Закон – тайга. Глава 14
Я второй раз за это утро переплыл реку, перебрался на “свой” берег и весь день медленно двигался параллельным курсом с этими ублюдками, подлаживаясь под их темп – как я его себе представлял.

Когда крадешься по тайге медленно и неслышно, с нередкими остановками, то чаще наталкиваешься на лесных жителей. Несколько раз то рябчики, то тетерки поднимались у меня из-под ног; я упрямо пытался сбить их своей дубинкой, но все с тем же печальным результатом. Было уж ясно – глупо пользоваться степным оружием в тайге. Но каждый раз я реагировал на дичь, как бешеный, и кидал палку, не думая, а потом рычал от ярости и злился все больше и больше. Теперь бы я не смог ни во что попасть, наверно, и в чистом поле, до того нервишки разгулялись, драть их с наждаком.

Не только птички меня доводили до белого каления. Главное, с утра я натерпелся такой страсти, что не приведи Господь. Это не шутка, когда думаешь, что в тебя стреляют. А теперь еще одолевали всякие разные переживания, все та же свара между темным и светлым углом.

После утреннего визита на тот берег стало ясно, что прежние мечтания про рогатиной в печень или в шею – вовсе не пустые мечтания: вполне реально подобраться к моим врагам на расстояние неожиданного удара из-за куста или дерева. В конце концов, стоило мне вырубить вооруженного до зубов Капказа, с его шестеркой я уж как-нибудь справлюсь. Вздумает сопротивляться, я его финку ему самому засуну куда-нибудь поглубже. Картинка стояла передо мной как живая: вот я пропускаю Капказа на тропе, вот я выступаю из укрытия, размашистый удар топориком сзади – и череп надвое. Только мозги брызнут по всему пейзажу. Щербатый, я был уверен, тут же рухнул бы на колени. Такие уроды жидки на расправу.

Картинка была до того яркая, что я аж потом покрылся. И все равно я знал, что сделать ничего такого я не смогу. Опередить их, вычислить, куда они пойдут, замаскироваться рядом с тропой, выскочить из засады, замахнуться – да, это все можно. А вот ударить не смогу, особенно если сзади. Не потому, что я такой благородный воин – много ли благородства я от них видел? – а вот просто не смогу, и все. Тут было не просто вбитое с детства табу “Не убий,” а что-то глубже. Примерно так же я не смог бы есть человеческое мясо, может быть, даже под страхом смерти. Наверно, я не убийца по натуре. Но почему тогда мне так навязчиво мерещится убийство из засады? Это что, просто мальчик обиделся до смерти, стоит в углу, воображение разыгралось, но скоро утрет сопельки и будет опять весело смеяться и играть?

Вопросов много, и один особо назойливый: а может, я развожу все это гадание на ромашке – смогу, не смогу, почему не смогу – из нормальной трусости? Ведь риск был в любом случае, как бы ловко я ни действовал: не зря я так боялся звериного чутья Капказа. Боялся, и все тут, и нечего от этого ладошкой загораживаться. Надо принять, как величину в уравнении.

Одно было ясно: идти на такое дело, когда тебя не несет вперед волна куража, была бы глупость неизреченная. Как сказал Михаил Юрьич, не русская это храбрость – бросаться вперед, закрыв глаза и размахивая шашкой. Не надо ничем размахивать, а надо дозреть.

И в конце концов, у меня самого неплохое чутье: я почти всегда кишками чувствовал, когда проиграю бой, когда навернусь со скалы. Конечно, за исключением тех случаев, когда я ни фига такого не чувствовал, а все равно проигрывал и падал. Сейчас, правда, все мои инстинкты орали мне в ухо – не будь придурком, веди себя укромно.

Я бы, может, придумал что-нибудь еще умнее этого, но тут приключилось такое, от чего я второй раз в тот день чуть не пал на колени, а сердце мое едва не лопнуло пополам, – наверно, потому, что шел я опять в трансе и был совершенно ни к чему такому не готов. В густом осиннике от меня с шумом ломанул сквозь кусты какой-то зверь – мне показалось, мамонт какой-то, но это, конечно, от страха. Шум скоро стих, прямо-таки оборвался, как будто зверь замер на месте или скакнул на дерево. Я тоже сразу застыл на полшаге и долго так стоял, чувствуя, как покрываюсь вонючим потом страха. Это был предательский запах, сигнал хищнику (если то был хищник), что я напуган до дрожи и меня легко смять – только что я мог сделать?

Ладно, бойся, не бойся, не стоять же так целый день. Медленно-медленно, судорожно стиснув рогатину в правой руке, а топорик в левой, вращая глазами вкруговую, я пошел вперед, но через несколько шагов сердце опять подскочило к горлу, и я замер, где стоял. На тропе лежал заяц с отгрызенной головой. Я постоял, отдуваясь и оглядываясь, как будто тот злодей, который это натворил, мог каждую секунду выскочить из-за кустов и мне самому отгрызть башку. Потом подошел, наклонился, пощупал зайку. Он был еще теплый, только что убиенный. Наверняка это проделка росомахи. Ни рысь, ни тем более медведь не бросили бы вот так свою добычу без боя. Скорее мне бы тут самому чего-нибудь отгрызли, как этому бедняге безголовому.

Я потоптался около зайца, все так же пугливо оглядываясь по сторонам. Противно было подбирать чью-то добычу, фактически падаль, но я уже твердо выучил: хочешь холить свою брезгливость – сиди дома и пиши стихи в духе Серебряного века. В тайге тебе делать нечего. Тут главное – выжить; все остальное – зола.

Я заострил с двух концов палочку, привязал к ее середине веревку, наколол на острия заячьи пазанки, подвесил зайца за эту палочку к суку, аккуратно снял тонкую летнюю шкурку и выпотрошил. Ворон с друзьями сегодня пирует, если он следит и за теми, и за мной. Как бы я сам не пошел ему на ужин, если росомаха решит со мной разобраться. Придется ночью спать особенно сторожко, а днем нести рогатину острием строго вверх. Если эта скотина кинется на меня с дерева – есть у нее такая манера, – то сама на острие нанижется, а дальше уж как кому повезет. Такой закон-тайга.

