоящих дагестанских. Тогда я часто уходил к речке один, друзей там не было, и был я одинокий мечтатель, им и остался на всю жизнь, но это так, к слову. Одна мечта была такая: одному наловить много-много рыбы и принести домой, деду с бабкой. И вот глянь, я один и наловил много-много рыбы, но куда ее нести и по какой кривой я сюда попал, аж не верится. Как в каком-нибудь дурацком романе Виктора Мари Гюго.

Долой скулеж, однако. Отъемся за все эти несчастные дни, и то дело.

Надо чистить рыбку. Без ножа трудно, но я отщепил узкую длинную щепку от лиственницы, твердой, как железное дерево, заточил ее, как мог, и обходился ею. Рыбу покрупнее предстояло закоптить, так что чистить с нее чешую было не нужно. Все легче. Потом я соорудил кукан из лозины, нанизал на него улов и потащил в лагерь.

Только я отошел от ручья, откуда ни возьмись прилетел ворон и, возбужденно куркая, опустился на берег. Я сам оставил ему аккуратную кучку рыбьих внутренностей, но все равно стало муторно. Трупоед чертов.

Весь остаток дня ушел на возню с рыбой. Я сразу сварил чудную уху из голов и хвостов; в другом котелке пожарил, точнее потушил, мелочь с грибами. Правда, все было без соли, но так оно, говорят, полезнее. Вот, скажем, туареги – совсем не едят соли, а бегают по Сахаре, что твои козлы. И потом это ж ненадолго. Вернусь домой, уж я там отыграюсь на солененьком. Посолонцую от души.

Я наелся до состояния удава, мог только лежать и переваривать, но скоро взыграла совесть: надо ж коптить остальную рыбу. По такой погоде она могла быстро испортиться, и на черта ж было так убиваться с этой ловлей.

Как делать походную коптильню, учить меня не надо. Мы с дедом делали это не раз и не два, когда уходили добывать чего-нибудь съедобного слишком далеко от дома – с ночевкой, а то с двумя и больше. Я вбил в землю четыре кола по углам квадрата, в середине выкопал ямку с канавкой-поддувалом и разжег там костер. Когда огонь прогорел и остались только жаркие кедровые угли, я обтянул колья полосами коры, закрепив их самодельной веревкой из измочаленных стеблей крапивы. Получилось нечто вроде мешка без дна, поставленного стоймя. Внутри мешка я повесил рыбу на палочках, продетых сквозь жабры, потом просунул через поддувало на угли ольховых щепок и веток. Ольха лучше всего подходит для копчения, это я помнил твердо. Теперь надо было только присматривать, чтобы ольховая мелочь не горела, а лишь дымилась.

Я лег на спину, расслабил ноющие, побитые мускулы и уставился на вечереющее небо. Отсюда, из чащи, был виден только небольшой кусочек, но тем дороже он казался. Как верхний просвет забранного стальным листом окна тюремной камеры – отсидевшие рассказывали про такое. Там, в этом просвете, синева сгустилась почти до темноты, и скоро в ней замерцали слабенькие точечки звезд. Свету от них не было никакого, но все равно приятно и вроде чуть теплее. На душе, наверно, теплее, если она вообще есть, эта душа, а не просто слово такое. Да нет, у меня точно есть, раз болит, и я как-то полагал, что у всех других тоже. А вот оказалось, находятся такие, у них вместо души туалетное очко…

Опять меня занесло в запретную территорию. Нельзя мне еще туда. Там сразу становится жарко и потно. Пусть затянутся эти раны, а то вот так и буду кровоточить внутри. Так душе недолго и загноиться, а этого никак нельзя. Дух должен быть светел и крепок, если я вообще хочу выбраться из этой таежной пьесы абсурда в здравом уме и трезвой памяти. Главное – сохранить хоть какое-то чувство юмора и пропорций. Отвлечься бы надо.

Вот смотри – звездочки. Это ж офигеть можно, до чего до них далеко. Только в фантастических романах придумывают, как до них добраться, и способы один дурнее другого. “Аэлита”, скажем. Читать, конечно, забавно, а на поверку одна труха ненаучная. Притом Марс – это ж рукой подать, а ты возьми какую-нибудь туманность Андромеды. Невозможное же дело. До нее этих световых лет несчитанно. Еще тыща лет пройдет, и все так и останется – она там, мы тут, и никаких мостов. В таком масштабе вот это лупоглазое “я” – совершенно неразличимая микроскопическая точка плесени на почти такой же неразличимой точке – Земле. А туда же, сплошные страсти, переживания и обиды. Подумаешь, обидели мальчика. Это ж вроде как одна блоха другой ножку укусила.

Тут я возмутился. Блоха – не я, я – не блоха. И если уж на то пошло, “я” – это то, что я смогу сделать, а всю эту космическию дурь сплюнуть и растереть. Иначе что выходит – всякое быдло будет меня пинать в промежность, а я в ответ любезно-космически скалить зубы, как бухой Будда, так, что ли? Нет, гады, если вы на это надеетесь, так целуйте пьяную обезьну в зад. Мы пойдем другим путем. До того другим, что вам в дурном сне не снилось.

Я чувствовал, что подкипаю всерьез, что я опять далеко забрался на запретную территорию, но скоро нечувствительно успокоился. Все ж таки я как следует вымотался, и на душевные фейерверки по-настоящему не было никаких сил.

Я начал придремывать, но Сторож уже заступил на смену и будил меня самым регулярныи образом. Я вскидывался, оглядывался вокруг с несколько чокнутым видом и поправлял костер, свою бледную защиту от химер, зверья и комаров. Заслон-отражатель работал отменно, он грел бок так же, как с другой стороны костерок. Все ж таки большой умница это придумал. Наверно, тот, кто изобрел колесо. Ему, пожалуй, повесили звезду Героя Первобытного Коммунизма на шею, из чьего-нибудь безносого черепа выточили… А может, самому череп проломили – больно умный выискался. Скромнее надо быть в личной жизни.

Еще я подкидывал щепок в коптильню, и они дымили, как заведенные. В конце ночи, когда хвосты как следует прокоптились, я перевернул рыбины головой вниз: нанизал их на шампурики, проткнув около хвоста, и снова примостил каждую внутри мешка. Между рыбками я ухитрялся заснуть, сидя на корточках, но потом продолжал дело с той точки, где остановился.

К утру меня сморило намертво, и я проспал часа два. Проснулся как ошпаренный, словно опаздывал на экзамен, но все было спокойно, ольховые веточки еще дымились, а в воздухе стоял умопомрачительный запах свежекопченой рыбы.

“Кушать подано, сэр,” пробормотал я, подставляя физиономию любопытному солнечному лучу.