И к черту всякую лирику, весь этот мильон терзаний. Главное теперь – как следует вооружиться, в согласии с учением великого т-ща Сталина. А для этого нужно вырезать добротные заготовки для лука и стрел. Стрельбой из лука я увлекался с детских игр в индейцев, и стрелял порядочно: дед научил. Давным-давно, в другой еще жизни, он участвовал в экспедиции по Монголии и там от нечего делать овладел этим мастерством – в двадцати шагах попадал в яблоко не хуже Вильгельма Телля, только, конечно, не на моей голове, хоть я и просил, начитавшись Шиллера. Дед резонно объяснил, что если бабушка застанет нас за таким занятием, она ему самому оторвет голову, да и мне достанется. Он же научил меня делать приличные луки. Не детские палочки с веревочкой, а настоящее оружие с хорошей убойной силой. Я застенчиво улыбнулся, вспомнив, как у меня раздувался зоб, когда удавалось подстрелить голубя или горлинку. Я подманивал их – насыпал семечек или подсолнечной шелухи в нескольких шагах от укрытия – и бил из засады наверняка. Это был хороший приварок к столу, а я был добытчик, совсем как большой. Не то, что всякие сявки со своими глупыми стрелами из камышинок.

Пару часов я шел, опустив голову, выбирал материал для лука, пока после нескольких неудачных попыток не откопал то, что нужно: почти прямой смолистый корень лиственницы, не слишком толстый и не чересчур тонкий, не слишком длинный и не очень короткий, как раз под мой рост. Что корень лиственницы лучший материал для лука, мне тоже рассказал дед; сибирские инородцы, говорил он, ничего другого не употребляют. Потом нужно было набрать заготовок для стрел. К вечеру у меня уже был приличный пучок ровненьких березовых палочек чуть меньше метра длиной.

Я уже чувствовал, что подходит время, когда эти мрази притомятся и остановятся на ночевку, и нужно лезть на дерево и высматривать их стоянку. Однако к тому времени я спустился в очередную падь, откуда много не увидишь. Я побрел дальше, но следующий подъем оказался затяжным, настоящий тягун. Я все лез и лез вверх и никак не мог выбраться на вершину увала. Это было тоскливо, потому как целый день хмарило и парило, дышать было труднее обычного, чуть не со скрипом болели виски, а по дальним горам погромыхивал гром. Мне меньше всего улыбалось оказаться застигнутым грозой и коротать ночь где-нибудь под елочкой, без хорошего укрытия. Когда я выбрался-таки на хребет, я сказал себе – к чертям этих ублюдков, некогда мне лазить по деревьям. Надо строить шалаш, а вычислить или выследить их я всегда успею.

Довольно быстро я нашел два поваленных дерева: одно когда-то упало на другое под острым углом. Я скинул под верхний ствол свою поклажу и принялся лихорадочно рубить колья и драть кору, благо того и другого добра вокруг хватало, а с лежащих деревьев кора легко отслаивалась огромными кусками. Шалаш я на этот раз построил на всякий случай двускатный, ведь дождь и ветер могли налететь с любой стороны. Сучьев сверху навалил вдвое больше обычного, потому как чуяло мое сердце – будет не просто дождь, а нечто посерьезнее, и как бы не разметало мой шалашик, словно соломенные домики двух нерадивых поросят, как их там звали – Ниф-ниф? Нуф-нуф? Потом я накидал ложе из пихтового лапника, натаскал внутрь запас сушняка на неделю, не меньше, и только тогда угомонился.

Воды у меня с собой было немного, одна поллитровая бутылка, но я знал, что скоро воды будет больше, чем надо. Выставил котелки наружу – небось, накапает с неба.

Так оно и вышло.

---------- Добавлено в 23:06 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:01 ----------

Закон – тайга. Глава 15
Поужинал я еще спокойно, только иногда налетали короткие вихри, каждый раз с неожиданной стороны, да шлепали отдельные крупные капли дождя. Я уже начал задремывать, блаженно вытянувшись на мягкой хвое, когда разразилась настоящая буря, прямо Шекспир какой-то. Сначала стало темно, словно наступило затмение солнца. Дико завыл, заревел ветер, раскачивая деревья, потом загремел гром, все ближе и громче; а еще через малое время на лес – и на мой шалаш – с водопадным грохотом обрушился ливень.

Я в щенячьем восторге выглядывал в узкий лаз, оставленный рядом с нижним деревом, прикрывавшим торец шалаша – лаз служил окном, дверью и дымоходной трубой. Гроза и буря всегда меня возбуждают до поросячьего визга, и не только когда я сам в надежном укрытии, хотя так, конечно, поприятнее. Я вспомнил, как мы с двоюродным братцем однажды вечером возвращались с дальнего поля домой и попали в такую же передрягу. Дождь был вроде вертикальной реки, молния полыхала беспрерывно, на нас не было сухой нитки, а босые ноги разъезжались в грязи. Я стащил мокрую майку и трусы и принялся ими размахивать, горланя “Марсельезу”, но грохот грома перекричать не мог, и вообще было непонятно, что я этим хотел сказать. Тяжелые, холодные струи дождя больно секли голое тело – меня и сейчас передернуло, при одном воспоминании об этом. А еще в тот вечер на нашей улице молнией убило молодую женщину.

А теперь я лежал в сухом, теплом, хоть и несколько дымном шалаше и только выкрикивал какие-то неграмматические полупредложения, когда налетал вихрь ураганной силы и поблизости с грохотом валились деревья, либо когда совсем уж близко, нестерпимо для глаз, высверкивали ветвистые зигзаги молний и раскатисто ахал гром, чисто небесный Шаляпин под шофе. Под ветром сучья трещали в суставах, а то и ломались, как кости на дыбе. Сосне неподалеку снесло верхушку, и оставшиеся сучья метались в мольбе и ужасе, задравшись в небо, словно руки Вишну, но в небе не было милости, одна ярость.

Я пощупал сухой, шершавый потолок своего шалаша – огромный окоренный ствол, который, наверно, выдержал бы прямое попадание снаряда и уж точно защитил бы меня, если б на шалаш свалилось дерево. Думать об этом было отрадно и покойно. От молнии, конечено, защиты нет, но молния бьет по верхам. Вокруг хватает высоких мокрых деревьев, а шалаш ниже их всех, и земля под ним сухая – это важно.

Я злорадно подумал, каково сейчас моим врагам. Небось, у них не хватило запала вылезти на этот хребтик, и они остались в низине, там, куда с увала несутся сейчас потоки грязной воды. Я знал свою палатку. Ее надо натягивать туго, без единой морщинки, в форме яичка, и тогда она ни за что не промокнет, а иначе она течет по сгибам, как решето. Эти же балбесы точно ничего такого не умеют и сейчас плавают аки мокрые крысы, и заливает их и сверху, и снизу. Если есть в мире справедливость, их должно бы привалить хорошим, массивным стволом, так, чтобы кишки вылезли, или испечь ударом молнии. Но я подозревал, что никакой такой высшей справедливости нет, и мне придется наводить ее самому. Вот только смастерю лук и стрелы. Обойдемся без высших сил.

В общем, я был доволен своим шалашом и самим собой, только временами наползала тоска, наверно, от перевозбуждения, особенно когда сквозь ярый шум дождя и ветра доносился словно бы жалобный стон – то ли ветки, то ли целые деревья терлись друг о друга и душераздирающе скрипели. В такую погоду одному куда как одиноко. Ничего себе мысль: одному – одиноко.

Это ж надо быть таким болваном, подумал я, чтоб убежать оттуда, где тебе было так тепло. До слез вдруг захотелось, чтоб рядом был кто-то теплый и мягкий. Я где-то читал про такой медицинский факт: температура двух человеческих тел, плотно касающихся друг друга, выше температуры этих же тел по отдельности. Беда, конечно, в том, что к телам прилагаются головы с мозгами, иногда куриными, и с языками прямо-таки змеиными. Скажем, можно представить себе Лилечку, лежащую рядом со мной в шалаше, можно рисовать всякие скоромные видения, но это больше картины из области сюра. Опять-же картинки будут со звуком … Впрочем, пусть ее болтает, мы же любим ее вовсе не за это, можно и потерпеть. Например, сейчас это вообще была бы музыка сфер. Только где ее взять, мою Лилечку… Невозможная вещь. А ведь есть, наверно, где-то такой идеал, чтобы с ней можно было ходить, как с товарищем, но чтоб все остальное у нее было девичье или, скажем грубее, дамское.

Я тогда, конечно, не подозревал, что те мечтания – предвестник драмы всей жизни. Правда, драма частенько будет сбиваться на комедию; тем она и хороша или, скажем так, терпима. Тогда я ничего такого не знал и не предчувствовал, и невозможное казалось воможным, и слава Богу.

Весь следующий день с перерывами поливал дождь. Похоладало, небосвод опустился низко, совсем по-осеннему, и по небу то и дело натягивало тучи совершенно устрашающего вида. Время от времени то ли туман, то ли облако скребли белым брюхом прямо по увалу. Я был уверен, что моя proie не стронется с места, так и будет мокнуть в промозглой палатке. Proie – это такое слово, которому нет точного соответствия в русском; la proie – это то, за чем охотится хищник. Жертва, в общем; или добыча. Как-то незаметно я сам в своих глазах превратился из раздавленной жертвы в охотника, а эти мерзавцы – моя добыча, ma proie, и я костями чувствовал, что они от меня не уйдут, какими бы адскими хищниками они сами ни были. Ну и пусть я сам стану немного хищником. Так надо. Иначе не стоило возвращаться из тайги. Пусть тут мои косточки и останутся.

Почти не выходя из шалаша, я целый день ладил лук и стрелы. Бутылку пришлось разбить, и я час за часом любовно строгал большим осколком заготовку для лука, подравнивая концы по толщине и придавая им плоскую форму. Рукоятка и выемка для стрелы тоже отняли много времени. К тому времени я смастерил, наверно, не один десяток луков, однако этот был самый мощный; не совсем английский longbow, но все равно Робин Гуд мог бы им гордиться. Когда я приладил тетиву, стало ясно, что лук построен по всем правилам: расстояние от рукоятки до тетивы было точно в кулак с вытянутым большим пальцем. Конечно, надо бы обклеить древко берестой от сырости, как делают местные, которых дед по-старинке называл инородцами; но это потом, успеется. Не все сразу. Я попробовал натянуть тетиву до уха, но это получилось не с первой попытки, только рывком изо всех сил. Ничего, попривыкну, поднакачаю мышцы. Все ж таки я был еще слабоват после перенесенного. Я ласково погладил лук, снял тетиву и аккуратно уложил ее в карман.

Наскоро перекусив, я снова азартно принялся за ремесло. Весь остаток дня, мурлыкая про себя тоскливые мелодии, я строгал стрелы, оперял их, ладил наконечники из жести консервных банок, оттачивал на камне. Спина и шея занемели, руки болели от напряжения, но к вечеру у меня была почти дюжина отменных, хорошо калиброванных стрел. Теперь только поупражняться, почувствовать лук, поправить его, если нужно – и я готов охотиться хоть на дичь, хоть на то двуногое зверье. Пусть они только сунутся на берег. Я смогу расстреливать их со своей стороны реки в полной безопасности.

Ну, смогу, не смогу, это бабка надвое сказала. Я по-прежнему не знал, хватит ли у меня духу стрелять в человека, или, скажем аккуратнее, в человекоподобное существо. Даже если не в упор, а на расстоянии. Все равно одолевали сомнения. Но стоило мне вспомнить грязный член Щербатого, извергающий в мою физиономию мочу, как сомнения исчезали напрочь, и я готов был хоть сейчас перебраться на тот берег, подкрасться ночью к их костру и всадить из укрытия одну за другой свои метровые стрелы в их паскудные, зверские рожи…

Я заскрипел зубами, и это было нехорошо. Зубы не для этого, а для пережевывания пищи. Опять же меня начало трясти, а это истерика, и это тоже нехорошо. Стальные нервы – вот что хорошо. А где их взять? Когда мне совсем уж худо, я забираюсь на дирижерский помост, беру палочку и начинаю дирижировать, точнее, махать руками – так, для пущей важности. Моцарт, Гендель, а то и Мендельсон. Бывает. Под настроение – хороший джаз. А сейчас, только я взялся за жезл, грянул Шостакович. Конечно, Седьмая. Один пассаж страшнее другого. Но музыка есть музыка, и я потихоньку увлекся и успокоился.

Не помню, как и заснул.

---------- Добавлено в 23:08 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:06 ----------

Закон – тайга. Глава 16
Утро после дождливого дня было совершенно райское, тихое и солнечное, небо голубое и бездонное, с редкими, застенчивыми облачками-последышами. О недавнем небесном безобразии напоминала только влага, напитавшая мох и почву и покрывавшая каждый листок и всякую хвоинку, так что нельзя было сделать и нескольких шагов от шалаша, чтоб тебя не окатил настоящий дождь. Едва только налетал слабенький ветерок, как отовсюду шумным ливнем срывалась капель. Снизу поднимались плотные, почти видимые испарения, наполняя воздух одуряющим запахом корней, трав и цветов, их соков, гниющего дерева, хвои и самой земли. От всего этого на душе было, как в первый день каникул.

Солнце, отмытое, отдраенное до никелевого блеска, только-только вылезло из-за гор. Я был в самом низу, в подвале тайги, но и отсюда солнышко уже начало выгонять потихоньку мрак и холод. Хотелось еще поваляться, понежиться, но червяк долга уже задрал голову, и я занялся завтраком. Один котелок так и простоял у меня рядом с шалашом все эти сутки, и теперь он был полным-полнехонек дождевой воды. Порядком все ж ее излилось с небес.

Я наклонился над котелком полюбоваться своим отражением. М-да. Душераздирающее зрелище. Нет, ну точно – душераздирающее зрелище. Пол-лица занимали синяки под глазами, расцветшие коричневым и гнойно-желтым. Остальное состояло из синяков калибром помельче и богатого набора ссадин и порезов. Левое ухо – типичная цветная капуста, как у пожилого боксера. Рот выглядел особенно интересно. Губы, и без того пухлые, за что их так любила целовать Лилечка и, прямо скажем, не только Лилечка, раздулилсь на совершенно негритянский манер, но очень неровно, какими-то буграми, пересеченными кровящими ссадинами.

Я почувствовал, как наливаюсь яростью, аж руки начали подрагивать. Это было ни к чему. Это – глупо. Просто надо записать в черную книжечку и не забыть, когда придет время, обработать рожи этих скотов дубинкой, чтоб они прониклись. Впрочем, фиг они чем проникнутся. Растереть, как вшей, вот и весь воспитательный процесс.

Чай из дождевой воды, заваренный чебрецом, на вкус оказался довольно курьезным, но я решил, что так тому и быть. Таежная экзотика. Мокрый – и ладно.

Позавтракал я все той же копченой рыбкой. Надо было ее доедать, а то могла испортиться. Хорошо бы все же хоть щепотку соли, да где ее взять. Впрочем, звери находят ведь солонцы; может, и я научусь. Росомахиного зайца я решил потушить с грибами и кореньями папоротника. Дня на два, на три этого могло хватить, а там что-нибудь добудем. Должен добыть.

Часа полтора я провозился со всей этой кулинарией, потом заторопился – надо было высматривать вражеский стан. Я поставил котелок с тушеным зайцем допревать на угли, разделся до плавок, чтобы не вымочить раньше времени одежду, залез на свое любимое дерево кедр, на самую макушку, и стал отыскивать признаки жизни на том берегу.

На этот раз помощь ворона не понадобилась. Темный дым поднимался колонной ровно там, где я предполагал – в падине ниже по течению. Я их порядком обогнал этим своим отчаянным марш-броском в гору позавчера. Они наверняка промокли и продрогли до мозга костей и глубже, теперь развели огромный дымный костер и будут долго греться и сушиться, а потом им еще с час лезть на кряж, хоть он с той стороны и ниже. Пара часов у меня в запасе есть. Пожалуй, даже больше.

Пока лазил на дерево, вымок с головы до ног, можно сказать, принял холодный душ, и теперь принялся разминаться, чтобы согреться. Синяки на теле еще держались, даже как-то еще шире расползлись, побагровели и пожелтели, но боль от побоев поутихла. Ни с того, ни с сего я вспомнил, что йоги считают боль полезной вещью, и даже спят на гвоздях, приучают себя к этому делу. Мне бы их дурацкие заботы. Куда ни глянь, везде ноет. Особенно ребра приходилось беречь; ребра болели все с той же силой. Ничего, злее буду, а то я слишком много переживаю – бить или не бить гадов. Подумаешь, Гамлет нашелся. Искренне Ваш, Гамлет С. Рой, эсквайр. Ничего, мы это дело перемелем. Дай срок, отольются кошке мышкины слезки.

Мне не терпелось испробовать свой новый прекрасный лук. Как и вчера, я помучился, не хуже женихов Пенелопы, натягивая тетиву на лук; пощипал ее – лук звенел, словно лира. Я отыскал небольшую прогалинку и принялся упражняться. Первая стрела, тупая, без наконечника, поломалась вдребезги, когда я выстрелил в ствол дерева шагах в двадцати. Лук действительно был мощный; прямо скажем, серьезный аппарат. Хорошо, что дед обучил меня натягивать тетиву средиземноморским хватом, тремя пальцами – двумя мне бы ни за что не справиться. Сам дед стрелял по-монгольски, оттягивая тетиву кольцом из большого и указательного пальца. Но это ж надо иметь пальцы, как у деда.

Стрел было жалко – наконечники из жести консервной банки не выдержали бы и одного выстрела в дерево. Тогда я нашел свежеповаленную лиственницу с массой земли на выворотне и в эту массу и стал стрелять. Стрелы ложились кучно и входили в плотно слежашуся землю чуть ли не на половину древка. Две или три стрелы я все же поуродовал, когда попадал в корни, но уже завелся и остановиться не мог, особенно когда начертил на выворотне круг величиной с человеческую физиономию. Натягивая тетиву, я видел в этом круге хари своих мучителей и вбивал стрелу в земляное месиво с каким-то особо удовлетворительным чмоканьем. Левый глаз. Правый глаз. А теперь в твой вонючий, гнилой рот. Получи, сволочь.

Я заметил, что стреляя, корчу зверские рожи, и быстренько привел физиономию в порядок. Ни к чему это. Я ж не киношный злодей-шпион, а вовсе герой с благородным профилем, типа Ястребиный Глаз. И выражение носа должно быть подобающим.

Где-то через полчаса пришлось остановиться: тетива набила мне преболезненный синяк на внутренней стороне левого предплечья. Нужно будет обмотать руку полоской бересты, да и на пальцы придумать какую-нибудь защиту, а то так можно все кожу с них содрать.

Медленно остывая от азарта стрельбы, я кинул лук и стрелы в шалаш и снова полез на дерево. Дыма в давешнем месте почти уж не было, зато в небе кружил ворон. Hail to thee, blithe spirit! Bird thou never wert… Это не про воронов, но какая разница. Пока я им любовался, откуда-то издалека прилетел компаньон. Или напарница. Они заложили несколько виражей вокруг стоянки, постепенно снижаясь, и скоро исчезли меж деревьев. Подбирать объедки, надо полагать.

Мне надо было потихоньку трогать со стоянки, но я не утерпел, задержался на несколько минут на вершине кедра. Когда идешь по тайге, редко видишь что-нибудь дальше, чем в нескольких метрах от своего носа. А тут такое душу возвышающее зрелище – вся тайга перед глазами, аж до того места, где земля начинает загибаться, падать за горизонт, и небо такое чистенькое и дружелюбное после грозы; даже река, обычно немного свинцовая на вид, сегодня выглядела светлой и веселенькой. Прямо не верилось, что там, под этими картинно-красивыми деревьями, движутся люди с душонками, как у тифозных вшей. Про это хотелось забыть, но как забудешь…

Спустившись вниз, я вырезал несколько длинных полос бересты, снял с лука тетиву и бережно обмотал его этими полосами. Под капелью с деревьев придется идти, как под дождем, и я хотел поберечь свой новый лук, особенно тетиву. Если она намокнет, проку от лука будет нуль. Только в носу ковырять. Еще успею пострелять – в сухую погоду.

Едва выйдя на тропу, я, конечно, сразу вымок до нитки. Не столько от капель, срывающихся с деревьев, сколько от влаги, скопившейся на кустах. Стоило тронуть куст или молодую елочку, как тебя окатывало, словно из кувшина. Одно было хорошо: птицы тоже промокли как следует, поднимались на крыло очень неохотно, прямо из-под ног, и улетали не так резво, как обычно. Мне-таки удалось сбить неосторожного рябчика своей нобкерри, причем влет, и рад я был ему несказанно и даже запрыгал от волненья. Как же, то была моя первая добыча в тайге, вообще мой первый рябчик, на юге ж их нет. Я долго держал его тельце в руке – буровато-дымчатое, с белыми крапинками, с продольными пятнами на груди и пестренькими поперечными на зобу. Красавчик.

Почти сразу вслед за этим попалась тетерка. Она волочила крыло, прикидывалась ужасно раненной и явно отманивала от выводка. Рука у меня дрогнула, и тетерка улетела цела-целехонька. Я ж говорю – гуманист сопливый.

Еще из дичи в тот день попался мой старый знакомый – вальдшнеп. Дома я их много стрелял весной и осенью, на пролете – на тяге и на высыпках. Я ему ужасно обрадовался, но метать дубинку и не подумал: этот черт так вертится между деревьев, прикрываясь их стволами, что частенько весь патронташ расстреляешь и ни перышка не уронишь; сшибить его дубинкой и думать нечего. А все равно было приятно.

Я немного забылся и повеселел от этих охотничьих переживаний, но потом приключилось нечто такое, что рывком вернуло меня в суровый и неприятный мир, где нет радости ни от охоты, ни от чего другого.

Я сидел на поваленном дереве на небольшой полянке и со смаком жевал кусок холодной зайчатины, когда вдруг заметил неподалеку под деревом какой-то круглый предмет, белеющий во мху. Я подошел, пошевелил его рогатиной и вздрогнул: на меня ощерился беззубый человеческий череп. Там же отыскался и второй. Еще нашлись растащенные по всей полянке человеческие кости и гнилье, когда-то бывшее одеждой.

Я постоял над всем этим, потом принялся медленно и терпеливо ощупывать мокрый мох сантиметр за сантиметром. Находки были скромные: начисто проржавевший то ли котелок, то ли кастрюля; жестяная баночка, тоже вся ржавая, в которой болтались кремень и кресало, а также прах, некогда бывший трутом; несколько пуговиц; ржавый металлический прут, заточенный когда-то до остроты шила – бандитская “пика”, со сгнившей деревянной ручкой. Затем мне крупно, невероятно повезло: немного в стороне я наткнулся на практически целую финку с наборной рукояткой из плексигласа, видно, хорошей стали, потому как ржавчина ее тронула лишь слегка.

Судя по бандитскому вооружению, то были беглые урки из какого-нибудь лагеря за хребтом. Бежали, бежали, да и околели от голода. А может, сердитый медведь им попался, кто знает. Их мог свалить и обыкновенный энцефалит – хотя почему сразу двоих?

Я постоял в задумчивости, перебирая жалкие, но такие ценные находки – финку, пику, кремень с кресалом. По-хорошему, по-христиански, надо бы предать останки земле, но никакой я не христианин, и уж больно зол я на уркаганов всего мира, живых и мертвых. Повернулся и пошел своей дорогой.

Только недалеко я ушел. Вернулся, сердито вырыл топориком и финкой малую могилку, покидал туда кости, присыпал землей. Бандиты или не бандиты, им этот обряд теперь ни к чему. Если он кому и был нужен, то мне одному.

---------- Добавлено в 23:09 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:08 ----------

Закон – тайга. Глава 17
И еще два дня я брел параллельно с этой сволотой, а на третий я их потерял. Но по порядку.

Вид местности в эти дни стал заметно меняться, подъемы стали длиннее, а спуски короче и круче. Водораздельный хребет маячил уже близко, казалось, рукой подать, но я знал, что туда еще топать и топать. В горах расстояния совсем не те, что на равнине, и поначалу постоянно обманываешься. Тайга чуть поредела. У реки, правда, была все та же чащоба стеной, но на хребтах все чаще попадались каменистые проплешины, и здесь хорошо было устраивать под каменными навесами ночлеги.

С охотой начало потихоньку налаживаться. Я много стрелял из лука – в гнилые деревья или в выворотни, сберегая стрелы. Оружие очень быстро стало привычным, словно всю жизнь с ним охотился, и на второй день рано утром я подстрелил на галечнике глухаря. Раньше мне приходилось только читать про эту охоту – как глухари собираются у реки глотать гальку, которой они перетирают хвою в мускулистом желудке. Я весь затрясся, когда увидел одно из этих огромных, каких-то доисторических существ в дюжине шагов от себя: почему-то обычно невероятно сторожкие птицы немного дуреют, склевывая гальку, и подпускают совсем близко. Стрела пробила это чудище насквозь, и все равно мне пришлось побегать за ним в истерике по берегу, отсекая его от леса, прежде чем я сообразил остановиться и добить его вторым выстрелом.

Я утащил свою бесценную добычу в лес и долго еще дрожал. Хорош бы я был, если б в этот момент на другом берегу появились бандиты. Скорее всего они в этот ранний час дрыхли, но ведь чем черт не шутит. Осторожнее надо бы. Предусмотрительнее. Я как-то охотился с одним чудаком-егерем, и он все повторял мудрую поговорку: монах на всякий случай член в штанах носил.

Мясо глухаря оказалось грубоватым, даже волокнистым; поев его, целый день приходилось ковырять в зубах. Но что мне такие мелочи, когда аппетит разыгрывался все неудержимее – горы есть горы. Казалось, я смог бы съесть этого гиганта в один присест, как таежный Гаргантюа или Пантагрюэль. Никогда не помню, кто из них больше ел.

В тот вечер я впервые увидел здесь луну, не прикрытую ни тучами, ни сплошным покровом леса. Огромная, мохнатая, она карабкалась все выше над увалами и, казалось, при этом уменьшалась, но светила все ярче и ярче, и тайга притихла под этим магическим, словно искусственным светом. Забившись под скалу, согретый огнем костра, я не мог оторвать от нее глаз – и почему-то именно сейчас в первый раз на меня накатила сумасшедшая тоска по дому. То ли полная луна виновата, то ли полный желудок, не знаю, но скорее все же луна. Она была такая же, как в нашей степи или в горах, с теми же отметинами на физиономии и с той же способностью бередить душу.

Понимаете, я сидел там у костерка, задрав голову и пялясь на эту лунищу, и вдруг до меня дошло, прямо до печени проняло, что это мое геройство с мальчишеским побегом в тайгу касается не меня одного, а других людей тоже. Доведись мне сгинуть без следа где-нибудь под кустиком в этих немеряных просторах, как те двое несчастных, кости которых я присыпал недавно землей, и это коснется не только меня – меня это вовсе не коснется, потому как мне-то уже будет без разницы – а вот кто действительно поседеет от горя, так это отец с матерью. И будет лежать у них это горе на душе до конца дней как горюч-камень.

Додумавшись до этого, я аж скорчился от муки, от стыда за свою дурость и эгоизм и еще от беспомощности, потому как что я мог поделать? Судьба и собственная глупость толкала, толкала меня под зад, и вот вытолкнула на этот хребет, под эту скалу. И завтра будет то же самое, потому что не мог я выпрыгнуть из своей шкуры и делать что-то такое, что делал бы не я, а кто-то мнеподобный. Может, геройства мои хороши для самоутверждения, только и гордиться тут нечем. Какая к дьяволу гордость, если можно вот так до смерти ранить самых родных мне людей, за которых я вроде бы в огонь и в воду, а получалось, что это они в огонь и в воду, а я занимаюсь сущим непотребством.

Все это было слишком тяжело и нестерпимо для моих молочно-восковой спелости мозгов, насквозь пропитанных литературой. То была хорошая литература, но все ж таки литература, а здесь вот такая живая жизнь, что аж больно, хоть на луну вой. Я б и завыл, если б от этого был хоть какой-то прок.

Чтобы уйти от этой муки, я принялся прилаживать при свете костра найденную недавно бандитскую “пику” к своей рогатине. Сначала отчистил и отточил металлический прут на камне до его первоначальной остроты и блеска, потом вырезал в навершии рогатины желобок, вставил туда прут и крепко-накрепко примотал волокнами, добытыми из все той же веревки, которой мне вязали руки. Попробовал покачать новый наконечник рукой. Вроде держится мертво.

Теперь хоть самую чуточку, но спокойнее. Рогатина стала больше похожа на настоящую, и если придется встретиться на узкой дорожке с медведем, посмотрим, какой из меня рогатчик – так, кажется, называли медвежатников, которые ходили на зверя с одной рогатиной и засапожным ножом. Царь Алексей Михайлович, и тот, говорят, этим делом баловался. Мне как-то отец рассказывал, а я слушал как сказку. Лучше сказки.

Нет, сегодня никак не уйти от мыслей про отца с матерью. Передо мной вдруг возникли из тьмы их лица, убитые горем – посеревшее лицо отца, залитое тихими, непросыхающими слезами лицо мамы. Я застонал и стукнул себя кулаком по челюсти. Голова закружилась, но легче не стало. Было яснее ясного: если я хороший сын, я обязан завтра же с утра соорудить плотик и сплавиться по реке, добраться до людей, и не надо даже обращаться в милицию. Черт с ними, с этими козлами, они сами тут подохнут в тайге, от голода, болезни и холода, медведь их задерет, падающее дерево привалит, а нет, так люди изловят, они стольким уже насолили. Нет у меня ни денег, ни документов – ну и пусть, всегда можно на жалость ударить: отстал, мол, от группы туристов или геологов, заблудился в тайге, с кем не бывает. Такое тут, наверно, сплошь и рядом, стандартный вариант.

Да можно и никому ничего не объяснять, а выбираться от села попутками к железной дороге, а там товарняками. Катить, правда, через всю страну, но ничего, прорвемся, не впервой. С гор мы всегда спускались к Черному морю, через неделю-другую денег уже нуль, и мы возвращались домой, путешествуя на тормозных площадках. Голода я не боялся; голодать противно, но не страшно. Два года назад я проделал над собой индейский обряд инициации, забрался в горы и две недели провел в одиночестве, терпя голод, холод и боль. И ничего, выжил, только бочку воды из ручья, наверно, выпил, да вслух стал болтать от одиночества. За две недели как-нибудь доберусь домой – если милиция не заграбастает, конечно. А заграбастает, так там тоже, наверно, люди. Хотя теперь мне всюду мерещилось зверье.

Я строил себе эти планы и рисовал картины, и в это же время на каком-то другом этаже сознания я знал тверже твердого, что ничего такого сделать не смогу, как не смогу, скажем, забраться на вершину кедра и броситься вниз, раскинув руки.

Я дико, до пота, до поноса боялся смерти – наверно, по молодости, с тех пор многое изменилось; но страх показать себя трусом был, видно, сильнее. Если из самых лучших побуждений – жалости к отцу-матери или еще чего-нибудь такого – я кинусь вон из тайги, не сделав того, что должен сделать, я никогда не смогу отмыть это невидимое людям клеймо. Расскажи я про все про это деду, он, наверно, выдаст какую-нибудь сентенцию про благоразумие как лучшую часть доблести; так и скажет – discretion is the better part of valour, или еще что-нибудь. Но я-то знал, как он сам поступил бы. Мне приходилось хлестать его веником в парной, и я как-то насчитал двадцать два шрама на его старом, но еще крепком худощавом теле. Одним благоразумием таких украшений не наживешь.

По цепочке я вспомнил других наших родственников. Редко кого я знал вживе, все больше по рассказам, фотографиям и бабушкиным портретам. Их было много, целые альбомы, и у них были другие, прекрасные лица. Вокруг многих – невидимая траурная рамка, а еще больше пропавших в лагерях, и никто не знал, живы ли, нет. И я подумал тогда, что вряд ли. Людей с такими лицами щербатые будут рвать, как волки благородных оленей. Я почувствовал, как внутри задрожел обнаженный нерв. Ладно. И за них эти сволочи мне заплатят.

А рядом с этим все терзала душу жалость к папе с мамой, и никак от нее не избавиться. Чтобы как-то заткнуть ей глотку, я пламенно пообещал кому-то там наверху, что буду впредь осторожен, как змей, как целый змеиный выводок. Я старался не слышать, как кто-то на том, другом этаже опять криво ухмыльнулся: ты думаешь, много от тебя зависит.

Тут ведь кому как повезет – вот и весь закон-тайга.

---------- Добавлено в 23:11 ---------- Предыдущее сообщение было размещено в 23:09 ----------

Закон – тайга. Глава 18
На третий день я уперся в левый приток, который имел уже вид горной речки, скачущей меж обрывистыми берегами. С горными реками я порядком имел дела, и эту, наверно, смог бы перейти вброд, но – риск. Меня могло свалить течением и понести, нога или рука могли хрустнуть, попав между камней, могло шарахнуть головкой о валун. Да мало ли что. Надо было пробираться вверх по течению притока, искать мелкий перекат. Что-то там такое должно быть, потому как сверху доносился мощный рокот, перекрывавший временами шум потока вблизи. Вдоль речки шла заметная тропа. Не я один, видно, натыкался на это препятствие и пытался его обойти. Зверье тоже осторожничало.

Я побрел по этой тропке, мурлыкая про себя что-то глупое, самодельное. Среди крутых горок я чувствовал себя привычнее. Я тут был вроде как свой и потому расслабился, отошел от вчерашних терзаний. Когда карабкаешься в гору, терзаться некогда – успевай дышать.

Оказалось, что рокотал не перекат, а целый водопад, небольшой, домашний, но все равно красивый, с карманной радугой над ним. Вода в глубокой выбоине под водопадом тоже переливалась на солнце чем-то изумрудным, хотя я и не большой знаток изумрудов, точнее, в глаза их не видал, но слово какое-то очень подходящее. Я стоял, опершись на рогатину, и блаженно улыбался. После мрака тайги место было до изумления живописным; сюда бы этюдник или хотя бы фотоаппарат. Так, для памяти.

Когда встречается вот такое чудо, людские безобразия кажутся особенно неприличными, и я в тысячный раз подивился – ну почему все люди не могут быть добрыми и изящными душой, откуда берутся скоты вроде тех двоих, да и кроме них всякого быдла на свете немеряно… Меня передернуло, словно под нос мне поднесли дерьмо или падаль. Ладно, они сами выбрали, кем им быть, людьми или скотами, а меня Господь, хоть Его и нету, выбрал орудием наказания, и так тому и быть.

Пока я так рассусоливал, глаза мои обшаривали обширную выбоину ниже водопада, где вода то ли стояла совсем тихо, то ли медленно-медленно шла кругом – трудно было сказать. Cердце мое вдруг замолотило, запрыгало, коленки задрожали, а кровь забарабанила а висках: чуть ли не у моих ног среди крупных камней темнели спины двух крупных рыбин. Мама родная, это ж таймени… Здесь, наверно, их кормное место – подбирают оглушенную рыбешку и прочую живность, свалившуюся сверху.

Медленно, в темпе минутной стрелки, я отодвинулся назад, за кусты, сбросил всю свою поклажу, оставил только дубинку за поясом и рогатину в руках и еще медленнее, чем до того, вылез на берег. Замер. Таймени все так же стояли, почти не шевелясь, на мелком месте – вода не покрывала их спинных плавников. Все в том же темпе замедленной съемки я занес рогатину обеими руками, совсем невысоко. Коротким ударом изо всех сил всадил ее в спину ближнего ко мне тайменя, в убойное место сразу за головой, и тут же всем телом навалился на ратовище.

Что было дальше, я помню смутно, отдельными кадрами, и очень может быть, не в том порядке, как оно было: бешеный плеск, рывки, рогатину чуть было не вырвало у меня из рук, но я уже прыгнул в воду по колено и придавил тайменя ко дну всей своей тяжестью. Хотя он и мотал меня как маленького, я изловчился, нагнулся, ухватился левой рукой за древко, прошедшее насквозь. Таймень пребольно лупил меня хвостом по ногам и куда ни попадя, но я все же выволок его на берег и оглушил дубинкой по голове, и раз, и два, а потом еще оттащил подальше от берега – очень боялся упустить.

Я сел на камень отдышаться. Я был весь в поту, руки дрожали как у запойного пьяницы поутру, сердце мельтешило, ребра ходили ходуном и очень болели, но то были сущие пустяки. От тайменя совершенно невозможно было оторвать глаз, ну то есть Божий шедевр, на диво красивый хищник – мощное тело, красноватые плавники, ряды орнаментальных пятен по бокам. Только эти словеса ничего не схватывают; так, серая зола рядом с самой чудо-рыбой. Длиной он был чуть больше метра, а на вес килограмм десять, не меньше. Если б больше, черта с два бы он мне дался. Сшиб бы с ног, как младенца.

В жизни я не добывал ничего хоть отдаленно сравнимого, и некого было толкнуть локтем под бок – смотри, мол, какой я Великий Охотник. От этого половина радости уходила в песок. Смерть как захотелось, чтобы Лиля была рядом. Не Лиля, так любое женское существо, потому как я вдруг почувствовал дикое возбуждение в нижнем этаже. Это было совершенно непонятно, но почему-то напомнило дедову присказку: кому и кобыла – une chansonnière.

Немного придя в себя, я выпотрошил тайменя, аккуратно сложив внутренности кучкой для ворона. Очень хотелось к нему подлизаться, чтоб он и дальше служил мне верой и правдой, помогал отслеживать двуногих тварей. Соли у меня по-прежнему не было, и я решил – закопчу рыбину. Благо, хоть финка теперь имелась, а то бы я тут повозился, разделывая гиганта. В конце я продел через жабры свою многоцелевую веревку и поплелся под этой новой ношей еще выше по ручью, по краешек полный ликования, но и одолеваемый разными невеселыми мыслями.

Господи, думалось мне, как бы мне хотелось бродить вот так по этим чудным горам, воевать с собственной усталостью, голодом, с тайменями, да хоть с медведями. Что угодно, лишь бы не было этого постоянного, иссиня-черного, неустранимого гнета, который заставлял меня гоняться за этими полулюдьми, и еще неизвестно, на что я решусь, когда их догоню. Думать об этом – совершенно особый круг ада.

Тут мысли застревали, ерзали на одном месте. Стану я преступником, если мне доведется их убить? Только не в собственных глазах. Ведь можно на это дело и так посмотреть: когда они убили человека – я ведь наверняка знал только об одном убитом, а неизвестно, сколько еще на их совести (Господи, при чем тут совесть), – как только они совершили убийство, они заодно совершили самоубийство, вычеркнули себя из круга тех, кого можно называть людьми. И раздавить их, как тараканов – значит оказать услугу им самим, довести их самоубийство до реального конца. Сами говорят, их закон – тайга. Значит, приглашают – поступайте с нами по нашему кодексу: два ока за око.

Можно еще и так глянуть на это дело: у меня тут маленькая гражданская война, а на войне стреляют и даже убивают, и если мне потом придется мучиться муками совести, что ж, так тому и быть, помучаюсь. Такая моя судьбина. Талейран что сказал: пусть мучаются совестью те, у кого она есть. Что-то в этом роде, не помню точно. Если она болит – значит, она есть; значит, я не совсем гад. Ко всему прочему, рискую собственной шкурой, гоняясь за этим отребьем. “Могли бы и спасибо сказать,” пробормотал я вслух и сразу прикусил язык. Что-то слишком часто я тут начал разговаривать сам с собой. Уж не трогаюсь ли я потихоньку с глузда в гордом своем одиночестве. Как Том Айртон в “Таинственном острове”. Дурное дело нехитрое.

Отрог, сквозь который пробивался приток, оказался довольно крутым, и я порядком вымотался, пока на него вскарабкался. И потом еще пришлось пройти с километр, прежде чем попался широкий перекат, где можно было без труда перебраться на другой берег по камушкам. Спуск, как ему и положено, был труднее подъема, аж колени заныли от напряжения. Ноги скользили на покрытых мохом камнях, боязно было оступиться, и шел я все медленнее, тяжело опираясь на рогатину. К реке я выбрался только к вечеру, когда облака, припекаемые багровым солнцем, уже загорелись какими-то фантастическими красками, каких не увидишь ни в одной картинной галерее.

Любоваться облаками не было времени. Надо было поскорее становиться на бивак и коптить добычу. Как назло, ни крупного поваленного дерева, ни нависающей скалы не попадалось, но на дождь было непохоже, и я решил сымпровизировать шалаш на скорую руку: навалил кучу бурелома, нанесенного ручьем, поверх расселины между двумя камнями. Сойдет на сегодня.

Когда коптильня была готова, я отрубил голову тайменя, распялил тушку палочками, чтобы она равномернее коптилась, и подвесил ее. Даже с отрубленной головой таймень едва не касался хвостом тлеющего костерка внутри коптильни.

Голову тайменя я разрубил еще на две части вдоль и сварил в двух котелках, добавив черемши и грибов. Юшки в каждом получилось порядком, и жирности необыкновенной. Пока варилась уха, я выстрогал из куска стволика молодой елочки подобие ложки, очень первобытного вида, но вполне функциональной и вместительной, и впервые за долгое – мне казалось, бесконечно долгое – время всласть похлебал ухи. Хлебал смачно, по-крестьянски, с урчанием, взахлеб; бабушка меня точно за такие манеры по головке не погладила бы, могла и в угол поставить. Хороший у немцев глагол schlürfen, такого нигде нету, как раз для этого звука. Наверно, мой Schlürfen можно было слышать на другом берегу реки, но мне было как-то наплевать, я пировал и не хотел думать о глупых предосторожностях.

Луна в ту ночь опять вылезла совершенно роскошная, но совсем не так на меня действовала, как давеча, а наоборот, даже как-то умиротворительно. То ли я устал до упора, то ли налопался до того, что никакие эмоции меня уже не пронимали, то ли барьеры какие выросли подспудно вокруг переживаний – ибо кто ж это выдержит, каждую ночь так мучиться – но только я сонно посматривал на эту старую возмутительницу спокойствия вполглаза и волновался не больше, чем таймень в коптильне.

Одного я не учел – что у Бога всего много. Около полуночи, когда я уже засыпал, где-то поблизости завопил сыч, и меня мороз подрал по коже, совсем как какого-нибудь суеверного крестьянина. Народ сычей не любит, народ сычей боится, он их ненавидит, потому как сыч – верный предвестник смерти. Как он закричит, тут уж не отвертеться.

В войну повадился сыч к соседке на тополь перед домом прилетать. Она с плачем упросила деда убить его. Дед мягко укорял соседку за суеверие, но согласился потратить драгоценный заряд, и мы с ним пошли на дело ночью. Я высмотрел злодея на ветке, дед приложился, фузея его грохнула, как гром Ильи пророка, и сыч шлепнулся оземь.

Только никак это не помогло. Соседка скоро получила похоронку на сына и выла три дня и три ночи. Повоет, повоет, помолчит (а мы ждем) и опять воет. С тех пор я этих сычей-сволочей слышать не могу…

Заткнулся бы ты, тварь безмозглая. Что я тебе, самурай, что ли, каждый час о смерти думать.